Собрание сочинений в десяти томах. Том шестой. Для радости нужны двое - Михальский Вацлав Вацлавович 5 стр.


– Ты как стоишь?! Ты что мне моргаешь, сволочь? – И палкой в зубы. Ткнул и пошел дальше, не оглядываясь.

В те времена такое было в порядке вещей. Случалось, генералов били палками…[9]

– Ну как тебя угораздило на гробах, а? – вкрадчиво спросил политотделец, приближаясь к комбату.

Генерал был хотя и узкоплечий, малорослый и с тонкой кадыкастой шеей, но, видно, очень наполеонистый. Ему хотелось прыгнуть по службе через ступеньку, он был еще сравнительно молод, лет тридцати пяти, и денно и нощно думал о своем светлом будущем. Были к тому завязки. «А если сейчас, когда дело вот-вот решится, допустить что-нибудь такое… например, на гробах, на немецких… неизвестно, как отнесутся товарищи. Могут все расклады полететь к чертовой матери!»

– Ну и как тебя угораздило, Аника-воин, на немецких гробах, а?! Как мне это в печать, а?!

Тишина в комнате стала еще тягостнее.

– Гробы немцы делают очень хорошие, – не смолчал комбат. – А мы своих так прикапываем, как… без гробов.

– Что?! Как собак? Ты хотел сказать о советских воинах – как собак?! Меня не проведешь, я все понимаю, все намеки! – Вдруг маленький генерал подскочил к комбату, ловко сорвал с него погоны, бросил их на пол да еще успел ткнуть кулачком Бате в скулу, съехав по нижней губе. – В штрафба-ат! – завизжал он удивительно громко.

Зеленые, желтые, красные полосы замелькали перед глазами Ивана Ивановича, и он не мог поймать в поле зрения своего обидчика, хотя весь изготовился к прыжку… В следующую секунду у него на руках уже повисли и прямо перед ним возникло широкое простоватое лицо комдива, который прошептал, едва разлепляя губы, но слышно всем:

– Очнись!

Батя очнулся. Он видел, как комдив взял под руку расходившегося генерала и увел в смежную комнату, плотно прикрыв за собою дверь.

– Не горячись, майор, все мы на волоске, – попросил Ивана Ивановича один из полковников, значительно старший его по возрасту. Он сказал это так спокойно, так искренне, что Бате стало все равно: в штрафбат, так в штрафбат… только губа онемела, а так…

О чем говорили между собой за дверью два генерала, штабной и боевой, никто не узнал. А когда минуты через три они вернулись в большую комнату, то заезжий сказал как бы нехотя:

– Ладно, сегодня я добренький. Разжаловать в младшие лейтенанты и отправить в другую дивизию. Я прослежу!

– Есть! – взял под козырек комдив, подобрал с пола погоны, подал их Ивану Ивановичу. – Свободен, звездочку перевинтишь.

Батя козырнул и, повернувшись через левое плечо, вышел с майорскими погонами в руках из штаба дивизии.

– А какую формулировку разжалования? – спросил комдив.

– Сами придумаете. Я к следующим. Народец тут у вас… Пора навести порядок!

Все встали и взяли под козырек. Важная птица и провожавший гостя комдив пошли к дожидавшемуся генерала виллису направо, а Батя ушел налево, в темноту неосвещенного города.

Светало, почти как вчера, только все было теперь другое…

Жгучая обида застила глаза и душу Ивана Ивановича.

– Стой! Кто идет? – неожиданно для разжалованного комбата окликнул его караул внешнего оцепления гостиницы.

– Свои.

– Есть!

Слава богу, его еще узнавали по голосу, и это польстило уязвленному самолюбию.

Дневальный в холле гостиницы отдал честь и начал было рапортовать о том, что все хорошо.

– Отставить! – не глядя, сказал ему бывший комбат и стал подниматься по широкой лестнице на второй этаж, в свой номер.

Пост дневального на втором этаже был освещен свечой, тот читал книгу. Увидев комбата без погон, дневальный был так ошарашен, что хотя и вытянулся в струнку, но забыл отдать ему честь.

