Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Храм согласия - Михальский Вацлав Вацлавович 2 стр.


– Ну что, Фуня? – присела Мария на корточки под мраморной лестницей. Положив в посудинки мяса и налив воды, она погладила собачонку по голове, почесала за ушками и только тогда приступила к разговору. – Ты как думаешь, Фуня, вычислим мы этого Роммеля?

– Гав! – уверенно отвечал Фунтик и, виляя хвостом с белой кисточкой, не торопясь принялся за еду.

Мария пошла в спальню, а верный страж, поужинав, также поднялся наверх и свернулся клубочком под ее дверью на маленьком шерстяном половичке, который был постелен специально для него.

Хамсин ревел за окном с неистовой силою, казалось, сейчас он ворвется в комнату. Тройные жалюзи, подбитые войлоком и заполненные внутри верблюжьим пухом, специально придуманные Марией на время ветров, конечно, спасали дом, но пыль все же проникала, и служанке приходилось вытирать ее каждый день. У себя в спальне и в кабинете Мария убиралась сама – сюда не было доступа никому, кроме Антуана. Даже Фунтик при открытых дверях все равно стоял у порога и никогда не переступал черту дозволенного.

Несмотря на явную ревность Фунтика к Антуану, у них сложились отношения доброжелательного нейтралитета. Когда пса звала Мария, он летел к ней со всех ног, а если его подзывал Антуан, шел к нему не спеша, с достоинством равного, хотя и повиливая хвостиком.

В эту ночь под заунывный вой хамсина Мария долго думала об Анастасии Михайловне, о ее сыне, который был достаточно тактичен, чтобы не вербовать ее в английские агенты, о докторе Франсуа, который наверняка попал в историю, как кур в ощип, о загадочных танках Роммеля. Действительно, откуда они у него?

Неужели она, Мария, прохлопала транспорт с танками и его провели мимо ее носа? Когда это могло случиться? Теперь надо досконально изучить все в портах… Неужели она настолько не владеет ситуацией, что ее могли так грубо обмануть? Надо поднять документы по разгрузке за последние месяцы, вдруг найдется какая-то зацепка… Конечно, Джордж ей поверил, но поверил только ее искренности, тому, что она лично ничего не знает. А это для него меньше, чем мало. Фактически он уехал ни с чем… Надо думать, надо что-то придумать… Неужели Хаджибек сыграл за ее спиной в те десять дней, когда она гостила у Ули и ее туарегов? Неужели он решился так рискнуть? На него не похоже, но надо проверять, надо все проверять…

II

Весной 1941 года, когда к Марии Александровне приезжал праправнук Пушкина, Германия еще не напала на Россию, а в январе 1945-го, когда в день своего рождения Александра Александровна встретила на Одере бывшего сослуживца по московской больнице Вову-Полторы жены, мы давно отвоевали нашу землю и были близки к окончательному разгрому немцев.

Обе сестры внесли в Великую Победу свою толику, свой вклад. Это на рубеже двадцатого и двадцать первого веков слово «вклад» стало ассоциироваться в России прежде всего с банковским вкладом, а в те далекие времена большинство наших соотечественников понимали его как вклад усилий, а то и самой жизни в войну с врагами народа, настоящими врагами – чужеземными захватчиками, а не с назначенными диктатором в порядке истребления бывших соратников в борьбе за бесконтрольную власть или в услужение этой власти, которая почему-то и в СССР, и во всем остальном мире называлась «советской». На самом деле Советы народных депутатов никогда не управляли страной. Они были лишь ширмой, а управляла партия, попросту говоря, банда, поскольку любая партия в любой стране организована по принципам банды: «Кто не с нами, тот против нас». Когда страной правит одна банда, государство считается тоталитарным, а когда по очереди две и больше – демократическим.

Восьмого января 1945 года Александра Александровна неожиданно встретила на Одере шофера Вову-Полторы жены. Она узнала его по разным глазам: маленькому серо-желтому правому и по большому синему левому, который, как всегда, сиял весельем и отвагой. На войне, как и на гражданке, Вова был все так же бодр, шепеляв, словоохотлив и нагл. В тот день его убило, а ее ранило…

Александра давно чувствовала себя под прицелом, еще с лета 1944 года, с тех пор, как попала на Сандомирский плацдарм. Слишком ловко шагала она по войне, слишком безнаказанно. Раньше, в штурмовом батальоне морской пехоты, Александра твердо верила, что она заговоренная, что ни пуля, ни осколок, ни штык, ни холод, ни голод – ничто ее не возьмет. А за Вислой вдруг почувствовала себя беззащитной и стала, как все смертные.

