Очищение - Олег Верещагин 8 стр.


– Вам не страшно, святой отец? – вырвалось у него.

Малоун глянул на офицера немного удивленно, затянулся снова, пожал плечами:

– Нет. Мне больно. Очень больно за род людской, точней, за людей – среди них все-таки много, очень много хороших. Но мне не страшно. – Он примолк, словно бы сам прислушивался к себе, и уверенно закончил: – Нет.

– Если я попрошу вас окрестить моих детей… они не крещены… – начал Кларенс.

Отец Малоун улыбнулся и покачал головой:

– Майор, если бы я мог, я бы сказал: держу пари, что завтра утром в церкви у меня будет не протолкнуться. И желающих креститься будет толпа. И я их окрещу. Просто потому, что тогда им станет чуть менее страшно. Но ваши дети не пришли ко мне. Не надо решать за них. Им жить в совершенно ином мире. Пусть живут сами.

– В мире, где не будет Бога? – спросил Кларенс.

Священник пожал плечами и снова затянулся сладковатым золотым табаком:

– Возможно. Что я могу сказать, стоя в самом начале длинного темного коридора, в конце которого горит свет? Только то, что коридор длинный, я не знаю, что в нем, а свет – горит. Те, кто дойдет, – узнают. Обретут веру. Назовут новые вещи новыми именами.

– Я не вижу света, – горько ответил Кларенс. – Там нет света.

– Там есть свет, – почти равнодушно отозвался отец Малоун. – Он всегда есть. Если бы его не было, вот тогда – тогда, майор Кларенс! – я бы боялся. Я был бы в ужасе. Но там есть свет. И вера. И новые имена. А старые грехи, может быть, не вынесут пути по коридору. Как знать?

– Вы странно говорите для католического священника. – Майор не пытался шутить, он был серьезен.

– Думаю, что меня некому за это лишить сана, – не без иронии ответил Малоун. – Всему свой час; есть время всякому делу под небесами, майор… Человечество живет очень долго. Моя вера младше намного. И я не настолько глуп, чтобы решить, будто до ее появления в мире царили грех, блуд, грязь и ложь. Она стала нужна, когда человечество потеряло прежнюю дорогу. Она была нужна в долгом пути по новой дороге. Но она – увы! – не поможет в коридоре, в который мы должны войти. А за ним… за ним, наверное, в ней уже не будет нужды, как не нуждается прозревший в поводыре, как оставляет костыли переставший хромать… Наступит время иного знания, иной веры. Которая тоже уйдет в свой час; надеюсь лишь, что не так трагично, а – как умирает исполнивший дело своей жизни и уставший человек. И только свет останется навсегда. Люди будут нести его дальше и дальше. Я думаю, вечно. – И священник неожиданно ярко улыбнулся.

– Вы Бог? – спросил майор Кларенс, не ощущая идиотизма и нелепости этого вопроса. Идиотским и нелепым он был бы вчера утром. Не сейчас. Да и отец Малоун покачал головой, не удивившись вопросу:

– Нет. Я не Бог.

– Я видел вчера Сатану. Он здесь.

– Да. Это пришло его царствие.

– И что нам делать?

– Сражаться, – спокойно ответил священник. Улыбнулся снова, перекрестил майора и пошел через плац, на ходу попыхивая трубочкой. Отойдя на пяток шагов, повернулся и отчетливо сказал: – Сражаться. Изгнать его, майор. Повергнуть.

Он затянулся снова, кивнул и пошел дальше – уже не оглядываясь.

На крыльцо вышел Барнэби. Кларенс даже вздрогнул, когда метеоролог кашлянул рядом, – оцепенев, он смотрел и смотрел вслед священнику.

– О, я думал, вы ушли!

– Я тоже был уверен, что все уже разошлись. – Барнэби натянул перчатки. – Вам проще, чем другим. Вы имеете дело в основном с техникой. А вот тем, кто с личным составом… – Он покачал головой. – Завтра будет трудный день. Не удивлюсь, если со стрельбой. И не только в себя. Но нам повезло со стариком.

– Да, генерал – именно то, что нам нужно… – немного рассеянно ответил Кларенс.

