У Горбача зародилось подозрение, что грохот и смерть как-то связаны, но… Но размышлять над этим было некогда. Если где-то случается что-то опасное – это место нужно скорее покидать, а не тратить время на долгие думы. Вожак тревожно затрубил и повернул по просеке прочь. Над кустарником прокатился новый оглушительный гром – и еще одна самка, резко остановившись, закачалась, припала на передние ноги, потом на задние, свалилась на бок.
Горбач перешел на мерный бег. Прочь, прочь из этого места! Виноват во всем, похоже, гром… Но все равно – прочь! Ибо нигде более ничего похожего не происходит.
* * *
Продравшись через кустарник к проеденной волосатыми слонами просеке, казаки покачали головой от восхищения:
– Ну, ты даешь, Матвей! Глаз-алмаз. Шесть выстрелов, шесть туш! Да еще через дым!
– Ух ты! А самый большой, однако, ушел, – не удержался от попрека Ухтымка.
– Старый он, – скривился Серьга. – Мясо жесткое.
Оправдывался он так или вправду специально по вожаку стрелять не стал, никто не понял. Во всяком случае, на лице казака не дрогнул ни один мускул.
– Так, хватит стоять! – спохватился Силантий. – Не для того мясо добывали, чтобы оно тут затухло. Давайте быстро свежевать, резать и к стругам таскать. На шесть туш нашего запаса соли не хватит, так что еще сегодня до ночи все на леднике быть должно! Шевелись, шевелись, служивые! Не простаиваем!
* * *
Пушечный выстрел расслышали даже в остроге. Скучающий в дозоре на прибрежной башне Василий Бескарманный сразу повернул голову на звук, подобрался, подтянул прислоненную к зубцу рогатину. А когда хлопнул второй выстрел, смог различить даже далекий дымок. Перебежав башню, он заложил пальцы в рот и залихватски свистнул, крикнул во двор:
– Эй, бабоньки, атамана кличьте! Неладное что-то на берегу.
Впрочем, разбойничий посвист был слышен во всех уголках острова, и воевода Иван Егоров в сопровождении неизменного немца сам поднялся из подклети, увидел призывный взмах караульного, быстро взметнулся наверх, отрывисто потребовал:
– Сказывай!
– Вон, пелена у горизонта над кустами, видите?
– Вроде как туман какой-то стелется… – пожал плечами Ганс Штраубе.
И тут, как по заказу, над кустарником появился очередной плотный белесый клуб, а спустя некоторое время докатился и гром пушечного выстрела.
– Святая Бригитта, неужели еще ватага какая сюда забрела? – перекрестился рукоятью стилета немец.
– Или охотники наши зверя бьют, – куда более спокойно поправил его атаман.
– Из пушек? На каждой перезарядке? – С берега докатился еще один выстрел, и Штраубе вскинул палец: – О, слыхал? Как от татарской кавалерии отбиваются!
– Проверить в любом случае не помешает, – кивнул Егоров. – Собирай всех свободных казаков и туда отправляйся.
– Слушаю, атаман! – Немец с грохотом скатился вниз по ступеням.
– Ганс!!! – спохватившись, крикнул ему вслед воевода, но сотник его уже не услышал. Атаман подумал и махнул рукой: – Ладно, сам припасы наверх подниму. Там лишние клинки будут нужнее.
Вскоре два струга, полные вооруженных людей, отвалили от острова. А атаман, готовясь к возможной обороне, прошелся по башням и поднял наверх, к караульным, бочонки с зельем и жребием к кулевринам и по паре пищалей. Караульных на это отвлекать не полагалось. Караульный за подступами к стенам наблюдать обязан, а не оружие тягать.
Теперь, когда в остроге имелись в достатке и порох, и пули, за укрепление воевода особо не волновался. Тем крепости и хороши, что их даже несколько человек способны супротив тысяч оборонить. Куда больше Ивана Егорова беспокоило возможное появление других охотников за колдовским золотом. Ни ему самому, ни его ватажникам делиться добычей очень не хотелось.
В неизвестности, с готовыми к бою пищалями и кулевринами острог провел несколько тревожных часов – а потом к берегу стали подваливать тяжело груженные струги, кровавые от свежего парного мяса.
– Открывай подклети, хозяева! – закричали усталые, но веселые казаки, спрыгивая на пляж и выволакивая свои корабли. – Корзины для добра тащи да бочонки с солью выкатывай!