Восьмого января 1945 года главный хирург Папиков, его помощницы Александра и «старая» медсестра Наташа срочно убыли из своего большого стационарного госпиталя под Вислой почти на передовую, в ППГ первой линии[6]. Там ждал их тяжелораненый генерал из Москвы – большая шишка, перевозить которого было крайне опасно. ППГ приютился в овраге, почти на берегу Одера. Операция длилась пять часов. Генерала они спасли и оставили на месте. Папиков подтвердил по телефону Командующему фронтом, что перевозить прооперированного не просто нежелательно, а категорически нельзя. Александра не знала и никогда не узнала, что спасла от верной смерти того самого проклятого ею генерала, который обидел в Севастополе ее комбата Ивана Ивановича и из-за которого тот чуть было не застрелился. А если бы знала?.. А если бы знала, то и тогда заботилась о генерале так же безукоризненно. На всю жизнь запомнила она слова своего мужа Адама о его отце-враче, который сказал так: «Даже после того, как в Гефсиманском саду Иуда предал Христа, я бы не отказал ему во врачебной помощи».

Возвращались домой в мглистых сумерках быстро набегающего зимнего вечера, удивительно теплого и тихого.

– Хорошо им, теплынь такая, дров надо меньше, угля, теплой одежки, – философски изрек водитель, удерживая машину в глубокой колее. Как и многие другие его коллеги, он всегда чувствовал себя не простым солдатом, а человеком, без которого машина сама не едет, а значит, и начальство стоит. Так что хочешь не хочешь, а не считаться с ним нельзя. Шофера звали Петром, ему было под сорок – для фронта возраст вполне почтенный. Воевал Петр с мая 1942 года, когда призвали его из шахтерского городка в Казахстане. Так что понятия «зной» и «холод», притом лютый, были ему хорошо знакомы, и его зависть к живущим в тепле европейцам шла, как говорится, от всей души. – Где-то недалеко был концлагерь наших пленных, – продолжал Петр, – ужас, как эти гады содержали здесь наших!

– Да, – подтвердил Папиков, сидевший впереди рядом с водителем. – Если б не видел своими глазами, не поверил бы…

Александра хотела сказать, что и она видела концлагерь, но машину сильно тряхнуло, и ей пришлось промолчать, потому что Петр забормотал что-то хотя и нечленораздельное, но вполне понятное по интонации, и нить разговора была упущена.

– Колдобина на колдобине! – засмеялся водитель. – Быстренько наши раздолбали, а еще осенью была хорошая гравийная дорога с большой подсыпкой – все как надо, что-что, а в дорогах я понимаю. Эхма, какая впереди яма… Объедем? – повернулся Петр к Папикову.

Папиков кивнул утвердительно: дескать, твое дело шоферское, тебе виднее.

Они ехали на американском виллисе под брезентовой крышей, со слюдяными окошками сзади и по бокам.

Петр взял влево, машина кое-как выскочила из колеи, и они стали делать объездной крюк по плотному на вид бездорожью. Прокатили метров двадцать, стали поворачивать опять к дороге и тут наехали левым задним колесом на противопехотную нажимную мину, из тех, что поставлял в войска фатерланда фатер молоденького Фритца, что был спасен летом Александрой и Папиковым. Виллис крепко кинуло, но машина не перевернулась и даже мотор не заглох. Шофер и Папиков были слегка контужены, «старая» медсестра Наташа отделалась легким испугом, а сидевшая на заднем сиденье с левой стороны Александра получила ранение левого бедра.

Папиков сделал Александре обычную бинтовую перевязку и заставил выпить из своей фляжки фронтовые «сто грамм». Шофер тем временем осмотрел машину.

– Левая покрышка вдребезги, но мы и на ободе дотянем, до дома-то рукой подать. Удачно она рванула – вся в поле, а могла бы ой-ё-ёй! – сказал Петр, усаживаясь за руль. – Ну, с Богом!