Барнэби поднял глаза к небу, сказал негромко:

– Надо как-то научиться жить с сегодня. Вам проще – ваши дети здесь. А мои все трое – там. Были там. Надеюсь, что их уже нет. И я попробую себя приучить к мысли, что все началось сегодня, а до этого был сон…

Кларенс промолчал. Он не знал, что сказать. Барнэби, стоя с заложенными за спину руками, все смотрел и смотрел в небо. Так пристально и долго, что в конце концов и Кларенс тоже поднял глаза туда. И тогда метеоролог заговорил снова:

– Эти тучи… вон там, на перевале, темней остальных, которые… – Барнэби обернулся к Кларенсу и странно улыбнулся. Зубы блеснули яркой белой полосой. – Или я ничего не понимаю в метеорологии, или в них – снег.

Приговор

Феминизированный мир умирал.

В сущности, хотя об этом никто особо и не задумывался, ни ядерные взрывы, ни начавшийся, разбужденный ими, глобальный катаклизм ничего не добавили к его судьбе – только приблизили конец и, возможно, сделали его более милосердным. Просто в силу быстроты происходящего.

Мир полностью победившей гуманности, бесконфликтности, равноправия (в жертву которым было принесено больше людских жизней и судеб, чем всем самым жутким политическим и религиозным молохам прошлого, вместе взятым) не мог не убить сам себя. И теперь кошмарная воронка смертей, раскручивавшаяся все шире и быстрей, втягивала в себя новые миллионы и миллионы жизней.

Погибавшие не могли себя защитить. Прокормить. Обслужить. Вылечить от пустячных болезней. Они и умирали-то чаще всего не от взрывов боеголовок, не от рук бандитов или мародеров, а просто от того, что рухнула поддерживавшая их иллюзорную жизнь система безопасности и обеспечения. Умирали там, где еще их прадед нашел бы только причину засучить рукава и взяться за дело. Умирали, нелепо ожидая, – как были приучены своими матерями, которые их воспитывали и плотью от плоти которых они, «забывшие лица своих отцов» (а чаще не знавшие их), были, – помощи от «профессиональных структур». Не шевеля даже пальцем для своего спасения, потому что им внушали с колыбели: поза эмбриона есть лучший способ выжить.

Но эти самые структуры состояли уже давно из точно таких же маменькиных сынков, лишь прикрывавшихся старыми славными названиями. И их главной целью было не решение проблем, а ненарушение прав. Всех и любых. Ибо нарушение прав огорчало фемин всех пятидесяти двух гендеров.

И поза эмбриона становилась последней в жизни для миллионов.

Десятков миллионов.

Сотен миллионов.

Миллиардов.

Едва ли один из тысячи мальчишек Европы, не достигший шестнадцати лет, воспитывался так, как должен воспитываться мальчишка. При этом на нем почти всегда стояли либерально-жгучие клейма «опасного», «непредсказуемого», «маргинала», а нередко висело и наблюдение полиции и всесильных соцслужб.

Впрочем, в пугавших всех агрессивностью в мирное время «неевропейских диаспорах» дела обстояли ничуть не лучше. Они состояли не из хищников, а из раскормленных на пособия шакалов. И вымирали, собственно, с такой же легкостью, как и автохтоны.

И нигде не было исключений. Ни в живущей гуманитарной помощью Африке. Ни в перенаселенном Китае, где остатки населения, очухавшись после Ночи Большого Прилива, с цепенящим ужасом обнаружили, что без рынков сбыта и технических заделов пресловутого и осмеянного «белого человека» они беспомощны. Ни в «арабском мире», полностью зависящем, как выяснилось, от сгинувших кукловодов в дорогих костюмах.

Не было спасения никому. Ничему. Нигде. Любая подпорка старого мира рушилась, едва на нее пытались опереться чьи-то дрожащие в надежде и страхе руки.

