– У нас мобилизация…
– Какая мобилизация…?
– Ах, девочки… Николай записался в санитарный поезд, если войну объявят, на фронт отправится, я места себе не нахожу… Но тут уж ничего не поделать. Он твердо решил идти на фронт, если Россия тоже вступит в войну. Считает, что его долг – оперировать раненых.
Германия объявила войну России через три дня после отъезда Тани с дочерью к мужу в Харьков. За лето много мужчин из окрестных сел забрали в солдаты. Тетушкам, Елизавете Павловне, Дарье Павловне и Марье Павловне, прибавилось забот в имении: находить людей, чтобы скосить траву, поправить изгородь, привезти дрова, это становилось все труднее. Но семья приспосабливалась и неизменно радовалась жизни.
Маруся крепко сдружилась с детьми Стариковых, особенно с их дочерью Шурой, дни и ночи напролет проводившей время либо за фортепьяно, либо за чтением женских романов. Шурка Старикова была девушкой с выдающимися внешними данными, особенно завораживали ее глаза с поволокой, надменные и чувственные одновременно. Чувственностью, почти страстностью были исполнены и ее жесты, и походка. Природная еврейская энергетика вкупе с музыкальным даром и любовью к женским романам образовали адскую смесь, и более несхожих подруг, чем Шурка и сдержанная, молчаливая, угловатая Маруся с ее неприметными серыми глазами, было невозможно себе представить. Роднили их, пожалуй, лишь любовь к музыке и одним им ведомые цели. Шурка обещала стать выдающейся пианисткой, с полным правом рассчитывала на серьезную музыкальную карьеру, подолгу обсуждала с Марусей, не податься ли им в столицы. Маруся соглашалась, хотя она не горела, как подруга, страстью непременно выходить на сцены лучших концертных залов, но и не говорила, что видит свое будущее по-иному.
Одно лето сменялось другим, прошел пятнадцатый год, шестнадцатый. Летом семнадцатого приехавшие в имение на каникулы Костя и Коля говорили только о революции, но для Кати и Милки все это было как-то далеко. Лишь Оля страстно относилась к происходящему, втягивая Марусю в обсуждения того, как ужасно, если царь отречется от престола, если Временное правительство не обуздает чернь в Петрограде и Москве, не остановит немцев и не накормит голодающих горожан. Маруся все больше сближалась с Олей, они и внешне все больше походили друг на друга, обе высокие, мосластые, только Оля, впрочем, как и Шурка, в отличие от молчуньи Маруси, горела страстями, неимоверными переживаниями. «Сложный характер», – повторяли Лизонька и тетушки. «Скорее вздорный», – иной раз бросала Дарья Павловна.
Оля вечно что-то доказывала, горячилась, Маруся слушала, похоже, соглашаясь с сестрой. Кате и Милке казалось, что они говорят о каких-то сложных и надуманных материях. Что ужасного в лозунгах «мир – народам», «землю – крестьянам», «хлеб – голодным»? Разве кому-нибудь нужна война? Таня из Харькова пишет, что сутками не видит мужа, который оперирует раненых и калек, поступающих с фронта эшелонами. А земля? Зачем земля Кушенским, они же не будут работать на ней? Они будут музицировать, зарабатывать деньги, а хлеб, масло, молоко будут покупать у крестьян. Почему не отдать землю крестьянам? Тем более, что вся Тамбовщина славилась крепкими крестьянскими хозяйствами, которые так славно снабжали их город, пока не началась война.
В конце октября пришло известие о победе вооруженного восстания в Петрограде, но в городе ничего не поменялось, разве что появилась газета «Известия Тамбовского совета рабочих и солдатских депутатов».
– Вы не понимаете, что такое большевики! – повторяла Оля. Она ходила по комнате большими шагами из угла в угол, твердо ступая по поскрипывающим половицам, то обхватив свои острые плечи руками, то сжимая руки так, что белели костяшки пальцев.
– Оля, ты все видишь в мрачном свете. Это потому что война. Разве большевики – не интеллигенция? Папа покойный сочувствовал большевикам. Помнишь, как он прятал в доме Вадима, друга Николая Васильевича? Помнишь Подбельского, Оля? Образованный, порядочный человек. Николай Васильевич и Таня по-прежнему к нему относятся с предельным уважением. Идея равенства людей – это, в общем, справедливо. Каждый человек имеет право пользоваться своим трудом.