В своей операционной, где была знакома ей каждая мелочь, Александра впервые оказалась не у стола, а на столе.

– Сквозное осколочное ранение наружной поверхности средней трети левого бедра, – констатировал Папиков, – входное отверстие небольшое, а выходное рваное, около десяти сантиметров. Все будет нормально, Александра, абсолютно нормально…

Папиков хотел сам проделать первичную хирургическую обработку, но дала себя знать контузия. У него появился небольшой тремор кисти правой руки. Папиков поручил работу молодому дежурному хирургу, находившемуся здесь же, в операционной.

– Давайте, лейтенант, а я буду вам ассистировать, – серьезно сказал Папиков.

– Ничего себе! – усмехнулся чернявый лейтенант. – Это я детям и внукам расскажу!

Лейтенант обколол рану новокаином, иссек все края до максимальной глубины, обработал фурацилином, смочил края йодом и начал шить. В это время Папикова вызвали к начальнику госпиталя.

Дежурный хирург послойно сшил кетгутом[7] мышечные ткани, шелковыми нитками – кожную ткань, в нижнюю оконечность раны ввел турунду[8], а затем наложил рыхлую повязку из марли, ваты и бинтов так, чтобы содержимое раны отходило и впитывалось как можно быстрее и свободнее.

Утром следующего дня, еще до обхода, Папиков навестил Александру и сказал, что у него есть время сделать ей перевязку.

– Бог с вами, товарищ полковник, это не ваша работа!

– Ладно, – согласился Папиков, – тогда я пришлю того же врача, что был вчера.

Лейтенант, делавший перевязку, на этот раз не поставил турунду. Ему показалось, что все чисто. С медиками так нередко бывает: когда дело касается лечения их самих, то на ровном месте все вдруг пойдет наперекосяк и навыворот. Именно так случилось и с Александрой. К вечеру пятого дня у нее подскочила температура до 39,2 и появилась боль в ране. Александра не стала никого тревожить, решив, что к утру все образуется. К утру температура действительно снизилась, но боль в ране усилилась, стала почти нестерпимой. Она сказала об этом Папикову, который, как всегда, забежал ее проведать.

– На перевязку! – скомандовал Папиков.

Ее отнесли в перевязочную, туда же прибежал и взволнованный лейтенант.

Папиков снял шелковые швы, распустил швы кетгутовые, долго тщательно промывал рану и, только закончив, спросил лейтенанта сухим, бесстрастным голосом:

– Вы почему не поставили турунду?

– Мне показалось, нет отделяемого…

– Вы слишком плотно ушили рану. Надо шить крупными шелковыми стежками, чтобы не стягивать… Потому и не было отделяемого, что вы загнали его вглубь.

Лейтенант побледнел, губы его дрожали, а Папиков миролюбиво сказал:

– Ладно, теперь будете знать. Лейтенант закивал, а сказать ничего не мог, у него перехватило горло: еще бы, так опозориться перед самим Папиковым!

Папиков положил в рану тампон с бальзамом Вишневского[9] и сам перевязал рану.

– Такие раны – после острого воспаления, – обратился Папиков к лейтенанту, – теперь нужно вести открытым способом. Тот молча кивал.

Ее положили на носилки и понесли. Александра поняла, что теперь она на больничной койке надолго…

III

Антуан вернулся из Франции с такой потерянностью в глазах, что Мария не удержалась и спросила его с порога:

– Антоша, что случилось? – Дома она звала его на русский лад Антошей.

– Расскажу, – скованно ответил Антуан, – жаль, не умею врать. Мог бы и научиться, старый дурак, – добавил он саркастически, отчужденно поцеловал Марию в висок и даже улыбнулся, отчего его большие карие глаза стали еще печальнее.

– Будешь ужинать?

– Да. Я весь в пыли. Этот чертов хамсин! Приму душ.

– Давай. Чистое белье я только что положила в твоей ванной.

– Почему ты решила, что я приеду сегодня?

– Не знаю, так показалось. Ты купайся, а я быстренько накрою на стол.

Когда они бывали одни, Мария с удовольствием обходилась без прислуги. Ей очень нравилось делать для мужа все своими руками.

