Тайны Конторы. Жизнь и смерть генерала Шебаршина - Поволяев Валерий Дмитриевич 5 стр.


Поздно вечером – синим, вьюжным – в дверь внизу кто-то постучал. Сильно постучал – знал, видимо, этот человек, что слабый стук на втором этаже вряд ли кто услышит… Стук услышали, только вот какая штука – очень уж никому не хотелось выходить в промерзлый, насквозь пробиваемый ветром, дующим из всех щелей, коридор, затем спускаться по скрипучей, покосившейся от времени лестнице вниз, открывать дверь.

Это было настоящим испытанием, проверкой организма на прочность.

Стук внизу повторился. Был он настойчивым, требовательным, и еще в нем было нечто такое, что обязательно сдергивает человека с места – это когда кому-то требуется помощь… Именно это и послышалось в неурочном стуке.

Кто-то из Шебаршиных в галошах на босую ногу, в старой телогрейке, накинутой на плечи, выглянул в ледяной коридор, затем, накрываясь с головой белесым паром, вымахнувшим следом из хорошо натопленной квартиры, прокричал, приложив ко рту ладонь:

– Кто там?

В ответ прозвучало что-то невнятное – не разобрать, что. А вдруг телеграмма, вдруг это заиндевелый старичок из ближайшего почтового отделения?

– Кто там? Не слышу! – в конце концов смельчак, решивший выскочить из тепла на холод, вынужден был спуститься по лестнице вниз, к двери, отодвинуть в сторону старый железный засов.

За дверью, присыпанной снегом, стоял усталый, похудевший, с ввалившимися щеками, в плохонькой солдатской шинели человек. Это был Владимир Иванович Шебаршин, Лёнин отец – его на сутки отпустили из госпиталя домой, отсюда он должен был вернуться назад в госпиталь, а оттуда с командой пополнения вновь оправиться на фронт.

Заохала, завсплескивала руками бабушка Евдокия Петровна, а мать Ленькина Прасковья Михайловна от радости чуть в обморок не грохнулась… Господи, это было такое счастье, такая удача для фронтовика – хотя бы на один день оказаться дома. А для домашних это было еще большим счастьем.

Первым делом надо было помыться – из таза, теплой водой, намылить голову и окунуть ее в таз. Хотя бы немного пофыркать, пролить воду на пол. Да-а, это такое счастье – очутиться дома. Бабушка Дуня тоже светилась от счастья – вон в соседний дом сегодня пришла похоронка, еще одного марьинорощинского жителя убила война – как это страшно! Как страшно вообще получать похоронки – желтоватые листки бумаги, заполненные фиолетовыми чернилами, подписанные командиром какой-нибудь стрелковой роты.

Когда была приготовлена вода и малость улегся поднявшийся шум, отец стянул с себя гимнастерку, а мать решила осмотреть глубокую зарубцевавшуюся рану – красную, затянутую тонкой непрочной кожей… Неожиданно мать вскрикнула и прижала к голове руки. Затянувшаяся рана была покрыта, как вспоминал потом Шебаршин, шевелящейся серой массой.

– Это что, вши? – неверяще проговорила мать, горько качнула головой. – Господи, да это же вши! – воскликнула она прежним неверящим голосом и оборвала восклицание на громкой ноте.

Да, это были вши. Обыкновенные, окопные, госпитальные, дорожные и прочие вши. Никому не ведомо, где и как они выводятся – может быть, в пустых артиллерийских гильзах или старых патронных ящиках…

Появление вшей из ничего, из воздуха, из самой беды и ее запаха было замечено и в Афганистане, в пору, когда наши ребята воевали там. Шебаршин бывал там много раз. Бывало, забрасывали группу военной разведки в безопасное место, на перекрытие душманской караванной тропы, в пустыню, где ничего, кроме песка, ошпаривающего солнца, змей да черепах нету, – группа та чистенькая, хорошо экипированная, с полным набором медикаментов и оружия, просто стерильная была, и вдруг с удивлением обнаруживали бойцы, что через несколько дней в группе появились вши.

