Завтра была война (сборник) - Васильев Борис Львович 10 стр.


Чтоб не смущать Скулова, молодой защитник встал, отошел к окну и начал разглядывать серую унылую погоду за решеткой. Туман и мелкий дождичек, мокрые крыши, мокрые улицы, машины, людей под зонтами. А Скулов послушно начал есть, то ли потому, что жалел старого адвоката, то ли потому, что молодой назвал его по имени и отчеству.

– Нелетная погодка, и ваш родственничек… Ну этот, свидетель Ковальчук. Нервничает.

– Нервничает? – с робкой надеждой переспросил Скулов.

Невольно это вырвалось: хотелось, очень хотелось ему услышать, что Ваня жалеет о том, как выступил, как осветил, обрисовал, что совестно ему, что…

– Что же это за труба, про которую старик говорил? – Молодой адвокат помолчал, повздыхал, спросил вдруг невпопад: – Как считаете, Антон Филимонович, почему Ковальчук изменил вдруг свои показания?

– Не знаю.

– Застал я его, как говорится, на чемодане в связи с нелетной погодой, – усмехнулся адвокат. – Напомнил, что суд проступок его вряд ли без внимания оставит, за свои слова отвечать надо, разбаловались. А в ответ знаете что услышал? В ответ услышал целую речь о вреде частной собственности, о кулацкой жестокости, о спекуляции на цветах.

Скулов отодвинул тарелку с остатками второго. Закачался на стуле, заскрипел.

– Вот какой принципиальный товарищ. Родного отца готов во имя истины под трибунал подвести. А на поверку – газетный набор слов. Именно газетный штамп, знаете, так и слышится. Правда, одно живое слово все же не утаил, сболтнул, не подумав. В Швецию, видите ли, он сейчас оформляется, в длительную командировку. Любопытно, Антон Филимонович?

– Вы не думайте так насчет Вани, – с трудом проговорил Скулов. – Он вообще-то…

– Вообще-то все мы – люди, – с неожиданной жесткостью перебил молодой адвокат. – Одни честные, другие нечестные, одни свое здоровье берегут пуще глаза, другие – чужое, так, Антон Филимонович? Знаю я, на что ваш инвалидный «Москвич» ушел, мне о докторах да ценах на лекарство Митрофанов Григорий Степанович справку дал. Ешьте, давайте ешьте, теперь до вечера никакой еды не дадут.

Скулов молчал и больше к еде не притрагивался. Адвокат пошел к дверям, взялся за ручку, обернулся вдруг:

– Администраторша в гостинице сказала, что Ковальчука сегодня утром Москва по телефону вызывала. И разговор был, говорит, тридцать семь минут, очень длинный разговор. Вот почему он в нашем городе задержался, Антон Филимонович, и вот почему он показания изменил. Если что о трубах вспомните, не сочтите за труд сообщить.

Молодой адвокат вышел, а Скулов качался себе и качался, так и не притронувшись больше к еде. Качался, как всегда, а думать о Ване уже не мог. Не мог, как ни старался, точно отключился вдруг Ваня от памяти его.

Следовало бы уже начаться завершающей стадии судебного разбирательства, его последней части: речей прокурора, защитника и подсудимого. Публика толпилась перед входом в тесном коридорчике, но двери в зал были закрыты, а секретарь – некрасивая, скучная девица с постным лицом, взглядом и даже фигурой – ни в какие объяснения не вступала, хотя знала причину.

Дело заключалось в том, что перед началом заседания ее, Лену Грибову, разыскал свидетель Иван Свиридович Ковальчук. Он торопился на аэродром, был во всем заграничном, а Лене так хотелось насолить Ирине Андреевне, что она в нарушение всех правил проводила просителя к судье Голубовой.

– Поймите, я руководствовался родственными, внушенными мне буквально с детства отношениями, – журчал Иван Свиридович, когда нетерпеливая публика уже начала громко выражать недовольство. – Я поступил неправильно, опрометчиво, я это осознаю и глубоко переживаю, но зачем же так сурово, Ирина Андреевна? Бога ради, отругайте меня, только не делайте тех опрометчивых выводов, на которые намекал этот… Заседатель Конопатов.