На острове закипела работа, в которую пришлось включиться всем, и мужчинам и женщинам. Разобрав все корзины, мешки и ведра, что были в крепости, люди нагружали их крупными кусками присыпанного солью мяса, тащили их в ворота и вниз, выгружали там на оплывшие за лето куски льда, после чего тут же спешили обратно, чтобы снова нагрузиться и пуститься в обратный путь. Работа была нудной и тяжелой, но никто не роптал. Все знали, что этим мясом они будут питаться все долгие холодные месяцы и чем больше запасут – тем сытнее доведется зимовать.
В первый струг загрузили все бочонки с солью, что имелись в запасе – и он отплыл обратно в залив, второй отправился следом уже налегке. Тем временем к берегу приткнулся третий – и к нему тоже выстроилась череда баб с лукошками и ведрами. Мужики-то в большинстве на берег ушли, там разделкой и погрузкой занимались.
Потом был четвертый струг, и пятый, и шестой. Ночь выдалась ясной, лунной, и потому работа продолжалась и на острове, и на берегу. Только на рассвете, уже после третьей ходки, струги наконец вернулись домой, торжественно выгрузив один за другим двенадцать свежих бивней, а сверх того – шесть огромных мохнатых шкур, каждой из которых можно было накрыть любой струг целиком, да еще и края до воды свешиваться будут.
– Гуляем! – решил атаман Егоров, понимая, что после такого напряжения людям нужен отдых. – Ганс, бочонки с брагой у нас еще остались? Тащи все! После такой охоты и повеселиться не грех!
– Ура-а!!! Любо атаману! Гуляем! – оживились ватажники.
– Может, пусть лучше сперва выспятся? – с сомнением переспросил немец. – Они же с устатку по паре ковшей выпьют, да и сомлеют!
– Вот пусть выпьют, да и отсыпаются, – так же тихо парировал атаман. – С хорошим настроением, да побыстрее…
– Понял, герр атаман, – кивнул Штраубе. – Сей минут исполним.
Вскоре крупные темно-красные куски товлынгова мяса, нанизанные на длинные вертелы, уже жарились у длинных очагов, роняя на угли капли янтарного жира, тут же вспыхивающие синими огоньками, источая сочный едкий аромат, покрываясь шипящей коричневатой корочкой. Казаки и полонянки, смеясь, по очереди черпали сладкую пенистую брагу из трех бочонков, поставленных у стены внутри загородки.
Посреди этого веселья только Маюни бродил с тревогой во взгляде, заглядывая в лица пирующих ватажников, заворачивая в двери башен, пристроек. Когда он направился к люку в подклеть, его нагнала Митаюки, положила руку на плечо.
Шаманенок развернулся, поморщился, отступил на шаг:
– Чего тебе надобно, ведьма?
– Перемолвиться хочу.
– Не о чем мне с тобой говорить, отродье трупное!
– Вот как? – Юная чародейка прикусила губу. – Ну и пропади ты пропадом! Сам Устинью свою ищи!
– Что-о?! Стой, ведьма! – кинулся к Митаюки остяк. – Что ты с ней сделала?!
– Не я сделала. Это Настя, жена атаманова, про нее слух дурной пустила. Вот Устинья и не снесла…
– Ты лжешь, проклятая ведьма!!! – ткнув в нее пальцем, с ненавистью прошипел Маюни. – Твой язык есть гниль навозная, твои речи поганы, как тухлые потроха, в каждом слове твоем вонь и мерзость!
– Я с радостью стерла бы тебя в порошок, грязный, вонючий, тупой дикарь! – так же зло ответила чародейка. – Раздавила бы, как опарыша в лепешке спинокрыла, брезгливо, но без труда. Лишь из-за подруги своей и терплю. А сейчас она из-за Настьки в море сбежала, в Пустозерск на лодке поплыла.
– Как… – побелел от ужаса остяк. – Она же сгинет!
– А я тебе про что, тупая отрыжка нуера?! – влепила ему пощечину Митаюки. – Очнись! Спасать Устинью надобно, пока далеко не ушла! Василь Яросеев дорогу объяснял, так сказывал, вдоль берега идти надобно и на ночь там останавливаться. Мыслю, так она и поступит. Четыре дня тому отплыла! Руки бабьи слабые, плыть будет медленно. Ты меня слышишь, шаманенок? Маюни, очнись! Ты меня слышишь?!
