Ничего особенного (сборник) - Виктория Токарева 8 стр.


…Это было двадцать два года назад. Он учился тогда в десятом классе и они справляли Новый год у Леночки Чудаковой на даче. И именно в это время, в три часа, выскочили на улицу. Было точно такое же небо и деревья, отчетливые в лунном свете. И было еще что-то, заставляющее его дрожать. Не мороз. И не Ленка Чудакова. И не дешевый портвейн, от которого темнели зубы. Это был напор счастья – тугой, как напор воды в гибком шланге, заставлявший его трепетать. Это была уверенность в близкой и полной реализации своей личности, своей любви. Он стоял на крыльце и придерживал себя за локти, чтобы не дрожать от счастья. Это было двадцать два года назад… А потом? Потом он был ярко счастлив и с такой же силой несчастлив. Но об этом лучше не помнить. Не додумывать ситуацию до конца… А собственно, почему не додумывать? Может быть, как раз взять и додумать до самого конца. И все исправить и выверить по законам его, климовской, совести… Может быть, за этим он и вышел ночью на улицу впервые за двадцать два года…

Климов остановился и вдруг заметил, что стоит на перекрестке трех дорог. Он стал смотреть по сторонам, ощупывая глазами каждый метр светлой от снега земли. Сердце его сильно стучало.

Кошка сидела под деревом, ждала его и не шевелилась. То ли уснула, то ли приготовилась ждать долго и задумалась о своем.

Климову стало жарко от прилива горячей благодарности. Значит, кошка верно оценила его душевные ресурсы. Значит, это действительно личностный зверь: ведь чем благороднее личность, тем больше добра предполагает она в других. Благородство одного рождает благородство в партнере. Климов устремился к дереву, проваливаясь почти до подмышек. И вдруг стал, будто его толкнули в грудь.

Это была не кошка. Это был сук – тот самый, которым он в нее бросил.

Климов стоял и слушал в себе опустошение. В этом опустошении гулко и трудно, будто вхолостую, билось сердце. Луна остановилась над Климовым и походила не на светящийся череп, как он где-то прочитал, а на планету, если на нее смотреть с большого расстояния. То есть Луна походила на себя самое. И Земля, наверное, выглядит так же, если на нее смотреть с Луны. Только Луна – желтая. А Земля – голубая.

Любовь и путешествия

Когда Прокушев появился утром в таксомоторном парке, к нему подошел председатель месткома Проценко и сказал, что есть туристические путевки во Францию. На десять дней.

– А сколько стоит? – поинтересовался Прокушев.

– Семьсот рублей, – сказал Проценко.

– Ого! – поразился Прокушев. – Семьсот рублей за десять дней. Я за эти деньги три месяца должен вкалывать, каждый день по семь часов.

– Ну не бери, – разрешил Проценко. – Тебя же не заставляют.

Прошла неделя. Прокушев работал то в первую смену, то во вторую. Но и в первую смену, и во вторую, а иногда и ночью он не переставал думать о туристической путевке. Конечно, думал он, десять дней в девять раз меньше, чем три месяца. Но зато ведь эти десять дней – не где-нибудь, а во Франции, где прямо по улицам ходят парижанки, и даже маленькие дети и те говорят по-французски. А три месяца, девяносто дней, так же как и все остальные дни, – это такси со счетчиком и жена Люська, которая после родов растолстела на тридцать килограмм и в ее лице появилось что-то сонное. И сколько ей ни приноси – все мало и все кажется, что Прокушев деньги зажимает, поскольку чаевые – доход неконтролируемый.

А для чего человек живет? И вообще – человек он или свинья, которая только и делает, что глядит в землю, ищет желуди. А потом постареет, шея станет тяжелой, уже не поднять головы, чтобы поглядеть в небо.

Прокушев высадил очередного пассажира, развернул машину и вернулся в таксомоторный парк. Поднялся на второй этаж, вошел в кабинет к Проценко и сказал:

– Давай путевку. Все же это Париж.

– А ты в Болгарии был? – спросил Проценко.

– Не был.

– А я был. Там вместо «да» говорят «нет». Вот так: «нет». – Проценко кивнул. – А так: «да». – Проценко отрицательно потряс головой.

– А я решил съездить во Францию, – поделился Прокушев. – Черт с ними, с деньгами. Не в деньгах счастье…

– Спохватился, – без издевки, а скорее с симпатией заметил Проценко. – Ее уж взяли давно, твою Францию.

