Та лишь отвесила ему один из фирменных взглядов отвращения, сопроводив его самой обычной пайкой своего словаря:
– Свинух!
Лизель по обыкновению перемигнулась с Папой и доела суп. Как всегда, одна из книг лежала рядом с ней. Девочка не могла не признать, что получила на свой вопрос более чем удовлетворительный ответ. Немного найдется людей, которые могли бы похвастать, что за их образование заплачено самокрутками.
Мама, со своей стороны, сказала, что Ганс Хуберман, будь в нем хоть капля смысла, часть табака обменял бы на новое платье, которое ей до зарезу нужно, или на приличные туфли.
– Куда там… – Мама выплеснула слова в раковину. – Как до меня доходит, ты лучше скуришь весь паек, нет? Да еще и соседский в придачу.
Однако через несколько вечеров Ганс Хуберман вернулся домой с коробкой яиц.
– Прости, Мама. – Он поставил коробку на стол. – Туфли у них все вышли.
Мама не стала жаловаться.
Она даже тихонько напевала, пока жарила те яйца едва ли не до обугливания. Казалось, самокрутки приносят немало радости, и в хозяйстве Хуберманов настали счастливые дни.
Закончились они через несколько недель.
ГОРОДСКОЙ ОБХОДЧИК
Со стиркой дело стало паршиво – и чем дальше, тем хуже.
Когда Лизель пошла с Розой Хуберман через Молькинг с бельем, один из клиентов, Эрнст Фогель, сообщил им, что больше не может отдавать вещи в стирку и глажку.
– Такое время, – извинился он. – Что тут скажешь? А будет еще труднее. Война, надо держаться. – Он посмотрел на девочку. – Вам, конечно, платят пособие на эту малютку, да?
Мама, к ужасу Лизель, будто онемела.
Рядом – пустой мешок.
Идем, Лизель.
Это не сказано было. Это было дернуто – жесткой рукой.
Фогель окликнул их с крыльца. Роста он был, наверное, под метр семьдесят, и сальные космы безжизненно свисали ему на лоб.
– Извините меня, фрау Хуберман!
Лизель махнула ему.
Он махнул в ответ.
Мама вспыхнула.
– Не маши этому засранцу, – сказала она. – Давай, шевелись.
Тем вечером, моя Лизель в ванне, Мама особенно крепко скребла ее и все время бормотала про «этого свинуха Фогеля» и каждые две минуты изображала его.
– «Вам должны платить пособие на эту девочку…» – Растирая, она бранила голую грудь Лизель. – Столько ты не стоишь, свинюха. На тебе не разбогатеешь, так-то!
Лизель сидела и впитывала.
С этого знаменательного случая прошло не больше недели, когда Роза вызвала девочку на кухню.
– Так, Лизель. – Посадила ее к столу. – Раз уж ты по полдня болтаешься на улице, футбол пинаешь, можешь и делом там заняться. Для разнообразия.
Лизель уставилась только на свои руки.
– Что такое, Мама?
– Будешь теперь собирать и разносить стирку вместо меня. Этим богатеям не так легко будет нам отказать, если перед ними будешь стоять ты одна. А если спросят, где я, отвечай, что болею. И будь грустной, когда отвечаешь. Ты тощая, бледная, они тебя пожалеют.
– Герр Фогель меня не пожалел.
– Ну… – Мамино смятение было очевидно. – А другие могут. И нечего спорить.
– Да, Мама.
Секунду-другую казалось, что ее приемная мать сейчас приободрит Лизель, потреплет по плечу.
Вот и умничка, Лизель. Умничка. Хлоп, хлоп, хлоп.
Ничего подобного она не сделала.
Вместо этого Роза Хуберман встала, выбрала деревянную ложку и поднесла к носу Лизель. По ее убеждению, это было необходимо.
– Когда пойдешь, заходи с мешком в каждый дом и потом неси его сразу домой, вместе с деньгами, пусть их там всего ничего. Никаких заходов к Папе, если он вдруг в кои-то веки работает. Никаких лазаний в грязи с этим мелким свинухом Руди Штайнером. Сразу. Домой.
– Да, Мама.
– И когда возьмешь мешок, держи его как следует. Не размахивать, не мять и не закидывать на плечо.
– Да, Мама!
– «Да, Мама». – Роза Хуберман была выдающимся имитатором – и ревностным в придачу. – Смотри мне, свинюха. Я узнаю, если будешь размахивать, не сомневайся.
– Да, Мама!