За ужином, чтобы не выпытывать то, что ее встревожило, она говорила о хамсине, который вымотал уже всю душу, о портах, что стояли без работы, об успехах малолетних сыновей Фатимы в изучении русского языка – словом, о чем угодно, кроме главного…

– Странно, – сказал Антуан, когда она уже не знала, о чем ей еще говорить, и умолкла, – странно, мы прожили с тобой почти тысячу дней…

– Девятьсот двадцать семь, – поправила Мария.

– Ты считаешь?

– Нет. Оно само считается, – радостно сказала Мария.

– Тогда пойдем спать! – засмеялся Антуан, и потерянность отступила в его глазах, давая место чистому, ровному свету нежности.

Хамсин ревел за окном, но с Антуаном он был Марии не страшен. С Антуаном она всегда чувствовала себя не просто защищенной, но и как-то по-детски, как-то первобытно обладающей каждой следующей минутой своего бытия.

– Наверное, только в детстве мы и живем нормальной, полной жизнью, а потом начинается суета сует, – сказала Мария.

– А ты философ, – добродушно усмехнулся Антуан.

– Все русские немножко философы, поэтому мы и не удержали страну. Надеялись, что смута сама собой рассосется и все встанет на место. Не рассосалось и не встало… Как там моя мамочка, как сестренка? Она ведь совсем взрослая, может, растит детей…

– А почему ты уверена, что твои мать и сестра живы?

– Почему? Повсему! Если бы они умерли, я бы почувствовала, что их нет, а я чувствую, что они есть.

– Убедительно, – лукаво сказал Антуан и тут же всерьез добавил: – Ты знаешь, Мари, я абсолютно уверен в твоей правоте, она понятна мне до печенок.

Мария поцеловала мужа в щеку, обняла и прижалась крепко-крепко, как его вторая половинка.

– Если бы Господь был так милостлив и когда-нибудь дал нам свидеться, ты бы очень понравился моей маме. Боже, какая у меня красивая, добрая, святая мама! Боже, какое счастливое детство дали мне папа с мамой!

Марии не терпелось рассказать Антуану о визите английского разведчика, но она удерживала себя изо всех сил. «Нельзя. Я обещала. Нельзя».

Некоторое время оба молчали, невольно прислушиваясь к вою хамсина.

– Вот ты говоришь о своих родителях, а я даже и не завидую. Я никогда не знал родительской ласки и любви, я только читал об этом в хороших книжках. Мать умерла в родах. Отец через два года утонул в озере на пикнике, скорее всего, перепил. Это пристрастие было в его роду семейным, а я, наверное, в маму. Моим попечителем был назначен младший брат отца, холостяк. Меня растили няньки, а дядюшку я видел мельком, он постоянно бывал в разъездах по всему миру и появлялся дома раза три в год. Шести лет меня отдали в закрытый пансион… Дядюшка Жан приезжал ко мне накануне Рождества, всегда подшофе, всегда наряженный, как на бал. Я до сих пор помню запах вина, выпитого им накануне. Животик у дядюшки был небольшой, но очень туго обтянутый жилеткой и от этого круглый, и мне всегда хотелось хлопнуть по нему, как по мячу. До сих пор жалею, что ни разу не хлопнул. Дядюшка постоянно расчесывал специальной крохотной деревянной расчесочкой свои шикарные, густые черные усы. Он привозил мне в подарок какой-нибудь пустяк и потом около часа читал нотации о том, что надо трудиться, учиться… Я слушал его с почтительным унынием, и мне так безумно хотелось хлопнуть по его животику, что я сам держал себя за руки, сцепив их за спиной, как узник. На прощание дядюшка Жан давал мне поцеловать волосатую руку, громко смеялся, трепал меня по щеке и говорил всегда одно и то же: «A mise – toi bien!»[10] Как выяснилось позже, он и развлекался, как мог, проматывая состояние моих родителей, а значит, мое состояние. Дядюшка умер задолго до моего совершеннолетия, и мне ничего не досталось, кроме титула, который я не ставил ни в грош, а сейчас рад, иначе был бы у тебя мезальянс. – Антуан закашлялся. По ночам его часто мучил кашель.

Назад Дальше