– Маруся, возможно, то правительство, которое в Петрограде, – это интеллигенция. Образованные, мыслящие люди, много лет прожившие за границей. Но они не брезгуют опираться на чернь! На чернь, ненавидящую нас, дворян! Ненавидят купечество, промышленников. Тамбовом будет управлять совет рабочих и солдат… Как ты себе это представляешь?
– Не знаю, Оля. Посмотрим… Катя, Милуша, идите к нам. Оля, давай мы лучше сыграем что-нибудь все вместе.
– Маруся, знаешь, я, возможно, скоро выйду замуж. За Ермолина…
– За Ермолина? Того самого? Он в Тамбове? Я думала, он на фронте…
– Вернулся недавно.
– Так он же офицер…
– Маруся, не задавай ненужных вопросов. Не просто офицер, а белогварейский офицер. Это же надо… Белая гвардия, цвет русского дворянства. Теперь это главные враги черни…
– Так как же…?
Маруся не могла уложить в голове услышанное. Весной тринадцатого года на балу по случаю окончания классов в гимназии Оля весь вечер танцевала с Ермолиным, статным юнкером, служившим… Где он служил тогда, Маруся не могла припомнить. Все лето он ездил к ним в имение, когда семья вернулась в город, продолжал наезжать из полка. Все больше по случаю балов или музыкальных вечеров, на которых он не отходил от Оли. Лизонька тревожилась, не понимая его намерений, но Оля решительно пресекала все разговоры родных на эту тему. Катя и Милка приставали с вопросами к Марусе, но та отмалчивалась, было неясно даже, делится ли с ней Оля своими чувствами, планами на будущее. Осенью следующего года Ермолин, как и все, ушел на войну. Оле время от времени приходили от него письма, но при всей ее темпераментности, горячности, несдержанности, Оля была готова часами обсуждать с сестрами что угодно, кроме Ермолина.
– Так как же, Оля?
– Маруся, я прошу не задавать глупых вопросов.
– Скажи мне хотя бы, ты счастлива?
– Ах, Маруся, если бы дело было в нем одном.
– Что ты хочешь сказать?
– Пока Ермолин был на фронте, я очень привязалась к Владимиру Ивановичу, помнишь, я знакомила тебя, инженер с нашего завода…
– Оля, я ничего не понимаю! Какой инженер? Ты к нему, как ты выражаешься, привязалась? Тогда как же Ермолин?
– Да, я выхожу за Ермолина замуж.
– Тогда как же твой инженер? Владимир Иванович, правильно?
– Ах, Маруся… Я простилась с Ермолиным, когда он ушел на войну. Но он вернулся, значит, судьба… А Владимир Иванович…? Жизнь все расставит по местам со временем. Я только не хочу слушать, как ты, Таня, Костя… Особенно Лиза… Да и Катя с Милкой… Не хочу слушать, как вы будете обсуждать меня, его, Ермолина… Вряд ли вы нас поймете… Да и трудно понять. У нас в семье все считают себя вправе судить о других, непременно иметь мнение и обязательно его высказать.
– Оля, поступай, как тебе подсказывает сердце. Только прошу тебя… Не обижай семью. Время и так трудное. Мальчики разъехались, Таня в Харькове. Мы с Катей и Милкой только остались, да Лиза…
К зиме восемнадцатого года базар в Тамбове обеднел. Ни кеты, ни сыра, только картошка, хлеб. Молока, правда, было еще вдоволь. Жаркое, рыба, пирожки исчезли из меню Кушенских. Не хватало и денег. Лизонька крутилась, как могла, чтобы прокормить трех сестер, оставшихся в доме.
Оля переехала жить к Ермолину, зарегистрировав брак в городском совете, венчаться они опасались. В феврале в городе прошел крестный ход в знак протеста против декрета советского правительства об отделении церкви от государства, в городе на церковь начинались гонения. Владимир Иванович работал главным инженером на заводе, открывшемся на базе артиллерийских мастерских, переведенных в город откуда-то с запада. Как и чета Ермолиных, он ненавидел власть, которой служил, возможно, по этой причине он и удержался на орбите Олиной семьи на правах «друга». Тем временем, в марте, в городе создали губчека. «Все одно к одному, – повторял Владимир Иванович, приходя к Ермолиным по вечерам, – но жить как-то надо».