– Как? – не понял Прокушев.

– Всего ж две путевки было.

– А кто взял? – осевшим голосом спросил Прокушев. Он думал, что, может, еще не все потеряно и можно что-то переменить: уговорить, взяв за пуговицу и глядя в глаза.

– Ну какая разница, – не ответил Проценко, пожалев чью-то пуговицу и глаза. – Взяли, да и все.

Нос у Проценко был короткий, расстояние от носа до губы – долгое и разделено бороздкой, как у зайца. Прокушев почувствовал, что ненавидит эту бороздку. Он быстро вышел из кабинета, стал спускаться по лестнице и понял, что его раздражает эта лестница с крашеными перилами. А дома – дом, вместе с Люськой и в какой-то степени, гораздо меньшей, но все же – дочкой Настькой. Настька чувствовала раздражение отца и, вернувшись из школы, обедала не на кухне, а у себя в комнатке. И сидела тихо как мышь. Люська тихо вздыхала из глубины души, жалея пропащую свою жизнь. Но тихо у нее не получалось, и она вздыхала гулко, как корова в стойле. И это вместо Парижа.

Был вторник. Четный день. Прокушев подъехал к мойке, чтобы вымыть машину, и увидел, как новенькая мойщица Райка ругается со своей непосредственной начальницей. Райка неистовствовала за стеклом. Слов не было слышно, а только видно, как Райка, в коротком платье, с волосами, убранными под ленточку, потрясает руками то вверх, то в стороны, то вместе, то поврозь. Прокушев почему-то впервые в жизни подумал о том, что человек – часть природы и Райкин гнев похож на весеннюю грозу, когда яростный дождь лупит по молодым листьям. В детстве Прокушев всегда выбегал под такую грозу, подставлял лицо дождю и жмурился. Когда это было… Если бы сейчас Прокушев выбежал под грозу, сняв ботинки, все подумали бы, что он сумасшедший, и из сострадания вынесли бы зонт.

Райка тем временем доругалась с начальницей, даже не доругалась, а прервалась на кульминации, и выскочила из мойки с лицом нежно пламенеющим, как тюльпан.

– Рая, – остановил ее Прокушев, – пойдем сегодня в кино…

– Так ты ж женатый, – удивилась Рая, наивно полагая, что женатые люди ходят в кино только с женами или не ходят вообще. Сидят дома.

– Щас женатый, щас холостой… – неопределенно пообещал Прокушев.

– Ну вот, будешь холостой, тогда и приходи, – сказала Райка, глядя на него промытыми синими глазами.

– А пойдешь? – серьезно спросил Прокушев.

– Пойду, – серьезно ответила Райка и побежала по своим делам, забыв о недавней ссоре. Потом обернулась и махнула Прокушеву куцей ладошкой.

«Еще чего… – подумал Прокушев. – Вас много. Женись на всех». Жена Люська, хоть и толстая, однако человек верный. Проверенный. Ей и с места-то лень подняться… А Райка бегает, руками машет… Иметь за спиной такую Райку – все равно что иметь шпиона в собственном генеральном штабе. Перебежит при удобном случае, как Курбский от Ивана Грозного к полякам. К тому же Прокушев – человек ревнивый до безобразия. Если что – он ее или выгонит, или убьет и сядет в тюрьму. Второе даже вероятнее. А тюрьма – это не та перспектива, к которой человек должен сознательно стремиться.

День выдался солнечный. Прокушев включил в машине приемник, станцию «Маяк». Оттуда доносилась музыка – то нежная, то веселая. Машина была полна музыкой и как бы парила в веселье и нежности. И пассажиры рядом с Прокушевым переставали торопиться, а как бы выпадали из времени и говорили почему-то об одном и том же: о странностях любви.

Прокушев вдруг понял, что влюбился в молодую мойщицу Раису Никаноровну, и понял, что состояние влюбленности – это норма. А жить без любви – это болезнь, которую нельзя запускать ни в коем случае, иначе душа умрет. Душа погибнет без любви, как мозг без кислорода. Конечно, думал Прокушев, Люська человек верный, крепкий. Да ведь как говорит теща: «Тюрьма крепка, да черт ей рад…» А с Райкой может быть счастье – такое густое, что, если пожиже развести, на три жизни хватит. И еще останется.