Иван Иванович взял с тумбочки книгу, повернул ее к себе обложкой – «Три мушкетера». Он улыбнулся и пошел дальше. Проходя по длинному широкому коридору старинной гостиницы, Иван Иванович горько подумал о том, что вот уже ему даже не козыряют…

В его номере, располагавшемся рядом с номером Александры Александровны, было еще полутемно. Высокое венецианское окно номера тоже выходило на Северную бухту, а полуостекленная узкая дверь вела на балкон.

Он встал перед окном, вынул из кобуры наган, тяжелое, вытертое до стального блеска личное оружие. Оружие, которое ему почти не приходилось употреблять. Правда, когда прорывались через Мекензиевы горы, он, кажется, застрелил одного немца, но в темноте и в запале боя не понял, застрелил насмерть или только ранил. Наверное, ранил – немец повалился как-то косо и не сразу. Немца ранил, а себя сейчас убьет… Оказалось, что это не так просто, сразу не получилось даже взвести курок – большой палец тоже вдруг онемел, как и губа, хотя по нему никто и не бил.

Курок он все-таки взвел и вышел на балкон. «Гадина, – подумал он о разжаловавшем его генерале, – и сколько таких гадин…» Ивану Ивановичу было особенно горько не из-за майорских погон, а потому, что его безнаказанно ткнули кулаком в лицо… Хотя, в общем, и из-за того, и из-за другого… Что скажет он батальону?

Иван Иванович был человек от природы храбрый. Никогда – ни в детстве, ни в юности во время потасовок, ни в войну – он не бегал с поля боя. Конечно, много раз ему бывало страшно, но он всегда преодолевал свой страх, а сейчас не мог, сейчас страх охватил всю его душу, сжал ее неумолимо, и ему захотелось бежать и бежать от всех и всего на этом свете! В этом чудилось ему единственное избавление… убежать раз и навсегда!

Туман над бухтой расслаивался. Далеко на востоке большим розовым пятном поднималось солнце.

«Красиво, – подумал Иван Иванович, вдыхая свежий морской воздух, – ладно, перед смертью не надышишься». И он поднял наган к виску.

– Ва-ня-я! – вдруг раздался рядом с ним душераздирающий женский крик.

Рука Ивана Ивановича, державшая наган, автоматически опустилась, и он резко обернулся на крик.

Это с соседнего балкона закричала в голос Александра Александровна.

Наверное, за полчаса перед тем, как пришел в гостиницу Батя, она проснулась как от толчка, и ужас охватил ее с головы до пят, до мурашек по спине. Зачем-то одевшись по форме, она вышла на балкон и стала наблюдать рассвет. Она уже видела много рассветов в своей пока короткой жизни, но всякий раз каждый новый восход солнца наполнял ее душу новым восхищением. А через две-три минуты вышел на балкон Батя, и она увидела его приставившим наган к виску. Тут-то и закричала Александра, да так пронзительно громко, что ее услышали многие, в том числе и комбат, слава богу!

Он машинально поставил наган на предохранитель и сунул его в кобуру. А Александра уже влетела к нему в номер: двери комбат не закрыл, чтобы ребятам было проще с его телом…

Комбат шагнул с балкона в номер и тут же получил две горячие пощечины. А потом еще две: по левой щеке, по правой, по левой, по правой… Александра Александровна знала, как выводить людей из ступора. Искры полетели из глаз комбата, а потом он расхохотался, и вместе с ним хохотала и целовала его Александра:

– Ты что, дурачок? Ты что, родненький?

Потом они уселись по-родственному на зеленый плюшевый диван, точно такой же, как в ее номере, и Александра Александровна велела ему, как маленькому:

– Рассказывай.

Он рассказал все вкратце, без оценок.

– Гадина, – сказала она о московском генерале, – какая гадина… гнида! И из-за него стреляться?! Да ни в жизнь! Подумаешь, четыре чина сбросил! Ты все равно еще будешь настоящим генералом. У тебя талант, и ты умеешь беречь людей! А звездочку мою перевинтим… большую поменяем на маленькую. Делов куча!

Накануне штурма Севастополя Домбровской было присвоено звание младшего лейтенанта.

– А комдив наш молодец, он тебе жизнь спас, а ты…

– Ладно, забыли, – остановил ее Иван Иванович тоном, не допускающим возражений, и она поняла, что он окончательно пришел в себя.

– Дневальный, расстарайся два чая и какую-нибудь еду, – выглянув в коридор, попросила Александра Александровна.

