С неба упали три яблока - Наринэ Юриковна Абгарян 4 стр.


Война случилась в год, когда ей исполнилось сорок два. Сначала из долины стали приходить смутные известия о перестрелках на восточных границах, потом забил тревогу Ованес, дотошно читающий прессу. Судя по срочным сообщениям о боях, дела на границах – восточной, а затем и юго-западной – шли из рук вон плохо. Зимой подоспела весть об объявленной всеобщей мобилизации. Спустя месяц всех мужчин Марана, способных держать в руках оружие, забрали на фронт. А потом война пришла в долину. Развернулась огромным клыкастым вертуном, загребая в свой чудовищный водоворот строения и людей. Склон Маниш-кара, по которому змеилась единственная дорога, ведущая в Маран, покрылся рытвинами – следами от минометных обстрелов. Деревня на долгие годы погрузилась в беспросветную темень, голод и холод. Бомбежки оборвали линии электропередач и выбили стекла в окнах. Пришлось обтягивать рамы полиэтиленовой пленкой, потому что неоткуда было достать новые стекла, да и смысл их вставлять, если следующий обстрел неминуемо превратит их в груду осколков? Особенно беспощадными бомбежки становились в сезон сева, намеренно не давая работать в поле, а скудного урожая с огорода хватало ненадолго. Дров, чтобы протопить печи и хотя бы избавиться от мучительного холода, неоткуда было добыть, лес кишел вражескими лазутчиками, не щадившими никого – ни женщин, ни стариков. На растопку пришлось пускать деревянные частоколы, потом – чердачные крыши и сараи, спустя время стали разбирать веранды.

Первая зима выдалась особенно мучительной, Анатолии пришлось перебраться жить на кухню, поближе к печи. В остальных неотапливаемых комнатах стало невозможно находиться – обтянутые пленкой окна не защищали от сырости и холода, а стены и потолки покрылись толстым слоем инея, который, если немного пригревало, подтаивал и стекал лужицами на мебель, одеяла и ковры, безвозвратно их портя. Скудные запасы керосина для ламп быстро иссякли, следом кончились свечи. Школа с наступлением холодов закрылась, библиотека тоже пустовала. Анатолия нагрузила тележку книгами, которые вознамерилась перечитать за зиму, а также горшками и вазонами с растениями и привезла их домой, в тепло. Загородила угол кухни, подстелила соломы, переселила туда беременную козу – к концу января та принесла двух козлят. Так и провела бесконечно долгую и холодную зиму – возле печи, в окружении растений, любимых книг и мелко мемекающих козочек. Мыться приходилось частями, в деревянном корыте – сначала голова, потом верхняя часть туловища, потом нижняя. Она мылась стыдливо повернувшись к козам спиной – стеснялась. Зима выдалась снежной, поэтому ходить за водой на родник надобности не было, Анатолия зачерпывала в ведра снег, часть оставляла на ночь – отстояться, на питье и готовку, а другую грела на печи и пускала на стирку и мытье посуды. В четверг и пятницу приходилось выносить помои на веранду, чтобы они остыли на холоде, и лишь потом выливать. По старинному, неукоснительно соблюдающемуся маранцами поверью, горячую воду в четверг и пятницу лить на землю было нельзя – чтобы не ошпарить ног Христу.

Зимние дни были похожи друг на друга, словно прозрачные камни в четках бабо Манэ, с которыми Анатолия не расставалась никогда. Утром она выбиралась в курятник – подсыпать зерна птице и забрать яйца, далее кормила коз, убиралась на кухне и готовила что-нибудь на скорую руку, а потом читала на протяжении недолгого смурого дня. С наступлением кромешной ночи дремала на тахте, завернувшись в несколько одеял, или же просто лежала, наблюдая гаснущее свечение углей сквозь небольшое отверстие в заслонке дровяной печи. Под рукой всегда лежал альбом с фотографиями родных, она пролистывала его, утирая краем рукава слезы, молчала. Рассказывать было нечего, а досаждать им жалобами не хотелось.