Два эти слова часто оказывались лучшим способом спастись, а другой способ – делать, что говорят, и с того дня Лизель стала обходить улицы Молькинга с бедного конца на богатый, собирая и разнося белье. Поначалу труд был одинокий, хотя Лизель ни разу не пожаловалась. В конце концов, когда Лизель в самый первый раз вышла с бельем в город, она, едва свернув на Мюнхен-штрассе, оглянулась по сторонам и как следует – описав полный круг – взмахнула мешком, а потом проверила, как там содержимое. По счастью, никаких складок. Никаких морщин. И тогда – улыбка и обещание больше никогда не размахивать.
В общем, Лизель нравилось. Доли от платы ей не доставалось, но – не торчать дома и ходить по улицам без Мамы само по себе уже блаженство. Без тычков пальцем и проклятий. И люди не пялятся, когда Мама ругает за то, что неправильно несешь белье. Сплошная безмятежность.
И еще Лизель стали нравиться люди:
• Пфаффельхурферы – как они осматривают вещи и говорят: «Ja, ja, sehr gut, sehr gut!» Лизель представляла, что они все делают по два раза.
• Кроткая Хелена Шмидт – как она подает деньги ревматически скрюченной рукой.
• Вайнгартнеры, чья вислоусая кошка все время выходит с ними к дверям. Маленький Геббельс – так они ее звали, по имени первого помощника Гитлера.
• И фрау Герман, жена бургомистра, – как она стоит пушистоволосая и дрожащая в огромном, холодом веющем дверном проеме. Всегда безмолвная. Всегда одна. Ни слова, ни разу.
Иногда с ней ходил Руди.
– Сколько у тебя тут денег? – спросил он однажды ближе к вечеру. Уже почти стемнело, и они выходили на Химмель-штрассе, мимо лавки. – Ты же слыхала про фрау Диллер, да ведь? Говорят, у нее есть тайник с леденцами, и за нужную цену…
– И думать не смей! – Лизель, как всегда, крепко сжимала деньги в кулаке. – Тебе-то не страшно – не тебе перед моей Мамой отчитываться.
Руди пожал плечами:
– Попытка не пытка!
В середине января на уроках в школе проходили составление писем. После обучения основам каждый ученик должен был написать два письма – одно другу и одно – кому-нибудь из параллельного класса.
Письмо Руди к Лизель было написано так:
Дорогая свинюха, ты по-прежнему такая же никудышная на футбольном поле, какая была, когда мы играли прошлый раз? Надеюсь, что да. Значит, я опять тебя обгоню, как Джесси Оуэнз на Олимпиаде…
Когда сестра Мария увидела эта, она задала Руди вопрос – очень дружелюбно.
*** ПРЕДЛОЖЕНИЕ СЕСТРЫ МАРИИ ***
«Не желаете ли посетить коридор, герр Штайнер?»
Нечего и говорить, что Руди ответил отрицательно, письмо порвали, и он начал новое. На этот раз оно было адресовано кому-то по имени Лизель, и автор интересовался, есть ли у Лизель хобби, и какое.
Дома, составляя письмо, заданное на дом, Лизель решила, что писать Руди или еще какому-нибудь свинуху было бы, конечно, смешно. Какой смысл? Сидя над письмом в подвале, она заговорила с Папой, который в очередной раз перекрашивал стену.
Папа обернулся вместе с облаком паров краски:
– Was wuistz? – Это была самая грубая форма немецкого, на какой только можно разговаривать, но сказано это было с видом полнейшего довольства. – Ну, чего?
– Я смогу написать письмо маме?
Молчание.
– Зачем тебе понадобилось писать ей письмо? Тебе и так приходится терпеть ее каждый день. – Папа усмехнулся лукаво – дал «шмунцеля»[7]. – Тебе этого мало?
– Не этой маме. – Лизель сглотнула.
– А. – Папа отвернулся к стене и продолжил красить. – Ну, наверное. Можно отослать его, как там ее – даме, которая привезла тебя сюда и потом приезжала несколько раз – из конторы по опеке.
– Фрау Генрих.
– Ну да. Отправь ей. Может, она сможет переслать его твоей маме.
Даже в тот момент прозвучало неубедительно – как будто он что-то недоговаривал. Во время коротких визитов фрау Генрих о матери Лизель не проронила ни слова.
Не спросив Папу, что здесь не так, Лизель тут же принялась писать, решив не отзываться на дурное предчувствие, которое тут же в ней зашевелилось. Чтобы довести письмо до ума, потребовалось три часа и шесть черновиков: чтобы рассказать маме все о Молькинге, о Папе и его аккордеоне, о странных, но честных повадках Руди Штайнера и о подвигах Розы Хуберман. Еще Лизель писала, как она гордится тем, что теперь умеет читать и немного писать. На следующий день она опустила письмо в ящик у фрау Диллер, наклеив марку, добытую из кухонного стола. И стала ждать.