– А ничего, что ты у меня? – смущенно спросил Батя.

– Ничего. Ко мне не пристанет.

«Боже мой, какой он еще молоденький! – глядя на опустившего глаза Батю, подумала Александра. – Мы ровесники, а где он и где я? Боже мой, и если бы не подняло меня провидение… Кажется, в ту минуту мне снился черный монах, во всяком случае, что-то черное, клубящееся, как смерч, вытягивающее душу…»

Солнечные лучи скользнули в окно и в раскрытую дверь балкона, радостно осветили комнату.

– Вот и новое утро, – сказала Александра, – скоро лето.

– Лето, – как эхо, отозвался Батя, но в голосе его не было радости.

В дверь постучали.

– Да, – властно сказал Батя.

Дверь приоткрылась, и вошел дневальный с большим металлическим подносом, оставшимся в гостинице, наверное, еще с довоенных времен. Поставив поднос на стол, дневальный начал ловко его «разгружать»: два фарфоровых чайничка со свежезаваренным чаем, два тонких стакана в мельхиоровых подстаканниках, килограммовая банка немецкой ветчины, предупредительно открытая, ваза с печеньем, белый хлеб, плошка с кусковым немецким сахаром и – о чудо! – тонко нарезанный лимон, от запаха которого и от солнечного света стало так празднично, что даже Батя улыбнулся.

– Молодец! – похвалил он дневального.

– У нас и продуктики, и вилочки, и тарелочки, и чайнички, и все тебе на раз! Немчура-то все бросила, а жили здесь, видать, с удовольствием, – затараторил услужливый дневальный.

– Спасибо, – сказал Батя, – ну что, тебе нравятся «Три мушкетера»?

– Так точно! – козырнул дневальный, его сонное плоское лицо осветилось живым светом, и он вышел из комнаты.

– Елки-палки, я уже и не помню, когда видела лимоны! А запах, обалдеть! – Александра была в восторге и стала такой хорошенькой, такой домашней, что Батя отвел глаза.

Ели и пили они с наслаждением.

– Стыдно мне, – сказал погодя Батя, – считай, один килограмм ветчины умял.

– Ничего, – засмеялась Сашенька, – это на нервной почве! В медицине все описано. Ешь на здоровье, ты еще можешь вырасти! Тебе двадцать пять?

– Да, через два месяца.

– Ну вот, у тебя еще два месяца на рост. Мужчины растут до двадцати пяти. Пей чай. Хорошо парень заварил, по-настоящему!

За годы войны Александра видела много жестокой несправедливости, исходившей от высших чинов по отношению к их подчиненным, а правильнее сказать, подвластным им людям. В сорок первом сплошь и рядом практиковались так называемые расстрелы на месте, не то что без суда и следствия, а даже без элементарного разбора ситуации; да и в сорок втором такое бывало часто, и в сорок третьем, только к сорок четвертому году болезнь пошла на убыль, но не исчезла и до конца войны.

Но то, что сделали с Батей, как-то особенно больно ударило по Александре. Она не знала другого такого настоящего командира и отца солдатам.

В то утро она привинтила ему свою маленькую звездочку на погоны и сказала:

– Ваня, я всегда буду тебя помнить. Я не останусь в этом батальоне. Меня давно зовут во фронтовой госпиталь. У тебя есть чем писать?

– Есть. – Он вынул из планшета командирской сумки карандаш и что-то похожее на блокнот.

– Я напишу тебе мой адрес. Домашний и больничный, в Москве.

– Спасибо, – зарделся младший лейтенант Иван Иванович. – Ты думаешь, довоюем до победы?

– Еще бы! – засмеялась Сашенька. – Обязательно до победы!

Часть вторая

«Зачем тебя я, милый мой, узнала,
Зачем ты мне ответил на любовь?»
Русская народная песня

IX

Африка пришлась по душе Ульяне Жуковой, и это очень порадовало Марию, вселило в нее новые надежды.

Возвращаясь из Марселя, яхта «Николь» достигла берегов Тунизии ранним утром. Однако Уля так боялась «проспать Африку», что дежурила на палубе еще с рассвета. Несший у руля вахту механик Иван Павлович Груненков приглашал ее к себе в рубку, но она отказалась.