Паренек, глядя по сторонам шальным, потусторонним взглядом, провел кончиками пальцев по подбородку, потом вдруг сорвался с места и побежал. Ни оплеухи, ни слов чародейки он, похоже, даже не заметил.
Митаюки не спеша пошла следом, и когда вышла из острога, шаманенок уже вовсю рыскал по стругам. Залез в один, другой. Что-то взял, что-то сдвинул, что-то переложил. Подобрал какой-то куль, схватил под мышку скатку. Добежал до челнока, погрузил в него, вернулся, забрал еще мешок, отнес к челноку, столкнул на воду, сел на корму и решительно заработал веслом, быстро рассекая сверкающую утреннюю гладь моря.
Легкая лодка уходила все дальше и дальше, и расходящиеся от кормы волны терялись в морском просторе, растворяя в нем самую память о шустром и крикливом, а ныне бесследно исчезнувшем из острога шаманенке…
– Ты избавилась от своего самого опасного врага, дитя мое, и тебе даже не потребовалось использовать силу нашей колдовской мудрости, – услышала Митаюки присвистывающий шепот. – Хвалю, это испытание ты прошла достойно. Теперь я с гордостью назову тебя своей ученицей и передам тебе все тайны, которыми владею.
– Благодарю, уважаемая Нине-пухуця. Это большая честь для меня. – Юная чародейка поклонилась вслед быстро исчезающему в утренних солнечных отблесках челноку.
– Тебе обидно, – поняла ее служительница смерти. – Ты одержала большую победу, ты добилась успеха, ты одолела врага, но тебе некому похвалиться этим, негде этим гордиться. Будь осторожна, дитя мое. Если победы твои станут слишком явными, ты обретешь отнюдь не славу, ты накликаешь на себя проклятья!
– Ты проклинаема всем миром, могучая Нине-пухуця, – наконец-то обернулась к принявшей истинный облик старухе юная чародейка. – Как тебе живется с этим?
– Это тоже слава, дитя мое. – Бесцветные губы древней злой колдуньи растянулись в улыбке. – Всем нравится слава. Пусть даже она воплощается в проклятия, а не в почет и поклонение. Самая проклинаемая в подлунном мире! Я не удержалась… Получила свою долю славы. Но разве ты хочешь этого?
– Я хочу править миром, – пожала плечами Митаюки. – Без всего остального я с легкостью обойдусь.
Глава 2
Осень 1584 г. П-ов Ямал
Духи нижнего неба
Пирушка закончилась быстро, а работы удачная охота ватажникам добавила преизрядно. Шесть огромных шкур нужно было тщательно промездрить, дабы оставшийся жир и пленки с жилками не загнили, подсолить, чтобы сама кожа тоже не портилась, высушить с разминанием – дабы не затвердела, не одубела, потом хорошенько прокоптить, промазать дегтем, зажировать… В общем – так просто снятая шкура в хорошую кожу не превращается.
Опять же – длинный ворс товлынгов для одежды неудобен, и его пришлось долго и тщательно подрезать, оставляя всего на пару пальцев в длину, а получившиеся груды шерсти – тоже мыть, вычесывать, валять, мыть, топтать… Только так из шерсти теплые вкладки для колыбелек, кошма и валенки получаются.
Причем занимались выделкой в основном женщины, ибо обычных дел тоже никто не отменял: заготовка дров, проверка ставней и ловушек, сторожевая служба, достройка амбаров, установка перекрытий, навесов. И самыми тяжелыми работами занимались, естественно, мужчины. А мездрение шкуры это что? Ползай себе да скреби тупым ножом под коленями.
Работа растягивалась почти на все светлое время дня. Который, впрочем, к зиме очень сильно «похудел». Света от далекого колдовского солнца до острога дотягивалось совсем немного, хватало только на сумерки – когда силуэты вокруг видишь, а вот детали скрадывает темнота. И чтобы ничего не напортить, женщины уходили к очагу, к теплу, свету и мужской компании. Там работы было уже меньше, и мало кто беспокоился о нехватке пары рук молодой чародейки – что уходила в противоположную сторону и садилась на берегу, поджав ноги, опускала руки на колени, ладонями вверх и начинала тихонько петь, подражая ветру, подлаживаясь к шуму волн и крикам чаек.
