Пантелеймонова трилогия - Сергей Дигол


Пантелеймонова трилогия

Сергей Дигол

© Сергей Дигол, 2015

© Сергей Дигол, дизайн обложки, 2015


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

Рассказ первый. 

Не забудьте выключить

И с восьмой попытки замок не поддался.

– Руки замерзли, – соврал Пантелеймон и, сбросив рукавицы прямо на снег, энергично потер друг о друга ладони.

– Все-таки три года прошло, – тихо добавил он, на этот раз чистую правду.

Разговаривал Пантелеймон с входной дверью одноэтажного дома из красного кирпича, под крышей которого удобно, словно так и было задумано, расположилось ласточкино гнездо, пустовавшее, в отличие от дома, всего-то до ближайшей весны. Ключ, намертво заклинивший в скважине навесного замка, Пантелеймону Берку отдал сосед – Богдан Челарь, вот уже три года как обосновавшийся в Италии. С тех пор Богдан не то что не наведывался в родные Мындрешты, он и позвонил-то всего однажды.

– Ты заходи иногда, – попросил Челарь вечером накануне вылета, подливая Пантелеймону в глиняную кружку темное как кровь вино, – время, сам знаешь, какое…

Пантелеймон был односельчанином Богдана и в дополнительных разъяснениях не нуждался. Его и самого, бывало, будил по ночам звон бьющихся стекол – звуковое сопровождение очередного разграбления очередного дома. Мындрештские дома сиротели на глазах, словно в селе прописался торнадо, выхватывающий одного жителя за другим и изрыгающий их то поодиночке, а то и целыми семьями в Греции ли, в Испании, в Португалии или в России – одним словом, там, где был хоть какой-то шанс зажить по-человечески. В Мындрештах такая возможность таяла как мартовский снег на заброшенном молдавском поле.

– По данным всесоюзной переписи населения, в 1989 году в Мындрештах проживало шесть тысяч четыреста пятьдесят два человека, – сказал Пантелеймон, а Богдан горько вздохнул и понимающе закивал головой.

Столь подробной осведомленности Пантелеймон был обязан книге «Молдавская ССР в цифрах», которую он как-то взял на недельку в сельской библиотеке, да так и не вернул. Страницу с единственным во всей книге упоминанием родного села он вырвал и, подчеркнув карандашом соответствующее предложение, прикрепил листок канцелярской кнопкой к стене. Иногда, натыкаясь на пожелтевшую страницу, Пантелеймон менялся в лице и доставал из-под кровати бутылку водки.

– Дожили, – горестно шептал он, глядя в окно на опустевшее село и, ухнув, залпом выпивал из заляпанного стакана.

Вино Пантелеймон употреблял только по большим праздникам, да и то если угощали. Обычно это случалось на Святого Василия, Святого Андрея, на Пасху и Родительский день. Девятого августа, в день Святого Пантелеймона, угощал он сам, загодя покупая две десятилитровых бутыли душистого муската у Богдана Челаря, который, в свою очередь, ничего кроме вина не признавал. При коммунистах – не тех, что доразворовывали страну после народнофронтовцев и аграриев, а при прежних, советских, – Пантелеймон и сам делал вино: каждую осень и никак не меньше шестисот литров.

– А сейчас что ж? – спрашивал он у окон домов, более не отвечавших, как в прежние времена, приветливыми лицами хозяев, продававших Пантелеймону виноград.

Своего виноградника у Берку никогда не было, да и откуда виноградник у механизатора, с рассвета вкалывающего на родной колхоз? К собственным участкам в Мындрештах всерьез относились лишь те, кто формально не имел отношения к сельскому хозяйству, но в ком, однако, свербел такой же крестьянский инстинкт, как и во всех остальных. Учителя и каменщики, фельдшеры и члены сельсовета – все те, у кого Пантелеймон покупал виноград, легко разменяли родину на унизительную, но сносную жизнь за границей, так что переход на регулярное потребление водки был в какой-то степени вынужденным. Конечно, виноград можно было украсть с колхозных плантаций, да только колхоз вот уже лет тринадцать как развалился, а на месте колхозного поля выросли ровнехонькие, словно шеренги президентского полка, частные виноградные посадки, огороженные колючей проволокой, за которой прогуливались угрюмые амбалы с автоматами наперевес.