Целую неделю Прокушев размышлял то так, то эдак, взвешивая все «за» и «против». С одной стороны, жалко Настьку, хоть и неряха, руки об платье вытирает. А с другой стороны: через десять лет Настька вырастет, влюбится и уйдет, и не обернется. Будет звонить по телефону, поздравлять с днем рождения или с Днем Советской армии… И ради этого отказываться от личного счастья…

Через неделю Прокушев понял, что все учесть и взвесить невозможно, потому что каждое обстоятельство имеет два прямо противоположных аспекта. Надо совершить решительный поступок, а потом уже взвешивать внутри определенно создавшейся ситуации.

Прокушев надел выходной бельгийский костюм, подъехал к мойке и попросил вызвать Раису Никаноровну.

– А она уволилась, – сказала начальница, та самая, с которой она ругалась.

– Почему? – не понял Прокушев.

– Замуж вышла. Ей муж не разрешил работать в таксопарке.

– Почему? – растерянно спросил Прокушев осевшим голосом.

– Потому что шофера – мужчины, – сказала начальница и ушла.

После этого случая Прокушев в течение почти года не брал чаевые. Не из принципа и не из соображений высокой сознательности, а из равнодушия. Ему стало все – все равно. И обо всем он думал: «А какая разница?..»

Люська по собственной инициативе стала покупать ему пол-литра. Он выпивал, и равнодушие оседало из груди в живот, из живота в пятки, и тогда весь Прокушев становился – одно сплошное равнодушие. Он даже перестал раздеваться на ночь и спал в том же, в чем ходил весь день.

Люська вызвала из Ростова свою мамашу, чтобы жилось не так сиротливо. Прокушев прежде не переносил тещу, она везде оставляла волосы – в расческе, в борще. Но теперь ему было все равно. Равнодушие, как паутина, налипло на стены, свисало с потолка, и надо было разводить его руками, чтобы как-то продвигаться по квартире сквозь паутину равнодушия.

В середине марта все растаяло, а потом подморозило и образовался гололед. Машины неуправляемо крутились вокруг своей оси, и в парк каждый день приходили битые такси.

Прокушев возвращался из Домодедова и шел с нормальной для шоссе скоростью – восемьдесят километров в час, как вдруг посреди дороги возникла тощая старуха в черном – вся черная и скукоженная, как обгорелая спичка. Она шла, задумавшись, будто брела по лесной лужайке и вспоминала что-то из своей молодости. Прокушев понял, что затормозить он не успевает и у него, как всегда, два варианта: один – прямо по старушке, другой – круто вправо. Прокушев вывернул руль вправо, под высокие колеса рейсового автобуса «Интурист». У «Интуриста» не было ни одного варианта и времени на обдумывание вариантов, и он ударил прямо в «Волгу» Прокушева салатного цвета с шашечками на боку. Прокушев упал грудью на руль. А старушка, ничего не заметив, перешла шоссе и двинулась дальше, сохраняя философскую рассеянность. Прокушев успел подумать, что из-за какой-то старухи, которую на том свете обыскались с фонарями, он так серьезно разбил государственную машину и собственную грудь. И возненавидел старуху до того, что пересекло дыхание. Он потянул в себя воздух, но воздух не шел. Прокушев снова попытался вдохнуть, но у него ничего не получалось, будто нос и рот плотно зажали ладонью. Он полетел не то вверх, не то вниз, а где-то в стороне осталась его жизнь с верной толстой Люськой, любимой неряхой Настькой, весенними грозами, иными городами…

На гражданскую панихиду собрался весь таксомоторный парк. Слово взяли Проценко и еще четыре человека. Все говорили, что Прокушев был глубоко порядочным человеком и умер как герой.

Зигзаг

Младший научный сотрудник Ирина Дубровская вернулась домой со свидания и, не раздеваясь, как была в шубе и сапогах, прошла в комнату, остановилась возле окна и стала плакать.

На лестнице за дверью шел нескончаемый ремонт. Домоуправление решило навести порядок: побелить и покрасить. Лестничные марши были густо засыпаны белилами, заляпаны зеленой краской, и казалось – так будет вечно и уже никогда не будет по-другому.