– Народный заседатель Конопатов руководствуется буквой закона, – холодно (ее возмутила демонстративная оплошность секретаря Лены), но пока терпеливо отвечала Голубова. – Определение о сознательном нарушении вами статьи, предусматривающей уголовную ответственность за дачу заведомо ложных показаний, может быть вынесено в соответствии с процессуальным кодексом. Кроме того…

– Ирина Андреевна, вы же…

– Кроме того, суд может вынести и частное определение о вашем поведении на процессе, которое будет направлено по месту вашей работы.

– Помилуйте, Ирина Андреевна, вы же губите всю мою будущность. Давайте начистоту, мы же интеллигентные люди. Скулову ведь ничем уже не поможешь, так не все ли равно, как именно и почему именно выступали свидетели? Понимаете, в настоящее время я оформляюсь за рубеж…

Ковальчук замолчал, остро пожалев, что сболтнул лишнего. Черт вынес его с этой заграницей…

– Конечно, это никакая не причина, я понимаю, это так, к слову…

– Сожалею, – резко перебила Ирина Андреевна. – Весьма сожалею, но вашу зарубежную поездку, видимо, придется отложить. Лена! Открой зал и дай звонок к началу.

– Ирина Андреевна, умоляю, войдите в мое положение…

– Извините, я и так задержала процесс. – Голубова была очень недовольна собой, что позволила себе позлорадствовать насчет зарубежной поездки, но уж так некстати ошибалась сегодня Лена. – Всего доброго. Повторяю, всего доброго. Надеюсь, вы не хотите, чтобы я вызвала милицейский наряд?

– Не хочу. – Ковальчук поклонился. – Будьте здоровы.

Судья пошла готовиться к началу заседания, публика наполняла зал, а кипевший от негодования Ковальчук покинул помещение. К тому времени туман рассеялся окончательно, дождь перестал, и местный аэропорт принял первый самолет из Москвы, доставивший срочные грузы, в том числе и тиражи сегодняшних столичных газет.

– Прошу встать, – привычно произнесла Лена. – Суд идет!

Совещательная комната

Впервые за четыре дня судебного разбирательства Скулов вдруг расслышал и сообразил, что в зале присутствуют отец и мать погибшего Эдуарда Вешнева. Вздрогнул, точно очнувшись, сразу нашел их среди публики и уже смотрел и смотрел не отрываясь, и ненависть в нем постепенно гасла, заменялась чем-то вроде сожаления, что ли. Нет, не пьяного Эдика с пьяным его матом пожалел он, а этих двух потухших, совсем еще не старых стариков, которым, наверно, еще не было и пятидесяти и уже не было жизни. Поэтому он не слушал прокурора, не мог слушать, а думал о той ночи, о выстреле, о сыне этих несчастных и о собственном сыне, которого никогда не видел, и еще – о том ребенке, о котором всю жизнь мечтала Аня и которого у нее не было и не могло быть. «И чего тогда из детдома не взяли, чего испугались?..»

Он не слышал главного: чего прокурор требовал. Поздно очнулся от дум, смысла речи не уловил, но – по инерции, что ли, – начал слушать защитника. А защиту представлял молодой, тот, что заходил к нему в перерыв, о какой-то трубе спрашивал: для него это дело было первым, и он, растерянный и убитый несчастьем со своим патроном, не успел подготовиться, а потому и пробормотал свою речь неубедительно. Просил суд учесть прошлые заслуги, фронтовую инвалидность, состояние здоровья обвиняемого, ничего уже не подвергая сомнению и во всем соглашаясь с обвинением. Слушали его без интереса, перешептывались, скрипели стульями и замерли только, когда суд представил последнее слово подсудимому.

– Вставай. Вставай, слышишь? – зашипел в ухо конвоир и помог подняться.

Поднявшись, Скулов двумя руками вцепился в барьер и молча уставился в зал. Он хотел посмотреть и на детей – на Майку с Виктором – и на Нинель, которая так неожиданно вступилась тут за него, очень хотел, но не смог. Не мог он оторвать глаз от двух нестарых стариков, от родителей, которых он состарил, лишил сына, смысла жизни, сил и желания жить. Смотрел и молчал, и пальцы у него побелели, до того он барьер стискивал. Судья дважды напомнила, чтоб говорил, что ждут же все его последнего слова. И тогда Скулов понял, что не может он в глаза родителям убитого им парня сказать то, что задумал еще в камере: мол, три раза я в воздух стрелял, четвертый – в него. И если бы промахнулся или там осечка случилась, снова бы ружье перезарядил, а все равно бы – в него, в пьяного Эдика этого. И тогда бы уж – дуплетом, тогда бы уж – залпом, наповал, потому что он, Эдуард этот, Аню его покойную, единственную его Аню такими словами обозвал, что… Нет, не мог, оказывается, Скулов этим признанием суд над собою завершить и, не отрывая глаз от родителей погибшего Эдуарда Вешнева, сказал совсем не то, о чем думал и что собирался сказать:

– Единственно, перед кем вину чувствую, так это перед вами. Не перед ним, в которого выстрелил, не перед судом, не перед обществом вины не чувствую, хоть и виноват, знаю, а вот перед теми, кто родил, вскормил и вырастил, перед ними я виноват неоплатно. – Скулов низко, сколько барьер позволял, склонился, постоял в поклоне, а распрямившись, сказал жестко: – Прошу суд вынести мне самое тяжелое наказание. Самое тяжелое. Все. Больше говорить не буду.

Сел. В зале было тихо-тихо, даже стулья не скрипели, а Нинель Павловна всхлипывала осторожно, изо всех сил сдерживая себя. Судья пошепталась с заседателями и встала:

– Суд удаляется на совещание.

Все встали. Заседатели уже вышли, уже Скулова увели, и публика, переговариваясь, покидала зал, а Ирина Андреевна все еще складывала разбросанные по столу бумажки.

– Вас к телефону.

Голубова подняла голову. Перед нею, улыбаясь, стояла секретарь Лена.

– Скажите, что я – в совещательной комнате.

– Муж. – Лена улыбнулась еще старательнее. – Очень просит, не могла солгать. Уж извините, пожалуйста.

Внутренне проклиная эту иезуитскую улыбку, Голубова прошла в кабинет. Там были люди, кто-то с нею здоровался, кто-то о чем-то расспрашивал: она коротко ответила и взяла трубку.

– Я слушаю. – Как всякая женщина, Ирина все время помнила, что в комнате она не одна, все время слышала и то, что говорит вчерашний муж, и то, что говорит она сама, контролируя не только слова, но и интонацию. – Зачем же такая спешка? А, извини, забыла. Да, полагается три месяца на размышление. Напиши заявление об особых обстоятельствах. Это абсолютно исключено именно потому, что я работаю в этой системе. Закон есть закон, придется его соблюдать. Всего хорошего.

Она положила трубку, но настроение было испорчено: нашел время напоминать о разводе, и Леночка эта назло рядом торчала со своей ухмылочкой. Конечно, студенточку не уговоришь потерпеть с родами, и товарищ доцент до смерти боится, что она родит до того, как он получит развод с Ириной и распишется с Наташей.

Ах, сильный пол, до чего же ты труслив и жалок…

– Опять – вас, – сказала Лена, протягивая трубку и улыбаясь уже почти с торжеством. – Женский голос. С ледяным оттенком.

– Но я же в совещательной…

– Но вы же не в совещательной?

– Голубова слушает. – Она раздраженно, почти – рывком взяла трубку, не успев сообразить, собраться с мыслями. – Нет. Нет, мы не получали центральных газет, и я ничего не читала. А какое это имеет значение? Что?.. Под названием «Выстрел из прошлого»? Ну, и что же из этого следует?.. Нет, я…

Ирина вдруг замолчала, уже не пытаясь вставить хотя бы слово в тот монолог, который слышала только она, сознавая, что происходит нечто непоправимое, хотя ничего еще не произошло. Но слишком уж многое свалилось на нее за эти четыре дня, слишком неожиданно прозвенел этот звонок, слишком неподготовленной, несобранной оказалась она; плечи ее поникли, спина сутулилась все ниже, сгибаясь над трубкой, будто эта телефонная трубка с каждым словом делалась все весомее, все тяжелее…

А тем временем в совещательной комнате Лида Егоркина первым делом включила чайник, достала заранее припасенные сахар и сдобные булочки. Они всегда обсуждали дела неторопливо и почти по-домашнему, за стаканом чая. А до того как вскипит чайник, обычно занимались своими делами, молчали – и думали, и поэтому, как правило, приговор после чая писался легко, споры гасли на корню, а особых мнений в их практике вообще еще не случалось. И сегодня Юрий Иванович прямиком направился к окну, возле которого любил посоображать до чаепития, наблюдая за обычной уличной суетой, когда вошла Ирина.

– Любящий супруг беспокоился? – с улыбкой поинтересовалась Егоркина.

– Что? – Ирина дернулась, как от горячего, но тут же взяла себя в руки. – Да. Любящий.