Впрочем, перейти на горькую Пантелеймона вынудил отъезд не только поставщиков винограда, но и собственной семьи. Жену Серафиму, вычищавшую от навоза коровьи стойла в Испании, Пантелеймон не видел с девяносто девятого. Еще через год к матери присоединилась Виорика, единственный ребенок Пантелеймона и Серафимы, улетевшая при первой же возможности – по достижению восемнадцати лет и приуроченного к этому событию получению загранпаспорта.

– Как я буду без вас, – шептал Пантелеймон в кишиневском аэропорту, провожая взглядом проходящую через проем металлоискателя дочь.

Слезы навернулись на его глаза – Пантелеймону стало безумно жаль себя.

Вскоре из Испании пришло письмо. Серафима спешила обрадовать супруга, сообщив, что Виорика славно устроилась в городе Сарагосе и что даже собирается замуж. В качестве доказательства в конверт была вложена фотография, увидев которую, Пантелеймон не узнал собственную дочь. На ногах Виорики, сфотографированной вполоборота, были сетчатые чулки, переходившие в очень короткую мини-юбку, из-под которой выглядывали – вот срам-то – массивные ягодицы, которые Пантелеймон раньше как-то не замечал. Сорочка на дочери была застегнута, начиная с третьей пуговицы, и заметив в районе бюста две бесстыдно выпячивающие точки, Пантелеймон покраснел, а еще сделал вывод, что Виорика заснята без лифчика. Дочь стояла между двумя державшими ее за талию мужиками: одним – пожилым, с седыми висками и выдающимся животом, и другим – помоложе и постройнее, с усами, перерастающими в бакенбарды, и с тщательно приглаженными назад волосами. «Антонио, мой жених», – прочел Пантелеймон на обороте карточки и, перевернув фото, стал внимательно разглядывать мужчин, пытаясь определить, кто же из них Антонио, а кто жених.

Фотография, вопреки замыслу Серафимы, расстроила Пантелеймона. «Совсем уже большая», – подумал он о дочери и еще – о том, что старость не за горами. Шумно вздохнув, Пантелеймон бросил фотографию на стол и полез под кровать – за очередной бутылкой.

«Нельзя, нельзя падать духом», – подумал он, наливая водку в стакан.

Да и повод выпить был. В тот же день кроме письма Пантелеймон получил от жены денежный перевод – пятьсот евро.

***

– Алло! Богдан! Ты, что ли, брат? Ну, обрадовал! Здорово, сосед! Хо-хо! Как ты там? Алло! Алло! – орал в трубку Пантелеймон, хотя слышимость из Вероны была намного лучше, чем из Кишинева и уж тем более из Теленешт – ближайшего районного центра.

Впрочем, эмоции Пантелеймона были объяснимы, ведь слышать Челаря ему пришлось впервые за три года. И в первый раз за три года он вспомнил о просьбе соседа.

– Конечно, захожу! На днях вот подмел! – продолжал он кричать, бегая глазами по комнате и лихорадочно вспоминая, куда подевал ключ. – Серко? Подкармливаю, а как же! Прожорливый, зараза! Да говорю же, нормально все! Ты-то как?

Оказалось, не очень. Корнелия, супруга Богдана, к которой, он, собственно, и улетел в Верону, вот уже несколько лет как сожительствовала с итальянцем, продавцом недвижимости, в дом которого она попала для ухода за парализованной тещей. Со смертью тещи, по-видимому, обладавшей сильнейшим влиянием на зятя, с итальянца словно свалились оковы и, окрыленный, он поспешил освободиться и от тещиной дочери. Корнелия, женщина глупая, но обладавшая звериной – истинно женской – интуицией, прочувствовала диспозицию с первых же дней пребывания в доме, и к моменту кончины подопечной предприняла все от нее зависящее, чтобы сделать развод хозяев неизбежным. Не ожидала она лишь одного – что Богдан, ее законный супруг, которого и в Кишинев-то было не выманить, возьмет вдруг, да и объявится промозглым январским утром под окнами дома, адрес которого она зачем-то надиктовала ему по телефону и простить себе, дуре, этого не могла.