В тот вечер, сидя над письмом, Лизель подслушала разговор между Гансом и Розой.
– Чего это она взялась писать матери? – говорила Мама.
Голос у нее был на удивление спокойный и заботливый. Как вы можете понять, Лизель это немало встревожило. Ей больше понравилось бы, если бы приемные родители спорили. Когда взрослые шепчутся, это как-то не добавляет спокойствия.
– Она спросила, – отвечал Папа, – не мог же я сказать нет. Верно?
– Езус, Мария и Йозеф! – Снова шепот. – Ей надо забыть ее, и все. Кто знает, где она теперь? Кто знает, что они с ней сделали?
В кровати Лизель крепко обхватила себя руками. Собрала себя в комок.
Она думала о матери и повторяла Мамины вопросы.
Где она?
Что с ней сделали?
И кто, наконец, на самом деле, эти они?
МЕРТВЫЕ ПИСЬМА
Перенесемся вперед – сентябрь 1943‑го, подвал Хуберманов.
Четырнадцатилетняя девочка пишет в маленькой книжке с темной обложкой. Девочка худенькая, но она сильная и немало повидала. Папа сидит с аккордеоном у ног.
Он говорит:
– А знаешь, Лизель? Я почти написал тебе ответ и подписался «мама». – Папа чешет ногу там, где раньше был гипс. – Но все-таки не смог. Не смог себя заставить.
Несколько раз за остаток января и целый февраль 1940 года, когда Лизель проверяла почтовый ящик, нет ли ответа на ее письмо, сердце ее приемного отца явственно обливалось кровью.
– Жаль! – говорил он ей. – Сегодня нету, а?
Это позже Лизель поняла, что вся затея была бессмысленна. Если б мама могла, она бы давно связалась с людьми из опеки, или с самой Лизель, или с Хуберманами. Но ничего этого не случилось.
Обида стала еще горше, когда в середине февраля Лизель получила письмо от одних глажечных клиентов – Пфаффельхурферов с Хайде-штрассе. Эти двое с великой долговязостью стояли в дверях, меланхолично оглядывая Лизель.
– Твоей маме, – сказал мужчина, протягивая конверт. – Передай, что нам жаль. Передай, что нам жаль.
В доме Хуберманов то был не лучший вечер.
Даже когда Лизель скрылась в подвале сочинять пятое письмо матери (все, кроме первого, еще предстоит отослать), ей были слышны ругательства Розы: она распространялась насчет этих засранцев Пфаффельхурферов и этой вшивоты Эрнста Фогеля.
– Feuer soll’n’s brunzen für einen Monat! – было слышно ей. Перевод: «Чтоб они все месяц огнем мочились!»
Лизель писала.
Когда наступил день ее рождения, подарков не было. Подарков не было, потому что не было денег, и в тот момент у Папы закончился табак.
– Я тебе говорила. – Мама ткнула в него пальцем. – Я говорила не дарить обе книги на Рождество. Так нет ведь. Разве ты послушал? Разумеется, нет!
– Знаю, знаю! – Он спокойно повернулся к Лизель. – Прости, Лизель. Сейчас мы не можем себе позволить.
Лизель не огорчилась. Не захныкала и не застонала, не затопала ногами. Она лишь проглотила разочарование и решилась на просчитанный риск – подарок самой себе. Она соберет все накопившиеся письма к матери, засунет в один конверт и возьмет самую капельку бельевых денег на отправку. Потом, конечно, она получит «варчен», вероятнее всего – на кухне, но не проронит ни звука.
Через три дня замысел дал плоды.
– Здесь не все! – Мама сочла деньги в четвертый раз, а Лизель стояла рядом, у плиты. Плита была теплая, и оттого кровь у Лизель варилась быстрее. – Что случилось, Лизель?
Она соврала:
– Наверное, они дали меньше, чем обычно.
– А ты пересчитывала?
Она сдалась:
– Я их потратила, Мама.
Роза подошла ближе. Нехороший знак. Она оказалась совсем рядом с деревянными ложками.
– Ты – что?
Не успела Лизель и слова сказать, как деревянная ложка опустилась на ее тело, словно пята Бога. Красные отпечатки, будто следы ног, и они жгут. С полу, когда все закончилось, девочка наконец подняла взгляд и все объяснила.