Весна настала чуть позже, чем обычно, только к середине марта измученный холодом и темнотой Маран, наконец, с облегчением выдохнул, заскрипел дверями и калитками, распахнул окна – впуская в дома солнечный свет. Радость от того, что наконец-то миновала беспросветная ледяная зима, была так велика, что затмила страх перед смертью. Маранцы давно уже привыкли к обстрелу, поэтому, не обращая на него внимания, занялись бытовыми делами, коих оказалось огромное количество. Никто не мог предположить, что проникшие в комнаты холод и сырость в состоянии причинить столько вреда имуществу. Нужно было хорошо проветрить и обсушить отсыревшие за зиму комнаты, чтобы победить вездесущую плесень, умудрившуюся пролезть во все бельевые сундуки и шифоньеры. Стены, полы и мебель пришлось обрабатывать раствором квасцов и купороса, а стирки хватило на долгий месяц, потому что перемывать пришлось все – начиная от постельных принадлежностей и одежды и заканчивая коврами и паласами. Работы было так много, что в библиотеку удалось выбраться лишь к концу апреля, когда немного поутихли бомбежки и в школе возобновились занятия.

Анатолия завозилась щекой по подушке, горько вздохнула, отгоняя набежавшие слезы. С того дня прошло много лет, но всякий раз она с большим трудом справлялась с глубокой душевной болью, когда вспоминала, в каком бедственном состоянии застала библиотеку. Сырость, проникнув сквозь затянутые пленкой окна, добралась даже до самых верхних полок, покрыв чудовищными пятнами плесени кожаные переплеты и безвозвратно пожелтевшие, искореженные страницы книг. Господи, господи, плакала Анатолия, одну за другой обходя обставленные книжными трупиками полки, что же я наделала, как же я их не уберегла?

Заглянувшая в библиотеку школьная директриса обнаружила ее на пороге, Анатолия сидела, обхватив голову руками, и, мерно раскачиваясь, рыдала – по-детски безутешно, взахлеб. Директриса – пожилая крупная женщина с тяжелой мужской челюстью и могучими плечами – молча выслушала ее сбивчивые объяснения, потом прошлась по библиотеке, выдернула наугад несколько книг, пролистала их, покачала головой. Вернула их на место, принюхалась к пальцам, поморщилась. Вытащила платок, брезгливо утерла руки.

– Ну и что ты могла сделать, Анатолия? Они все равно бы погибли.

– Но как же так? Как же так? Старая библиотекарша их в голод уберегла, а я не смогла в войну уберечь.

– Тогда окна были целы, а теперь… Кто же мог знать, что так выйдет!

Анатолия предприняла тщетную попытку спасти книги. Принесла моток бельевой веревки, протянула с десяток рядов по двору. Обвесила от края до края книгами, в надежде на то, что солнце и ветер вытянут влагу, а там, быть может, получится как-нибудь их отреставрировать. Со стороны казалось, будто над библиотечным двором взмыла стая разноцветных птиц, взмыла – и повисла в воздухе, уныло опустив свои бесполезные крылья. Анатолия ходила между рядами, ворошила страницы. Провела ночь в библиотеке, на случай дождя. На второй день книги пожухли и стали осыпаться страницами, словно листья по осени. Анатолия собрала их, вывалила за забор, заперла библиотеку – и никогда больше туда не возвращалась.

Спустя еще семь тяжелых лет война отступила, забрав с собой молодое поколение. Одни погибли, другие, чтобы спасти семьи, уехали в спокойные и благополучные края. К тому времени, когда Анатолии исполнилось пятьдесят восемь, в Маране остались только старики, не пожелавшие покидать землю, где покоились их предки. Будучи самой молодой жительницей деревни, Анатолия ничем внешне не отличалась от той же Ясаман, которой в дочери годилась. Ходила, как и остальные старушки, в шерстяных длинных платьях, повязывала передник, убирала волосы под косынку, которую затягивала причудливым узлом на затылке. На глухо застегнутом вороте носила неизменную камею – единственное украшение, которое осталось от матери. Надежды на то, что жизнь когда-нибудь изменится к лучшему, никто из маранцев не лелеял. Деревня кротко и приговоренно доживала свои последние годы, и Анатолия – вместе с ней.