…В зале суда Корнелия рыдала так, что заглушала свидетелей, общественного защитника и даже прокурора. Ей было очень жаль мужа – небритого и осунувшегося, недобро смотревшего на нее с banco degli imputati1. Напрасно успокаивал Корнелию ее итальянец: переводя замутненный взгляд с мужа на любовника, голубые глаза которого теперь особо выделялись на фоне черных мешков – верного признака сотрясения мозга, – она впадала в такое безутешное состояние, что судье приходилось несколько раз удалять несчастную из зала. Тем не менее, заявление свое итальянец не отозвал, опасаясь, что этот сумасшедший молдаванин только и ждет, чтобы убить его, на этот раз окончательно. Да и зачем ему было отзывать заявление – Корнелия-то ни о чем таком не просила.

– Я неделю как освободился! – кричал в трубку Богдан, хотя слышал Пантелеймона так же безупречно, словно звонил в Геную или в Палермо. – И у меня билет на самолет! На четырнадцатое! Пантелеймон, а я точно холодильник выключил? Поверишь, все три года в тюрьме мучался, не мог вспомнить. Алло, Пантелеймон! Слышно меня? На четырнадцатое билет, слышишь? Пантелеймон! Алло!

Пантелеймон молчал – он изучал настенный календарь.

Четырнадцатое февраля! Получается, ровно через неделю. А через пять дней, двенадцатого, Пантелеймон летит в Барселону. К жене и, стало быть, к дочери: из Барселоны, писала Серафима, до Сарагосы рукой подать.

– В Барселону, – с удовольствием произнес он и, отворив калитку, шагнул во двор соседского дома.

Собаки, к счастью, нигде не было, иначе, подумал Пантелеймон, наголодавшийся за три года пес наверняка оттяпал бы ему полноги, а то гляди и чего поважнее. Подле конуры валялась цепь без ошейника: видимо, наскулившись на голодный желудок, Серко из последних сил сорвался с привязи и дал деру с родного двора. Что лишний раз доказывает: собаки и впрямь похожи на своих хозяев.

Чтобы попасть в дом, пришлось повозиться. Висячий замок совсем заржавел и, как Пантелеймон ни старался, ключ не поворачивался, словно был и не от этого замка.

– Руки замерзли, – сказал Пантелеймон и, сбросив рукавицы прямо на снег, энергично потер друг о друга ладони. – Все-таки три года прошло.

И, несмотря на боль в пальцах, решил не отступать.

– В Барселону, – повторил Пантелеймон и, расплывшись в улыбке, стал похож на кота, раскинувшегося на крыше под первыми весенними лучами.

Смачно харкнув прямо на замок, он развернулся и решительно зашагал прочь.

К себе домой – за монтировкой.

***

Так, вроде ничего не забыл.

Две пары трусов и две – носков. Одна рубашка с коротким рукавом – желтая, без двух пуговиц на животе и одна с рукавом длинным – в клетку, фланелевая. Жарко, наверное, летом во фланелевой, ну да ничего. Другой рубашки с длинным рукавом все равно нет.

Два свитера и пара джинсов, севших после стирки: пока живот не подберешь, не влезешь. Но и это ерунда, да и новый ремень покупать не надо – старый-то совсем износился. Да, и пара сандалий, это если не считать ботинок, что на ногах. Ну и остальное, во что одет, включая дубленку и кепку с эмблемой мюнхенской «Баварии». В общем, никакого огромного, на колесах – еще чего – чемодана, несмотря на то что лететь за границу и, скорее всего, навсегда.

Пантелеймон еще раз сунул нос в кулек с одеждой и, пересчитав вещи, положил его на стул у входной двери. Из другой мебели в комнате оставался лишь стол без скатерти и кровать без матраса, без подушки и без одеяла. Берку довольно крякнул. Впервые за много лет к нему вернулось чувство гордости за то, что он молдаванин.

«Ну хитер, ну молодец», – думал он о себе, потирая руки.

В прошлый раз эту гордость он испытывал в девяносто третьем, когда, жмурясь от слепящих лучей, смотрел на солнце сквозь зажатую в дрожащих пальцах купюру достоинством в один лей.

«Вот она, независимость!» – восторженно думал Пантелеймон, ликуя от вида излучавшего неземное свечение молдавского господаря Штефана. Господарь виновато смотрел с купюры куда-то в сторону и вверх.