Откуда они брались в раскаленном безлюдье, в пустыне, где даже орлов нет, никто не знает. Размножались вши с умопомрачительной быстротой, и уже через пару дней невозможно было найти клочка одежды, чтобы на нем не было вшей.

Особенно насекомые любили жить у солдат в заживших рубцах ран и под мышками. Поднимает иной солдат руку – а под мышкой у него висит тяжелая шевелящаяся гроздь: это вши вцепились в волосы…

Никакие прожаривания, обработки, купания в раскаленном песке, смачивания одежды ядами не помогали – вши продолжали жить и плодиться. И ели людей поедом. Но с этим Шебаршин столкнулся уже позже, через много лет, а тогда, будучи семи с половиной годов от роду он, как и мать, взмахивал руками и диковато сторонился отца. Многого еще не понимал. Не понимал, что вшей распространяют лишения, беды, боль, страдания, все худое и плохое, и появляются они неспроста.

– Снимай с себя все нижнее белье! – решительно потребовала Прасковья Михайловна. – Все!

– Да ты чего, Пань? – пробовал отбиваться отец. – Если хочешь почистить бельишко от вшей – напрасно – оно не чистится. А прожарить его негде… Не дури, мать!

– Возьмешь свое старое белье – вон, в комоде, с ним и уйдешь в свой госпиталь.

– Не в госпиталь – на фронт.

Тут Прасковья Михайловна смолчала, боялась произнести слово «фронт», справедливо полагая, что слова обладают вещей силой. На своем она настояла – отцовское исподнее было сожжено в печи.

На следующий день отец ушел – задерживаться было нельзя, легко можно было угодить в дезертиры. А это в военную пору – преступление тяжкое. За это можно было угодить под трибунал.

Слава Богу, отец Шебаршина прошел войну, уцелел, домой вернулся с орденом и несколькими медалями.

Он был мудрым человеком, Владимир Иванович Шебаршин, хотя и не очень образованным. Трудился на обувной фабрике «Парижская коммуна», выпускавшей очень неплохую прочную обувь.

Иногда выпивал. Плохо отзывался о Сталине, говорил, что врут люди, когда утверждают, что солдаты на войне поднимались с именем Сталина на устах.

– В атаку мы поднимались с матом на устах, мат был нашим Верховным главнокомандующим, – отец качал головой, словно бы печать ставил на этом утверждении.

Ленька, напротив, даже подумать плохо не мог о Сталине, не то чтобы что-то сказать, считал, что Сталин – «это наше все». Этому его, кстати, учили в школе, а науки юный Шебаршин привык усваивать твердо.

Отец, видя, что сын не очень-то внемлет его словам, а попросту говоря, не очень-то верит, добавил, будучи на сто процентов уверенным в правоте своих слов:

– Этот армяшка еще натворит бед.

Леньке же речь отца показалась кощунственной, он вскричал:

– Папа! Перестань! Что ты говоришь!

Отец беседу решил не продолжать, лишь молча опустил голову, словно бы был в чем-то виноват.

Умер Владимир Иванович в 1951 году, когда Лене Шебаршину было шестнадцать лет и он уже знал, что такое боль, потери, горе, как быстро уходят люди, у которых за плечами осталась война.

Было лето, раннее утро, за окном лучезарно светилось жаркое июньское солнышко, отец собирался ехать на работу: опаздывать, как и в довоенное время, было нельзя – строгости те нисколько не изменились. Сидя на постели, он обувался. Неожиданно схватился за сердце и повалился на спину.

– Паня, – позвал он жену, – Паня… Ребятишки!

Сквозь сжатые зубы отца протиснулся хрип.

Его уложили на постель, попытались привести в себя. Не удалось. Через три часа отца не стало.

Было Владимиру Ивановичу Шебаршину всего сорок три года.