А потом над миром, онемевшим от запредельного ужаса, пронизанным радиацией, сотрясаемым бесчинством обезумевших банд, ветрами-ураганами, повсеместными землетрясениями, извержениями вулканов, жутчайшими цунами, над миром, пораженным десятками вышедших из подполья пандемий, над миром, пылающим пожарами в разрушенных «муравейниках»-городах, переполненных трупами и безумцами, – над всем покорно и тупо умирающим миром пошел Великий Снег.

Владивосток

Начало Безвременья

Глава 1

Огонь в сером городе

И вдруг в моем сердце уставшем,

Как огненный свет янтаря,

Сверкнула догадка, что «наши»

Сегодня не кто-то, а… я!

И быть мне последним Иудой,

Коль стану надеждою жить,

Что кто-то устроит мне чудо,

А я буду в ладушки бить…

Б. Гунько. Наши

Киты выбрасывались на побережье уже две недели. Десятки китов. Самых разных. Они лежали на галечных отмелях под низким серым небом блекло-черными грудами, словно невиданные, выросшие из-под земли валуны, и белая пена волн вскипала вдоль их боков. В белесом тумане плавали серые сопки над бухтами…

Рядом с китами и на них суетились собаки – брошенных собак в последнее время стало невероятно много – и чайки. Людей не было. Хотя еще недавно фотографиями и рассказами были бы переполнены страницы газет, новостные ленты телевидения и Интернета, множество добровольцев пытались бы помочь этим гигантам, и обязательно засветились бы везде, где только можно, рядом с китами чиновники высоких рангов.

Сейчас никому не было дела до китов. Кроме собак и чаек, которые хорошо знали, что киты – это просто удачно подвернувшееся мясо.

Человек в черном теплом бушлате с погонами и нашивками старлея морской пехоты ТОФ медленно шел по набережной над длинным галечным пляжем, усеянным китовыми тушами. Бушлат был перехвачен офицерским ремнем, на котором висели «макаров» в открытой кобуре, старый подсумок на четыре магазина к «калашникову» и финский нож. На правом боку у человека под рукой в тонкой теплой перчатке надежно и неподвижно торчал автомат – «АКМ-74». Голова, несмотря на холодный ветер с океана, была непокрыта, черный берет засунут под бушлатный погон. Еще молодой, лет тридцати, не больше, худощавый (хотя и казавшийся грузным из-за бушлата), высокий, с аккуратными короткими усиками на лице с правильными малозапоминающимися чертами.

Старшего лейтенанта 165-го «казачьего» полка морской пехоты звали Николай Романов. Ему было двадцать шесть лет. Как и все люди с его складом лица, сейчас, в молодости, он выглядел уже на тридцать, но после тридцати и до глубокой старости он будет выглядеть значительно моложе своих ровесников. И он всего лишь гулял по набережной, как делал это уже несколько дней. Вставал утром, одевался, брал автомат и уходил через КПП, на котором его никто не останавливал. И часами бродил по набережной – медленно, в такт мыслям, в которых уже не было страха. В них не было даже отчаянья, сначала охватившего его…

Это почти смешно. Почти смешно…

Да нет, не страшно.

Конечно.

От слова «конец».

Шесть лет.

Он потратил шесть долгих, неистово-напряженных лет на то, чтобы выстроить свою Систему. Начал еще в Дальневосточном военном институте имени Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского, курсантом старшего курса. Сейчас она охватывала все «постсоветское пространство» и еще два десятка стран. У Системы не было лица, не было лозунгов, герба, флагов, гимна, устава, клятв – ничего из того, что считается обязательным для подобных организаций и на чем они всегда горят. Пожалуй, она не была даже крупной – наверное, всего несколько сот человек на всю планету Земля. Но самых разных. От военных с немалыми звездами – не таких, как он, – до менеджеров по продажам, уныло-улыбчивых «хомячков», ненавидящих свою бессмысленную, тупую работу. От школьников старших классов до профессоров вузов с мировыми именами. От сумасшедших изобретателей до бухгалтеров районных администраций.

Всех их объединяло одно: они верили и готовились. Верили в новую – совершенно новую! – Россию и готовились к беспощадной борьбе за нее.

И они опоздали.

В его родном городе, в его родной части, среди его «реала» не было ни одного, на кого бы он мог положиться.