В отличие от полусотни односельчан-горлопанов, которые в конце восьмидесятых пешком – хотя с транспортом тогда еще проблем не было, – с песнями, вином и транспарантами топали аж до самого Кишинева на митинги Народного фронта, Пантелеймон Берку как дважды два понимал, что словами, пусть многократно усиленными репродуктором, самостоятельности не добиться. Не мог он понять другого: почему другие этого не понимают.

– Вот ты кричишь: «Русские, убирайтесь вон!», а перестанет Москва выдавать нам рубли, тогда что делать будешь? – спрашивал он Адриана Василиу, усатого тракториста с темно-шоколадным от многодневного стояния на бурлящей площади лицом.

– Уеду на заработки в Россию, – не моргнув глазом, ответил Адриан и обещание свое сдержал. После распада Союза и развала колхоза, не дожидаясь более тяжелых последствий, Адриан рванул на нефтяные месторождения Тюмени и даже, поговаривают, принял российское гражданство.

«Страна считается оккупированной, пока ее территория занята вражескими танками или пока ее граждане используют в качестве официального платежного средства валюту иностранного государства». Пантелеймон вычитал эту фразу в восемьдесят девятом в газете «Гласул». Потрясшее его предложение Берку обвел карандашом, а заметку вырезал и прикрепил кнопкой к стене. Когда карандашные линии на газетной вырезке почти слились с буквами, а буквы – с пожелтевшим фоном, Пантелеймон заметку сорвал, тем более что статья в «Гласуле» достоверностью прогноза не отличилась: оказалось, что с введением собственной валюты происходит не укрепление государства, а массовый отток населения, так что новая страница – из «Молдавской ССР в цифрах» – пришлась как нельзя кстати.

Но сейчас подзабытое чувство вновь распирало душу Пантелеймона. А когда его душа расширялась, у Пантелеймона, по какой-то загадочной физиологической закономерности, раздувались и ноздри.

«Ну хозяин, ай да молдаванин!» – думал Берку, шумно выдувая воздух из ставших гигантскими ноздрей и поглаживая толстенный фотоальбом, лежавший на столе.

В альбоме за его, Пантелеймона, фотографиями – отдельно и с женой, с женой и с дочерью (до чего очаровательный был ребенок!), за фотографиями собственных родителей, родителей жены, за фотографиями дяди Пети и тети Марианны, погибших в аварии, за фотографиями каких-то теток жены, один бог знает, как их зовут, за фотографиями нанашей – Гали и Тудора, живших счастливо и спившихся в один год, за фотографиями соседей, рассеявшихся как сон – кто за границу, а кто – на тот свет, за фотографиями застолий, курортов, колхозных собраний с вручением Пантелеймону вымпела «Отличнику соцсоревнования», и еще – за фотографиями десятков, сотен совершенно незнакомых людей, остававшихся в памяти только благодаря этим самым фотографиям, – притаились, круглым счетом, тридцать две тысячи евро, девятнадцать с половиной тысяч долларов и восемьдесят восемь тысяч леев.

Был, конечно, риск, что на таможне заинтересуются странным грузом – часто ли через границу семейные альбомы везут – да только пересылать все состояние супруге Пантелеймон не решился. Уж слишком много мужей были брошены обжившимися на вольных хлебах женами, и бедняга Богдан был далеко не первым в этом списке. Собственно, потому-то Пантелеймон и отказался продавать альбом, за который, между прочим, предлагали пятьдесят леев. А что – кожаный переплет, чеканный медальон с красным камнем посередине обложки, – наверняка можно было сдать, и не за пятьдесят, а за все двести пятьдесят леев в какой-нибудь из антикварных магазинов Кишинева.

«В Испании продам», – решил Берку и вышел на улицу – подышать морозным ночным воздухом. Часы показывали полтретьего, но спать Пантелеймону было никак нельзя. Ровно в три приедет такси, заказанное аж за триста леев из райцентра, чтобы самое позднее к пяти-полшестому быть в кишиневском аэропорту. В Будапешт, город-привал на пути в Барселону, самолет вылетает в семь пятнадцать, посадка завершается за сорок минут до отлета, да пока доедем, да таможенный контроль…

Дальше