Шебаршин-младший не помнит, плакал он тогда или нет – все погрузилось в какой-то красноватый слоистый туман, ничего, кажется, не было видно, только из тумана выплывали отдельные предметы и, помаячив несколько мгновений перед глазами, исчезли. Наверное, все-таки плакал: ведь отец же! Потом много было потерь, но эта потеря – первая крупная, не считая погибших дядьев, которых Леня не так уж хорошо и помнил, – была очень болезненной. Боль ту, – пробившую его в пятьдесят первом году, – он помнил и ощущал до конца дней своих.

При отце он вступил в комсомол, и Владимир Иванович отнесся к этому одобрительно. На одной из перемен к Шебаршину-младшему подошел секретарь комсомольской организации:

– Слушай, Шебаршин, а не пора ли тебе вступить в партию юных коммунистов?

Шебаршин не сразу и понял, что тот партией юных коммунистов назвал комсомол – очень лихое, красиво закрученное определение получилось, – а когда понял, то сказал:

– Так в комсомол же принимают с четырнадцати лет…

– Ну!

– А мне еще только тринадцать.

– Это неважно, мы тебе годик добавим, округлим, так сказать, и все будет в порядке… – Секретарь довольно засмеялся. – Проверять никто не будет.

Так и сделали. Вскоре Шебаршин получил комсомольский билет. Поступал так не только он один, со мной, например, произошла точно такая же история – в комсомол меня приняли, когда мне было тринадцать лет. В документах же стояло – четырнадцать лет, хотя на вид мне можно было дать лет двенадцать, не больше. Но это никого не смущало. Ничего худого, впрочем, в досрочной выдаче комсомольских билетов я не вижу и сегодня – увлечение комсомолом было повальным, комсомол дисциплинировал ребят, уводил от разных шаек-леек, заставлял учиться – чего же плохого в этом?

Как написал позже Шебаршин, став комсомольцем, он «со спокойной совестью пошел играть в футбол в школьном коридоре. Мячом был старый носок, туго набитый чем-то мягким. Выбить стекло им было невозможно, а учителя тогда снисходительно относились к забавам учеников. Особенно в Марьиной Роще и подобных ей московских окраинных районах».

Еще он написал о том, что в Марьиной Роще существовало три непростительных греха, которые нельзя было совершать и вообще допускать в своей биографии, пусть даже пока еще очень маленькой, – иначе потеряешь и доверие, и уважение людей.

«Дома врать было нельзя, – специально подчеркнув это, написал Шебаршин. – В убогой, пыльной, деревянной, дурно пахнущей Марьиной Роще смертельных грехов было всего три: врать, воровать и брать в долг без отдачи. Все остальное прощалось. Нельзя было ябедничать, но это уже относилось к школе».

«Да, кажется, в школе тех моих стародавних времен даже понятия такого не было – ябеда. Знали мы о нем из каких-то книжек да кино, и казалась ябеда чем-то придуманным, невозможным в настоящей жизни. Откуда было мне и моим приятелям знать, что ябеда, донос с незапамятной старины были неотъемлемой составляющей русской действительности. Это знание пришло много позже, когда душа и совесть несколько задубели и могли спокойно воспринимать неприятные стороны отеческого бытия. Лишь в 89-м я узнал, например, что в мрачном 37-м году четыре миллиона соотечественников обратились в “компетентные органы” с поклепами на такое же или большее число других соотечественников.

К счастью, в Марьиной Роще жили люди по преимуществу мастеровые, ни к какой власти или политике не причастные, у них не было резона держаться за свое место нечестными способами (куда денется место сапожника, портного, слесаря?) или убирать начальника, ибо начальников у них не было. Так они и прошли мимо репрессий, чисток, расстрелов, неожиданных карьер и трагических крахов выдающихся личностей».

В Марьиной Роще к доносам относились презрительно, это было ниже трусости, – а исходной основой, кормом для всякого взрослого доноса была детская ябеда. Увы, эта цепочка нерасторжима, она очень четко прослеживается от начала до конца, со всеми провисами и плохо скрученными сочленениями, от малого к большому. От сопливого, с немытыми ушами ябеды – до матерого доносчика, строгающего свои цидули исходя из собственных шкурнических интересов.

В Марьиной Роще руки отбивали за это еще во «младенческом возрасте и отучали от стука-бряка».