– Ты должна ощущать мир вокруг всем своим существом, ты должна стать его частью. Ты должна не отличаться от него. Никак. Совсем никак, – учила древняя Нине-пухуця, усаживаясь рядом и тоже затевая заунывную мелодию. – Мы должны тратить на это все свободное время, дитя мое. Научиться. Уметь. Не забывать. Ибо для нас, служительниц смерти, сие умение есть важнейшее из всех. Стать частью ветра и волн. Стать частью листвы и дождя. Стать частью света и теней…
– Как я узнаю, что постигла твой урок, уважаемая Нине-пухуця? – вздохнула Митаюки-нэ. – Что поднялась на эту ступень мудрости?
– О, это очень просто, дитя мое, – прикрыла глаза мудрая злобная старуха. – Ты видишь чаек на берегу? Если ты сможешь полностью слиться с миром, станешь неотличимой от него тенью, ветром, волной… Если ты постигнешь этот урок, то сможешь пройти мимо чаек, и они тебя не испугаются. Ибо не заметят тебя, частицу привычного им моря… Дитя мое, ты повернула голову. Значит, ты не ощущаешь чаек, тебе нужно на них смотреть. Это плохо. Ты еще совсем не готова.
– Это невозможно, Нине-пухуця, – покачала головой Митаюки. – Стать невидимой для чаек? Боюсь, сия мудрость доступна токмо тебе одной.
– Сия мудрость доступна всем, потратившим достаточно стараний, – невозмутимо ответила колдунья. – Ты происходишь из знатного рода, твои способности превышают все, о чем только могут мечтать прочие девы народа сир-тя. Но способности ничто, если не подкрепить их терпением и старанием. Довольно разговоров! Слушай море. И пой вместе с ним.
* * *
Море в эти самые минуты слушала и Устинья.
Слова Насти, которую она считала своей подругой, чуть ли не сестрой, которой доверяла, показались ей ножом, вонзенным в самое сердце. Устинья до самого конца не верила, что это именно она распускает подлые слухи об удовольствии от изнасилования менквами, что именно она напоминает всем о том давнем позоре. И вот – услышала эти слова из собственных Настиных уст.
Все сложилось разом: и позор, и насмешки, и воспоминания о боли, тяжести и вони людоедов, и понимание того, что это не кончится никогда. Что воспоминание о похотливых зверолюдях будет возвращаться раз за разом, что забыть о нем не дадут. Что кривые усмешки, перешептывания, перемигивания – это навсегда. Что раз за разом будут крутиться вокруг нее эти вопросы: «Хорошо ли было тебе с ними, Устинья?»
Она просто бежала. От позора, боли, воспоминаний. Села в лодку и поплыла. Не куда-то туда, где будет хорошо, – а прочь из того места, где хорошо уже точно не будет.
Прочь, прочь, прочь!
Туда, где ее не знают – ни имени, ни роду, ни племени. Туда, где некому будет показывать на нее пальцем, смеяться над ее позором и спрашивать о достоинствах менквов…
– Фу, мерзость! – аж передернуло казачку.
Она не знала, куда плыть, – но в голове уже всплыли советы бывалого кормчего Васьки Яросеева двигаться вдоль берега, останавливаясь на ночь на суше и там же пережидая плохую погоду. А уж про места, где можно жить спокойно далее, отринув прошлое, она за последние дни наслушалась столько, что именно о бегстве в первую очередь и задумалась. Год назад от позора голову в петлю совала, да Маюни вытащил. Ныне об этом вспомнила лишь вскользь. Да и то – как можно? Грех ведь смертный! Зачем на себя руки накладывать, коли исчезнуть живой труд совсем небольшой?
Работа веслом, поначалу казавшаяся легкой, уже через несколько часов стала утомлять. А вместе с усталостью утихали и гнев, и ненависть, и отчаяние. Тяжесть полупудовой деревянной лопасти постепенно занимала в голове все больше и больше мыслей, а гребки стали редкими и не столь сильными. В плечах нарастали боль и слабость, живот подвело. Устинья отложила весло, пробралась по лодке до носа, к куче какого-то тряпья. Там, под драной, воняющей рыбой рогожей, обнаружилась сеть для ставня, закопченный котелок, мешочек с солью, несколько больших деревянных крюков да ткацкий челнок с толстой, суровой крапивной нитью. Не иначе, лодка была рыбацкой, на каковой казаки верши проверять плавали.