– Лучше здесь постою…

– Вольному воля! – добродушно улыбнулся Иван Павлович. – Но сейчас мы запустим дизеля – ветер упал, а земля вот-вот проклюнется.

Гул дизельных моторов, легкое подрагивание корпуса яхты и иногда долетавшая вонь выхлопных газов, особенно остро ощущаемых на морском просторе, конечно же, мешали Уле наслаждаться и свежестью легкого бриза, и видом поднимающегося над чертой горизонта ярко-розового солнца, и даже самим морем – безмятежно тихим, ровным и необъятно большим.

Проснувшись на рассвете, Мария не обнаружила в каюте Улю и, накинув халат, чуть поднялась по ступенькам – выглянула на палубу, а увидев сестренку у поручней на носу яхты, зевнула и пошла досыпать. Нельзя было мешать Ульяне в ее первой встрече с terra incognita[10]. Мария по себе знала, что новые впечатления лучше не разделять ни с кем, а встречать их один на один, так сказать, лицом к лицу.

Вот и «проклюнулась» Африка.

Когда Иван Павлович сказал о земле «проклюнется», Улю как-то покоробило это слово, показалось неуместным, а когда она увидела все воочию, то поняла, как он был точен. Земля действительно проклюнулась на самой кромке иссиня-пепельного небосвода, там, где соединялись море и небо. Сначала показалась, а точнее, проклюнулась темная, неясная точка, медленно-медленно превращающаяся в серую полоску. И эта полоска все росла и ширилась на глазах, быстро становясь полосой, над которой вдруг возникли очертания гор Берегового Атласа, а там и белые кубики города на побережье, языки песчаных пляжей, синяя гавань с темными силуэтами кораблей и пальмы на приморском бульваре Бизерты – черные на фоне светлеющего неба, как будто игрушечные.

«Африка! Африка! Африка!» – восхищенно думала Уля, если, конечно, это восклицание можно назвать мыслью. Хотя, наверное, можно, потому что в одном-единственном слове было для Ули так много надежды, радости и невостребованной любви, что слово «Африка» стало для нее бо́льшим, чем изреченная мысль, гораздо бо́льшим…

Губернаторша Николь упросила Марию и Улю провести первые три дня в ее дворце. Разумеется, просила она Марию, а Уля помалкивала, во всем полагаясь на свою старшую сестру.

Конечно, и роскошь в убранстве помещений, и обилие слуг, и кухня с ее бессменным поваром Александером, и конюшня, и завтраки – обеды – ужины произвели на Улю сильное впечатление, но она не выказывала телячьего восторга, хотя и не скрывала своего удовольствия от всего увиденного, услышанного, съеденного, выпитого – будь то бедуинский кофе на углях или французские вина высшего качества.

– Неужели она впервые в таком дворце? Или вы где-то бывали с ней раньше? – заинтересованно спросила Николь об Уле, улучив минутку наедине с Марией.

– Впервые. Я сама удивляюсь ее такту, ее сдержанности.

– Вот это да! – воскликнула восхищенная Николь. – Если бы я сама не была в той комнатке, из которой мы с тобой ее забрали, то никогда бы не поверила. Ай да молодчина! Вот что значит мы настоящие дворняжки! Быть ей царицей! – И веселый огонь прозрения осветил враз помолодевшее лицо Николь.

Из всего увиденного в поместье губернаторши особенно понравилась Ульяне конюшня с ее лоснящимися от ухоженности конями, с полусветом из высоких, узких окон, с запахами соломы и конского навоза, вдруг остро напомнившими ей никогда не вспоминаемое прежде детство, в котором она не понаслышке знала о лошадях, коровах, курах; восхитило ее и то, как смело и нежно обращалась Николь с могучими животными, как косили они бездонными, мягко светящимися в полутьме глазами, когда Николь гладила лошадиные крупы или трепала своих питомцев за холку.

Губернаторша повела Ульяну на конюшню в первый же день их приезда, и тогда же выяснилось, что у petite souer cadette[11], увы, нет костюма для верховой езды. А ни один из костюмов хозяйки не может ей подойти, потому как Ульяна на голову выше и Николь, и Марии. В ней оказалось росту сто семьдесят девять сантиметров, да и формы будь здоров, хотя и очень пропорциональные.

Назад Дальше