В доме напротив светились редкие окна – всего четыре окна на весь дом. Люди спали в это время суток, а Ирина стояла и плакала в обнимку со своим несчастьем. И некому было подойти, оттолкнуть это несчастье, а самому стать на его место. Не было такого человека. Не было и, как казалось, никогда не будет, и не надо. И вообще ничего не надо, потому что ее жизнь – это сплошной нескончаемый ремонт, где одно ломается, другое строится, а потом после всего выясняется: то, что сломано, не надо было ломать. А то, что выстроено, не надо было строить.

Ирина увидела себя как бы со стороны – одинокую и плачущую, и ей стало жаль себя вдвойне: изнутри и со стороны. Она зарыдала в меховой рукав, чтобы не разбудить соседей за стеной, и в это время раздался телефонный звонок. Ирина сняла трубку и задержала дыхание.

– Я слушаю вас…

– Это Игорь Николаевич? – спросил далекий мужской голос.

– Вы ошиблись.

Ирина бросила трубку и собралась дальше праздновать свое несчастье, но телефон зазвонил опять.

– Это Игорь Николаевич? – опять спросил мужской голос.

– Ну неужели непонятно, что я не Игорь Николаевич? – раздраженно спросила Ирина. – У меня что, голос как у Игоря Николаевича?

– А что вы сердитесь? – удивился незнакомец.

– А что вы все время звоните?

– Я вас разбудил?

– Нет. Я не сплю.

– Вы простужены?

– С чего вы взяли?

– У вас такой голос, будто у вас насморк.

– Нет у меня насморка.

– А почему у вас такой голос?

– Я плачу.

– А хотите, я сейчас к вам приеду?

– Хочу, – сказала Ирина. – А вы кто?

– Вы меня не знаете, и мое имя вам ничего не скажет. Ваш адрес…

– Фестивальная улица, дом семь дробь девять, квартира одиннадцать.

– Легко запомнить. Нечетные числа.

– А вы где? – спросила Ирина.

– Сейчас стою на улице Горького, а по ней идут танки. И в каждом танке сидит танкист в шлеме. Слышите?

Ирина прислушалась – в отдалении действительно грохотало, будто шли большие маневры. Москва готовилась к параду.

Он появился через двадцать минут. Ирина посмотрела на него и обрадовалась, что он именно такой, а не другой. Другой, даже более красивый, понравился бы ей меньше.

У него были очки, увеличивающие глаза. Эти преувеличенные глаза делали его лицо прекрасно-странным. Он посмотрел на нее, сидящую в пальто, как на вокзале. И сделал заключение:

– Вам не надо здесь оставаться. Вам надо переменить обстановку. Пойдемте со мной.

Ирина встала и пошла за ним. Куда? Зачем?

На улице он остановил такси и привез ее в аэропорт. В аэропорту он купил билеты, потом завел ее в самолет и вывел из самолета в городе Риге.

Было четыре часа утра, и они поехали в гостиницу. Оставшись в номере, Ирина подошла к окну. За окном занимался серый рассвет, ощущалось присутствие моря. А может быть, ничего и не ощущалось, просто Ирина знала, что море близко и это должно как-то проявляться. И климат должен быть континентальный. И серый рассвет – тоже умеренно континентальный.

Ирина стояла и ждала. Его неожиданный звонок в ночи и это неожиданное путешествие она восприняла как талантливое начало мужского интереса. А там, где есть начало, должно быть продолжение, и если следовать по данной логической схеме, то через несколько минут Он должен постучать в ее дверь, осторожно и вкрадчиво. Но то ли логическая схема была неверна, то ли не было мужского интереса – в дверь никто не стучал. Ирина подождала еще немного, не понимая, как к этому отнестись. Потом решила никак не относиться, не заниматься самоанализом, свойственным русскому интеллигенту, а просто разделась и легла спать. Трамвай лязгал так, будто били в пожарный колокол. Но Ирина спала крепко и счастливо и улыбалась во сне.

Утром Он позвонил ей по телефону и предложил позавтракать в буфете. Они ели пирожки с копченостями, взбитые сливки и удивлялись: почему эти блюда делают только в Прибалтике? До каждого блюда, как до каждого открытия, трудно догадаться, дойти своим умом. Но если кто-то уже догадался до пирожков с копченостями, то почему не подхватить это начинание. Однако взбитые сливки только в Прибалтике. Лобио – на Кавказе. Спагетти – только в Италии. Луковый суп – только во Франции. А борщ – только в России.

Назад Дальше