Биение пульса и желтые сполохи, все вместе. Лизель поморгала.
– Я отправила письма.
В следующий миг на нее нашло: запыленность пола, ощущение, будто одежда, скорее, рядом с ней, а не на ней, и внезапное понимание того, что все было напрасно – ответ от матери не придет никогда, и они больше никогда не увидятся. Истинность этого стала ее вторым «варченом». Боль обожгла Лизель и не отпускала долгие минуты.
Роза наверху будто расплылась, но скоро прояснилась вновь – картонное лицо замаячило ближе. Обескураженная, стояла она там во всей своей пухлоте, держа деревянную ложку у бедра, как дубину. Роза наклонилась и дала небольшую течь.
– Прости, Лизель.
Лизель довольно знала Розу и поняла, что это не за выволочку.
Красные отпечатки разбухали пятнами на ее коже, а она все лежала – в пыли, в грязи, в слепом свете. Дыхание успокоилось, и по лицу проползла одинокая желтая слеза. Лизель чувствовала телом пол. Рукой, коленом. Локтем. Щекой. Икрой.
Пол был холодный, особенно под щекой, но двинуться она не могла.
Ей больше никогда не увидеть мать.
Около часа она пластом лежала под кухонным столом, пока не вернулся Папа и не заиграл на аккордеоне. Только тогда Лизель села и начала приходить в себя.
Когда Лизель стала писать о том вечере, у нее не было никакой злости на Розу Хуберман – да и на мать, к слову, тоже. Для нее они были просто жертвы обстоятельств. Только одна мысль повторялась все время – желтая слеза. Будь там темно, думала Лизель, слеза была бы черная.
– Но и было темно, – говорила она себе.
И сколько бы раз ни старалась она представить ту сцену при желтом свете, который, насколько ей было известно, там горел, ей приходилось постараться, чтобы все увидеть. Ее отдубасили в темноте, и там она лежала, на холодном, темном кухонном полу. Даже Папина музыка была цвета тьмы.
Даже Папина музыка.
Странность в том, что Лизель эта мысль не расстраивала, а, скорее, как-то неявно утешала.
Тьма, свет.
Какая разница?
Страшные сны укрепились и там, и там, лишь только книжная воришка начала понимать, как все обстоит и как теперь будет всегда. И если другого не оставалось, она хотя бы могла подготовиться. И может, потому на день рождения фюрера, когда ответ на вопрос о бедствиях матери полностью обнажился, Лизель сумела ответить, несмотря на все смятение и гнев.
Лизель Мемингер созрела.
С днем рождения, герр Гитлер.
Живите сто лет.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ГИТЛЕРА, 1940 Г.
Вопреки всей безнадежности Лизель каждый день проверяла почтовый ящик – весь март с заходом далеко в апрель. Все это несмотря на испрошенный Гансом визит фрау Генрих из государственной опеки, которая объяснила Хуберманам, что ее учреждение полностью утратило связь с Паулой Мемингер. А девочка все равно упрямилась и, как вы можете представить, день за днем, поверяя почту, не находила ничего.
Молькинг, как и всю остальную Германию, захватила подготовка ко дню рождения фюрера. В том году при сложившемся положении на фронтах и всех победах Гитлера местные партийные активисты хотели, чтобы празднование вышло особенно достойным. Будет парад. Марши. Музыка. Песни. Будет костер.
Пока Лизель обходила улицы Молькинга, доставляя и собирая стирку-глажку, национал-социалисты копили топливо. Пару раз Лизель своими глазами видела, как мужчины и женщины стучали в двери и спрашивали, нету ли чего такого, с чем, хозяину кажется, нужно покончить или что нужно уничтожить. В «Молькингском Экспрессе» у Папы было написано, что на городской площади состоится праздничный костер, туда придут все местные отряды Гитлерюгенда. Костер ознаменует не только день рождения фюрера, но и победу над его врагами и освобождение от уз, которые удерживали Германию со времен окончания Первой мировой.
* * *
«Любые материалы с тех времен, – советовали в статье, – плакаты, книги, флаги, газеты – и любую найденную вражескую пропаганду нужно сразу нести в местный штаб НСДАП на Мюнхен-штрассе».
Даже Шиллер-штрассе, улицу желтых звезд, которая еще ждала перестройки, обшарили еще раз напоследок, выискивая что-нибудь, хоть что-то, дабы сжечь во имя и во славу фюрера. Не вызвало бы удивления, даже если бы кое-кто из партийных поехал и где-нибудь отпечатал тысячу-другую книжек или плакатов морально-разлагающего содержания, только ради того чтобы их предать огню.