А голуби Марьиной Рощи – изящные птицы с их затейливыми полетами, с ласковой доверчивостью отдающиеся человеку в руки, – предмет отчаянной зависти тех, кто голубей не имел, – иногда снились Шебаршину, они словно бы специально приходили к нему из прошлого, и тогда все тяготы, накопившиеся за день, за неделю, за месяц, отступали, все худое вообще словно бы исчезало куда-то, на душе становилось спокойно, делалось легче дышать – так прошлое выручало и помогало жить в настоящем.

Нет, никогда он не забудет изящных красивых птиц Марьиной Рощи, до конца существования своего не забудет, – так оно и вышло: Шебаршин не забыл голубей детства до последнего часа своей такой недлинной и такой яркой жизни.

Институтская пора

От отца Шебаршин заразился книгами – отец был настоящим книгочеем, покупал литературу самую разную, специально сколачивал для книг полочки, хотя в простых семьях в моде были этажерки, но отец упрямо сколачивал полки, поскольку считал: книги украшают стену не хуже картин. А может быть, даже лучше.

Когда не стало отца, Леня Шебаршин учился в девятом классе, сестра его Лера – в седьмом. Вопрос встал так – надо бросить школу и идти на заработки, иначе семье их не выжить. Леня Шебаршин уже приготовился к тому, чтобы бросить девятый класс.

Но надо отдать должное матери – она не позволила сыну бросить школу, пошла работать сама, диспетчером на автобазу. Зарплата у нее была маленькая, такая маленькая, что плакать хотелось, но мать не позволяла детям унывать и плакать. Чтобы хоть как-то держаться на плаву, продавала книги, вещи, одежду, на барахолку выносила старую утварь.

Шебаршину ученье давалось легко, даже очень легко, почти по всем предметам (да не «почти», а по всем) он имел отличные оценки.

Школу он закончил в пятьдесят втором году с серебряной медалью. Серебряная медаль – это было высоко, тем более что в том же году вышло постановление, дающее медалистам дорогу практически в любой институт: их, словно бы отмеченных Богом, принимали теперь в вузы без экзаменов.

Какой-либо определенной мечты – стать, допустим, геологом или литератором, врачом, инженером, электриком, агрономом, либо преподавателем иностранного языка, – у Шебаршина не было. Да и вообще, у него, полуголодного паренька из Марьиной Рощи, была совсем другая забота: выжить. Ведь на сорок рублей, получаемых матерью (по-старому – четыреста), семье надо было не только питаться, оплачивать коммунальные «жировки», но и одеваться, ездить на автобусе и хоть бы раз в два месяца ходить в кино. Так что главной заботой для Лени Шебаршина было не будущее, а настоящее.

Куда пойти учиться дальше? Лучше всего, конечно, в такое заведение, где бы и стипендия повышенная имелась, и одежду форменную выдавали, и кормили бы иногда. Таким заведением, конечно, могло бы быть военное училище, поэтому Шебаршин отвез свои документы в Военно-Воздушную академию имени Жуковского. Все он прошел и был уже готов надеть на себя гимнастерку с курсантскими погонами, но вот какая закавыка – к Шебаршину придралась медицинская комиссия.

В результате Леню Шебаршина положили на несколько дней в госпиталь – надо было пройти обследование. Результаты обследования были «фифти-фифти». В принципе, Шебаршина зачисляли в академию, но, как говорится, без гарантий: если где-нибудь на третьем курсе у него «поплохеет» здоровье, то из академии придется уйти, если же не «поплохеет», то можно будет считать, что слушателю Шебаршину повезло.

С радужной перспективой, как и с карьерой летчика, штурмующего стратосферу, пришлось расстаться. Впрочем, падение с высоты на землю не было болезненным: Шебаршин же еще не начал учиться в академии, он просто-напросто вернулся к исходной точке.

Забрав свои документы из приемной комиссии, Шебаршин отнес их в Ростокинский проезд, в Институт Востоковедения. В результате был зачислен на индийское отделение.

Назад Дальше