Весной власти закрыли гимназии, реальные и епархиальные училища, преобразовав часть из них в трудовые школы. Катя гимназию уже окончила, а Милка еще ходила в последний класс. Оля беспокоилась, что у Милки не будет вообще никакого аттестата. Сама Милка об этом не беспокоилась. Она была самой покладистой, самой ласковой из сестер, поистине безмятежной. Любила свою виолончель, усердно играла этюды, пьесы, а к учебе – в гимназии или в трудовой школе – относилась как к чему-то надуманному. Из Харькова к себе в Кирсанов вернулась Таня с дочерью Тамарой, они тут же прикатили в Тамбов, в гости к сестрам.
– Николая забрали в Красную армию.
– Не может быть, – охнула Оля.
– Да, Оля. Теперь он старший хирург 601-го санитарного поезда Юго-Восточного фронта. Вывозит раненых с передовой и оперирует прямо в поезде. А Красная армия сражается с генералом Корниловым. С потомственным русским офицерством. Не могу себе этого представить.
– Это невозможно представить, он что сам к ним… – начала было Оля…
– Лишь бы вернулся, – перебила ее Таня. – Ни о чем больше говорить не хочу.
– Танечка! Какое счастье, что ты приехала. А Тамарка-то! – галдели Катя с Милкой. – Красавица какая – вся в маму. И платье у нашей Тамарки необыкновенное, и глазки смышленые. Ой, какие глазищи! Всех кавалеров с ума сведет! Танечка, все будет хорошо, ты права, главное, чтобы Николай Васильевич скорее вернулся.
Барышни галдели, дом наполнился суетой. Оля с Марусей только переглядывались. Катя и Милка… Совсем маленькие еще девочки. Радуются приезду сестры, маленькой Тамарке, тормошат ее, как куклу. Нет губчека, нет революции… Понимают только, что война, и Николай Васильевич оперирует раненых. Катя бросилась помогать Лизе, та делала оладьи из остатков белой муки, еще осенью чудом добытой на базаре. «У нас мука еще дореволюционная, – радовалась Катя, – и варенье с прошлого лета осталось! Помнишь, Милуш, как мы варенье прошлым летом с тетушками варили? Вишневое все же засахарилось, говорила я тебе, надо было воды добавить!»
Оля расспрашивала Таню о Харькове, о положении на фронтах. Маруся, по обыкновению, помалкивала. Трудно было сказать, о чем она думает, в ней все больше проступала та отстраненность, которая ясно видна была, пожалуй, лишь Оле. Катя и Милка просто любили сестру, понимали ее душой, но что это было за понимание, они не знали, да и не задумывались. Таня скупо рассказывала, как она с Тамаркой добиралась из Харькова в теплушках, как устроилась в Кирсанове. Оля уговаривала сестру пожить в Тамбове – вместе все-таки легче. Спрашивала совета, что делать с Милкой. Таня тоже беспокоилась за младших девочек, повторяла, что к Милке надо приглашать учителей на дом – по крайней мере, по русскому и французскому языку. Оля твердила, что нужен аттестат, а где его взять? Но и трудовая школа – не выход. Младшие сестры тем временем возились с Тамаркой, а Лиза убирала со стола. За окнами стоял пыльный конец апреля.
В городе становилось голодно: магазины национализировали один за другим, прежние хозяева уезжали или бесследно исчезали. Ничего не решив в отношении учебы и аттестата, Таня с Олей соглашались, что надо скорее отправлять девочек в имение. Все лучше, чем в городе. Нет беспорядков, еды больше, природа вокруг, да и тетушкам веселее.
В имении, как показалось всем барышням, мало что изменилось. Поспели ягоды, снова надо было думать о варенье. Правда, как достать сахар, никто не знал. Тетушки пребывали в растерянности: две трети имения уже раздали крестьянам, нарезав на наделы. Некому было косить, дворовые, ухаживавшие за скотиной, разбежались, кто-то подался в другие города, кто-то поднимал свое хозяйство на бывшей барской земле. По старой памяти, из уважения к тетушкам, бывшие дворовые приносили в имение то яйца, то соленые огурцы. Молоко носили, как и прежде, правда, не каждый день. Елизавета Павловна по-прежнему ежедневно занималась с Милкой французским, и все по-прежнему на закате ходили купаться на Цну.