За окном разлилась южная ночь, водила по подоконнику робкими лунными лучами, рассказывала нежным сверчковым стрекотом о сновидениях, что грезились миру. Анатолия лежала на подушках, прижав к груди альбом с фотографиями родных, – и плакала.

Глава 2


Шалваранц Ованес, нещадно гремя вилкой, взбивал в пышную пену гоголь-моголь. Каждое утро, независимо от времени года, обстоятельств и даже состояния здоровья, он завтракал любимым лакомством, а потом заваривал себе крепкого чая с чабрецом, скручивал самокрутку и с наслаждением выкуривал ее, наблюдая, как вьется над толстобокой чашкой ароматный горячий пар.

Бумагу для самокруток приходилось экономить. Раньше такого не случалось – чего-чего, а бестолковой прессы в долине было хоть отбавляй. Почтовый фургон, натужно фырча, пять раз в неделю колесил вверх по склону Маниш-кара, привозя целые стопки влажно пахнущих типографской краской газет. Ованес честно просматривал каждую страницу. Заголовки все как один были громкими, а содержание – пустым, и это укрепляло его во мнении, что любое напечатанное слово по сравнению с произнесенным – пшик.

– Лучше сто раз подумать, а потом один раз сказать, чем бездумно тиражировать всякую ерунду, – брюзжал Ованес, раздраженно шурша страницами газет.

– Может, они сто раз подумали, перед тем как напечатать? – возражала Ясаман.

– Если бы они сто раз думали над каждым словом, то газеты выходили бы в лучшем случае раз в месяц. Разве можно за один день столько страниц умного придумать?

– Нельзя.

– Вот и я о том!

Впрочем, пустой по содержанию газетный лист на вкусовые качества табака не влиял, поэтому Ованес продолжал исправно выписывать прессу. К сожалению, с началом войны почтовый фургон все реже поднимался по склону Маниш-кара, а потом и вовсе перестал – в долине случались большие перебои с поставкой топлива, и его оставляли на самые крайние и насущные нужды.

С отменой почтовых поставок начались проблемы с бумагой. Выкручивались, как могли. Сначала в ход пошли старые газеты, потом – испорченные книги, которые доведенная до отчаяния Севоянц Анатолия однажды свалила кучей за забором библиотеки. Старики молча разобрали заплесневелые, пахнущие сыростью и тоскливым молчанием томики Шекспира, Чехова, Достоевского, Фолкнера, Бальзака. Из толстенных книжных обложек сделали подставки под горячую посуду, а испорченные страницы пустили на растопку и прочие хозяйственные нужды. Самокрутки из такой бумаги отдавали горечью, чадили и постоянно гасли. Шалваранц Ованес щурился и чертыхался, поминутно прикуривая от тлеющей головешки, которую приходилось каждый раз, обжигаясь, извлекать из дровяной печи, – спичек в деревне тоже не хватало, поэтому пользовались ими крайне осмотрительно.

Война, восемь невыносимо долгих лет собиравшая по миру урожай неприкаянных душ, однажды захлебнулась – и отступила, подвывая и прихрамывая, зализывая кровящие лапы. Топлива, как прежде, не хватало, но жизнь понемногу стала налаживаться, со скрипом возвращаясь на круги своя. Только Марана эти перемены почему-то не касались – никто не вспоминал о деревне и даже не намеревался. Единственной приезжающей в деревню машиной осталась карета скорой помощи, чтобы дозвониться до которой, приходилось отправлять с телеграфа молнию, потому что другой связи с внешним миром у Марана не было. Видно, в долине давно уже махнули рукой на горстку упрямых стариков, отказавшихся в свое время спускаться с макушки Маниш-кара в низины.