– Чай пейте, – сказала Лида, разливая кипяток. – Я настоящего индийского две пачки раздобыла. Аромат – сдохнуть можно!

– Язык у вас, Лида, будто у моей дочки, – проворчал Конопатов, усаживаясь. – Та тоже то сдыхает, то отпадает, то ловит кайф. Ирина Андреевна, прошу.

– Что?.. – Ирина села к столу, но к стакану не притронулась. Заторопилась вдруг, отсутствующе глядя мимо. – Вопрос мне кажется абсолютно ясным. Давайте коротко обменяемся мнениями, а после чая напишем все положенные документы. В том числе и определение о привлечении гражданина Ковальчука к уголовной ответственности. Если, конечно, вы продолжаете настаивать, Юрий Иванович.

В тоне ее слышалась такая злая мстительность, что Конопатов промолчал, соображая. Зато Егоркина энергично тряхнула головой:

– Поддерживаю. Никаких принципов у человека. Мужик называется.

– А если вернуться к сути?

– Это насчет Скулова, Юрий Иванович? Насчет Скулова я так думаю, что есть смягчающие обстоятельства. Но с другой стороны, убийство. Надо все учесть, то есть взвесить. Если бы не этот сердечный приступ…

Все замолчали, продолжая пить чай, думая то ли о чем-то своем, то ли о старом адвокате, то ли о судьбе Скулова, которую им предстояло решить.

– Так… – как бы про себя, но очень решительно сказала Ирина Андреевна. – Дело ясное, остается квалифицировать преступление. Вот этим и предлагаю заняться.

– Господи! – Егоркина всплеснула руками. – Да ведь убил же он, убил и сам не отрицает, что убил.

– Дело далеко не ясное, Ирина Андреевна, далеко, – вздохнул Юрий Иванович. – Дело очень даже непростое, и торопиться в нем – значит таких дров наломать, что самим себе всю жизнь не простим.

– У дела есть определенные сложности, – осторожно сказала Ирина Андреевна. – Но я не считаю его таким уж архисложным. Оно скорее спорное, чем сложное в юридическом смысле, Юрий Иванович.

– Вы убеждены? – Конопатов прошел к канцелярскому столу, покопался в «деле» Скулова, достал из подклеенного к нему конверта несколько фотографий. – Давайте сначала эти фото еще раз посмотрим, а? Как говорится, что застал следователь, но повнимательнее, чем во время заседания.

– Мертвяков боюсь кошмарно, – вздохнула Егоркина.

– Нет тут никаких мертвяков, Лида.

На фотографии был виден поваленный забор, рваные куски колючей проволоки, истоптанная, с вырванными и изломанными цветами клумба. Убитого Эдуарда Вешнева не было, но положение тела обрисовывала белая краска, нанесенная кистью на сырой осенней земле.

– Обратите внимание: убитый лежал на земле, а забор – на убитом. В «деле» еще схема имеется, там это отчетливо видно.

– Ну и что? – спросила Егоркина. – Какая разница?

– А такая, что Вешнев спрыгнул к Скулову на участок раньше, чем рухнул забор. Логично, Ирина Андреевна?

– И что же из этого вытекает?

– То, что вытекает, здесь не видать, – сказал Конопатов, разбирая снимки. – Вы не обратили внимания на одну деталь, а я эти фотографии три часа сквозь увеличительное стекло рассматривал. Вот! – Он положил снимок перед судьей. – Здесь другая точка съемки, и деталь видна отчетливо. Что это лежит, как по-вашему?

И на этой фотографии не оказалось убитого, а имелся только абрис его тела. Ракурс был иным: сбоку, чуть позади и справа от того места, где когда-то лежал Вешнев, валялось что-то вроде…

– Что это? – спросила Ирина Андреевна.

– А, разглядели! Это обрезок трубы, которым он проволоку рвал. Помните, свидетели говорили, что Вешнев первым спрыгнул на участок? Так он с этой трубой спрыгнул, Ирина Андреевна: ни один свидетель не признал, что эта труба принадлежит Скулову. Значит, она принадлежит Вешневу, и он с нею прыгнул с забора, и видите, куда она откатилась, когда он упал? Следователь попался молодой, факта этого не оценил, не исследовал, следственного эксперимента не провел, так что в «деле» мы соответствующего заключения не имеем. Но и без всякого заключения на основании показаний свидетелей и этого фото видно, что Эдуард Вешнев был вооружен.

Назад Дальше