– Жаль, что нет братьев Сурских. Елизавета Павловна, вы не знаете, куда они подались?
– Уехали осенью за границу. С родителями.
– За границу? Куда?
– Не знаю, Милуша, собирались в Париж, вот доехали ли? В их имении теперь то ли реввоенсовет, то ли еще что-то. Какое странное слово «реввоенсовет», правда, Маруся? В имении Сурских революционно-военный совет. О чем они советуются? Была германская война, теперь другая, гражданская… Какое странное выражение – «гражданская война»…
– Какие это граждане, это же бандиты, Елизавета Павловна, – не вытерпела Оля.
– Как твой Ермолин-то уцелел? – тут же подхватила Дарья Павловна. – Ведь белогвардейский офицер…!
– Ах, Даша, помолчи, сглазишь, не дай бог, – подала голос сидевшая у окна и как обычно вязавшая что-то крючком – салфетку или воротник – Марья Павловна. – Тем более при девочках. Их дело учиться.
– Чему учиться, Марья Павловна? – тут же вскинулась Оля. – В Тамбове все закрыли, и гимназии, и музыкальное училище.
– А как Стариков поживает? – Марья Павловна сменила тему.
– Соломон Маркович – необыкновенный человек! Учит детей несмотря ни на что, дает им уроки дома, сам ходит по ученикам. Может, еще все наладится? Не теряю надежды.
– Наладится, как же иначе, – тетушки пытались менять направление разговора, но он тек по проложенному руслу, и сворачивать с него не желал. – У нас все-таки не жгут имения, как в Саратовской губернии. Но как мы будем сводить концы с концами? Деньги все пропали, имение разодрали на клочки, крестьяне теперь сами по себе. Когда последнее продадим или обменяем, что будет?
– Мы будем работать, – вмешалась Катя. – Может, Владимир Иванович как-нибудь устроит нас на завод, Оля? В крайнем случае, можно найти работу и в новых конторах…
– Ни за что! – отрезала Оля. – Вам там не место, да вас и не возьмут, что вы умеете делать? А бумаги подшивать и перекладывать и так охотников полно. Да и не нужно вам эти бумаги ни читать, ни даже трогать.
– Ах, Оля! Только что меня осадила, что я барышням мрачными мыслями голову забиваю, а сама туда же. Девочки, что пустой чай, на ночь глядя, гонять. Пойдемте, лучше сыграете нам что-нибудь.
В отсутствие Оли разговоры о революции, войне не вспыхивали, Маруся занималась с сестрами, Катя и Милка все свободное от занятий время научились проводить на огороде. Вместе с Дуней, прислугой тетушек, ходили в лес по грибы. Надо было изловчиться сделать хоть какие-то припасы на зиму. И для тетушек, и с собой в город забрать. Елизавета Павловна все чаще заводила разговор, как трудно сестрам Оголиным будет пережить зиму: мельника, снабжавшего их мукой, забрало губчека, ничего не посеяно, работать на оставленном теткам новой властью клочке поля весной было некому. Сбережения сгорели в революцию. Оле изредко удавалось в городе продать что-то из тетушкиных украшений, но продавать было страшно. Если попадет в губчека, могут расстрелять как спекулянтку, а у тетушек отберут и остальное. Костя с Украины на лето не приехал, его не отпустили с завода: военное время. Письма от него приходили редко, что-то, вероятно, не доходило вовсе, судя по вопросам, на которые сестры уже ему не раз отвечали. Что делать и как жить дальше, никто не знал.
В город уехали только в октябре. Катя и Милка со слезами целовались с тетушками, Маруся обняла поочередно каждую из них, не зная, увидит ли она их еще раз.
Зимой пришел голод. Хлеб давали по карточкам, Лиза, Катя и Милка имели паек иждивенцев, хоть и непонятно, чьих, Маруся с Шуркой Стариковой устроилась преподавать фортепьяно и вести хоровые занятия в «трудовом университете», открытом в бывшей мужской гимназии. Деньги теряли цену с каждым днем, картошку и хлеб на них уже никто не продавал, только на обмен. Катя с Милкой помогали Лизе готовить оладьи из картофельной шелухи, зная лишь, что картошки нет из-за продразверстки, но не понимая, что это такое. Седьмого декабря восемнадцатого года отмечали Катино семнадцатилетие: чудом добытые три пригоршни муки смешали с отрубями и испекли пирог с ревенем.