Теперь с бумагой выручал почтальон Мамикон. Раз в две недели (если не было писем – а письма случались крайне редко) он приносил в своей наплечной сумке стопки никому не нужных рекламных листовок, которыми была наводнена долина, и оставлял их на почте. Телеграфистка Сатеник разбивала листовки на двадцать три равные части – по количеству обитаемых домов в деревне – и оставляла на стойке, возле окошка. К вечеру бумагу разбирали.

Перед тем как завернуть в рекламу очередную порцию табака, Ованес внимательно изучал листовку. Судя по содержанию, умных мыслей у жителей долины не прибавилось, и даже совсем наоборот. Потому что, опять же судя по содержанию этих листовок, они теперь занимались только тем, что ходили к ведьмам – заговаривать любовь, брали в долг у банков деньги – на покупку ненужного хлама и стригли домашних питомцев в дорогущих парикмахерских для животных.

– Если Бог хочет наказать человека, первым делом отбирает у него ум, – качал головой Ованес, затягиваясь горьким табачным дымом.

Табак он выращивал сам, на заброшенном участке земли, который когда-то принадлежал его брату. Брат давно умер, дети разъехались по миру, а оставшийся без людской заботы огород быстро зарос бурьяном и мятликом. Вот Ованес и решил засадить его табаком – и земле хорошо, и, на радость Ясаман, освободит под картошку часть своего огорода. Под сушку определил веранду – прибил с обоих концов шиферные гвозди, загнул головки так, чтобы получились крюки. По мере созревания собирал табачный лист – обязательно с вечера, чтоб в растении было как можно меньше влаги, – нанизывал с помощью стальной иглы на шнуры, натягивал на переносные рамы, уносил потомиться в угловой темной комнате дома. Потом выносил рамы на солнечную веранду, натягивал шнуры с пожелтевшими листьями на крюки и оставлял до полного высыхания.

Табак получался отменный – ароматный, мягкий, в меру горчащий. В субботний день, когда на деревенском мейдане собирался небольшой базар, Ованес укладывал в плетеную корзину сухие табачные листья, брал с собой нарды – и уходил торговать. Рядом чинно вышагивала Ясаман – маленькая, шустренькая, в нарядной косынке и шелковом фартуке на выход. Фартук этот она повязывала строго по церковным праздникам и в субботу-воскресенье. В субботу – на мейдан, в воскресенье – в часовню, на редкие, раз в месяц, утрени, которые служил приходящий священник тер Азария.

По субботам, если позволяла погода, на мейдане собиралось все население деревни. Каждый приносил свои продукты – сезонные овощи-фрукты-зелень, сыр, масло, творог и сметану, вяленое мясо в специях, ветчину, нехитрую выпечку. Деньгами редко когда пользовались, практиковали прямой обмен. За десяток куриных яиц можно было получить нож, пара трехов[10] обменивалась на грванкан[11] овечьей брынзы или три четверти грванкана козьей, кувшин топленого масла – на два кувшина цветочного меда, четыре грванкана овечьей брынзы – на шерсть с одной овцы.

Раньше, когда хозяйства были большие, и жилых дворов в деревне насчитывалось полтысячи, на мейдане было не протолкнуться. Прилавки ломились от всевозможных яств, молочный ряд сменял фруктовый, а гомон стоял такой – хоть уши затыкай. На задворках площади, сразу за овощными рядами, располагался скотный двор, где царили свои, заведенные далекими предками маранцев строгие правила обмена. За корову там отдавали лошадь, годовалого мози[12] меняли на двух овец, за свинью можно было получить овцу и барана, за нетель – три козы, а за телившуюся корову – вола.

К базарному дню длинной вереницей вверх по склону Маниш-кара тянулись кибитки цыган – они разбивали свои разноцветные шатры за чертой деревни, приходили на мейдан шумной переливчатой толпой, безудержно торговались, обязательно норовили стянуть что-нибудь, но, пойманные за руку, со смехом расплачивались золотыми монетами, а потом разбредались по дворам – гадать на картах и выпрашивать ненужное старье. К вечеру, покончив с торговлей, цыгане уезжали, оставляя за собой дымный запах костров и далекое эхо бренчащих гитар.

Назад Дальше