Ни единого человека. Он поощрял создание людьми системы клубов, кружков, секций, работу «втемную» с будущими помощниками и сторонниками… но сам не занимался этим, чтобы не навлечь подозрений. Он просто служил. Честно и очень обычно.

И когда рухнули Интернет и мобильная связь, произошло смешное. То самое.

Система распалась.

Он подозревал, что ровно то же самое произошло и со всеми организациями вообще, и не только сетевыми. И не только прорусскими, но и антирусскими. Но ему от этого было не легче.

От мысли о том, что случилось, не хотелось жить. А от самоубийства удерживало лишь одно: он никак не мог до конца поверить, что произошедшее действительно произошло. Что можно было до такой степени идиотски, до такой степени тупо…

Нет, все-таки правы были те, кто говорил: современная жизнь высушивает мозг. Полностью. Он походил на человека, который своими руками с нуля построил замечательный дом, а когда убрали леса, оказалось, что в доме нет ни единой двери и ни единого окна.

Надо было начинать действовать сразу, как только «случилась» эта вялая, непонятная и кровопролитная война. Но он медлил. Медлил отдать сигнал. Их бригаду до последнего держали в резерве. Опасались атаки то ли со стороны Японии, то ли от китайцев… Но ограничилось все какой-то идиотской стычкой с группой диверсантов невнятной ЧВК недалеко от Владивостока… И еще тем, что береговая оборона потопила американский эсминец, занимавшийся разведкой.

Когда пришло известие о сдаче РФ, никто не поверил, но никто ничего и не стал делать. А еще через пару часов полетели ракеты.

Может быть, среди тех, кто смог их выпустить, были и люди его Системы. Он не знал…

Сейчас бригада больше напоминала табор – туда все, кто мог, свезли семьи, вещи, – а многие, наоборот, разбежались (срочники убежали почти все), и никто, совершенно никто не знал, что делать. Да и не хотел никто знать. Но в бригаде по крайней мере было спокойно. Пока.

Над Владивостоком разорвались три вражеских боеголовки – над аэропортом (впрочем, это был не совсем город), военной базой Тихоокеанского флота и над южной оконечностью Золотого Рога. Хорошо, что только на суше, иначе не миновать бы локального цунами. В общем, сам город почти не пострадал. Но туда капитан Романов почти не ходил. Зачем? Город сошел с ума еще до начала ядерной войны. Еще весной фактически рухнула власть и начались, волна за волной, приступы безумия. Воинские части стояли наготове, даже посражались немного с внешним врагом, а за их спинами тихо-мирно рухнуло государство, которое они защищали.

Хотя… далеко не тихо и не мирно. Нет.

Сначала убивали «чурок». Убили быстро и всех – большинство и вправду за дело, но многих просто так, «под замес». Огромная толпа под какими-то наспех сделанными флагами и идиотскими транспарантами прошлась по городу и убила. Так просто, что это даже казалось удивительным – почему в мирное время «диаспоры» считались опасными и всесильными?

Потом, после краткого перерыва, начались уже просто грабежи, убийства, пожары. Непрерывной чередой. Люди бежали из города днем и ночью, хотя никто из них толком не мог ответить – куда они бегут? Постоянно что-то горело и где-то стреляли. Это продолжалось больше месяца. И к тому моменту, когда полетели ракеты, все уже почти успокоилось. Владивосток казался вымершим – серый город под серым небом среди серых сопок на берегу серого океана, окаймленном серыми тушами покончивших с собой китов… Серый-серый-серый мир…

На самом-то деле в городе еще довольно много людей. Даже после всего – много. Сидят за наглухо запертыми дверями и ждут, чем все кончится. Молятся или просто ждут. Должно же кончиться, ведь правда?

Должно. И кончится. А вот чем?..

В конце набережной он повернул на лестницу, выводившую на улицу, вдоль которой моталась листва деревьев. Она тоже казалась какой-то неяркой, совсем не летней, хотя лето только-только настало. Казалось, деревья мечутся в тревоге, тоже пытаясь бежать куда-то – все равно куда, лишь бы прочь из города.

Назад Дальше