Он выключил тумблер и услышал, что то же самое заканчивают объявлять на
соседних кораблях. Теперь уж все: рабочий день начался, и мысли о постороннем – в
сторону. Николай еще с минуту задержался в тихой ходовой рубке, делая необходимые
записи в вахтенном журнале. "Каким же я все-таки дураком-то был", – подумал он, сбегая
вниз по трапу и снова мимолетно вспомнив про свой особенный, будничный день.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
То, что одних воспоминаний да мечтаний для работы головы недостаточно, Бояркин
понял очень скоро. Однажды, неся вахту у трапа, он остановил ленту воспоминаний на Жене
– дурнушке в желтом беретике, снова мысленно побродил с ней по парку, отчего даже слегка
заныло сердце, и принял историческое решение. "Человеческие мозги – как жернова, – так
сформулировал он его. – Мозги перемалывают все, что в них попадет. Но нельзя допускать,
чтобы там перемалывалась пустота, потому что она тоже может стать твоей составляющей. В
голове должно быть все постоянно заполнено и натянуто – слабина недопустима. Ты имеешь
право заниматься каким-либо делом только в том случае, если совершенствуешься в нем. Ты
не имеешь права делать что-либо хуже, чем можешь. Только так ты можешь определиться в
личность".
После вахты он отыскал значение слова "личность" в философском словаре и сначала
ничего не понял. Пришлось справиться и о других непонятных словах: "индивид",
"социальность", "объект", "психика"… Глубина этих определений потрясла его. Но когда
Бояркин, в конце концов, дошел до слова "философия" и обнаружил, что оно
расшифровывается как "любовь к мудрости", то его охватил прямо-таки восторг. С этого
времени словарь перешел в его шкафчик. Почти целый год Бояркин с его помощью
терпеливо штудировал учебник "Основы философии". Со школы он усвоил лишь то, что
философия для нормальной головы великовата. Поначалу было трудно, и, подстегивая себя,
он решил, что если отступит, то должен будет на всю свою остальную жизнь официально
признать себя безмозглым бараном… Но самообразование оказалось радостным – никогда
еще Николай не ощущал такого обильного притока полезных знаний. Свою методику
самообразования он назвал "способом отдирания", потому что ему приходилось буквально
вырывать каждую мысль из книги, из букв, из слов. При чтении он через строчку, часто через
слово отрывал взгляд от книги и повторял какую-либо мысль, пытаясь вообразить ее
принадлежащей уже не книге, а ему самому, пытаясь слить ее уже с известным. Это было
очень важным – не откладывать новую мысль в какие-то запасники, а тут же задействовать ее
в свою основную мыслительную работу, и очень часто выходило так, что новые истины
разъясняли какие-то старые понятия, впечатления, становясь как бы скелетом всего опыта.
Бояркину понравился даже сам процесс этого самообразования, весь секрет которого он
сводил к простому – к умению правильно читать. "Плохо нас этому учат в школе, – думал он,
– если бы школа за десять лет научила правильному чтению, то уже одним этим она
выполняла бы свое предназначение процентов на пятьдесят".
У товарищей по кораблю штудирование Бояркиным такой "нудной" книги вызывало
недоумение. Дальше всех пошел гидроакустик Трунин, широкоплечий, с большой круглой
головой, любивший в свободное время поиграть гирями, – Николая за его занятия он просто
возненавидел. Надорвавшись над этой дисциплиной в индустриальном техникуме, гиревик
Трунин признал себя безнадежно тупым и ополчился не только на эту мудрую науку и
преподавателей, но и на любого, заикнувшегося о философии. Как-то между делом Николай
почти на пальцах, минуя специальные категории, объяснил Трунину один из философских
законов. Тот удивился неожиданной простоте и сказал, что все равно это ерунда.
– Зачем тебе это надо? – спрашивал он с подозрением. – Наверное, карьеру хочешь
сделать. Ну, давай, давай – с этим ты далеко прыгнешь.
– Я пытаюсь разобраться в том, что меня окружает, – объяснял Бояркин, – что в этом
особенного? Безразличие к этому куда удивительнее. До армии одна серьезная девочка
сказала мне, что я не личность. Уж не знаю, насколько личность была она сама, но мне это до
сих пор покоя не дает. Вот я и пытаюсь разобраться в жизни.
– А что в ней разбираться? Жизнь – это большой бардак, – с усмешкой сказал Трунин.
– Ну, я-то так не думаю. Изучение философии как раз и соединяет все куски. Хаосом
мир кажется тому, у кого в собственной голове хаос.
Теперь, когда Бояркин стоял у трапа – неважно, ночью или днем, в дождь или в ветер,
все его мысли походили на пространные философские монологи: он весь пропитался
философией и, глядя на мир, убеждался, что и мир пропитан ею же. Захватившее его новое
воззрение привело даже к одному значительному внутреннему открытию.
Нынешней весной, после одного из последних выходов на границу, Бояркин, закрыв
радиовахту, как обычно, некоторое время посидел в радиорубке, с удовольствием слушая
затихание механизмов и приборов по всему кораблю. И в этот раз после морского дежурства
Николай ощущал обволакивающее все тело утомление от качки, очень сильной на их
небольшом корабле, от напряжения длительных радиовахт. Потом он поднялся на ходовой
мостик и, взглянув на берег, ахнул. Пока они были в море, там произошло главное
превращение года – весь берег зеленел. И это при том, что здесь, на длинном пирсе,
тянущемся с суши, оставалась атмосфера зимы с сыростью и с холодом металла. Потом,
шагая по пирсу к этой зелени, Бояркин как будто переходил из одного измерения в другое, а
пирс служил переходным шлюзом, чтобы глаза, уши, легкие, кожа привыкали и
перестраивались постепенно. Впереди закипало чириканье воробьев, оттуда доносило
запахом влажной земли и листьев. Морской ветер у берега приглушался, и солнце все
теплело. Наконец, Бояркин остановился и с минуту смотрел на кусты, на траву. Потом,
убедившись, что никто его не видит, нырнул за ряд акаций и лег на траву, расправив под
головой полосатый гюйс. Он долго лежал, раскинув руки и до головокружения глубоко дыша.
Николай словно заново обнаруживал у себя ощущения, а через них и этот мир: зеленый,
звучащий, пахучий, ласково-шероховатый. Глаза его приобретали такую зоркость, что видели
ворсинки на листьях и каждый листик даже на самых высоких ветках. Бояркин слышал
шуршание муравья, чувствовал спиной прохладу и еле заметную неровность земли. Каждая
мелочь: травинка или камешек – необыкновенно яростно и обнажено свидетельствовали о
какой-то самой живой, самой реальной реальности всего окружающего и самого Николая. В
эту удивительную и даже странную минуту все ощущения работали осознанно – ум, сердце и
душа жили с особой силой. Воображение и мышление были легкими, как вздох, и он
почувствовал себя слитным со всем сущим. Каждая минута его жизни увиделась частицей
катящегося валом океана времени. Много разнообразных мыслей и мгновенных ярких картин
пронеслось в голове. Он увидел распаханную, парную землю в огороде, себя верхом на
вспотевшей лошади, тянущей борону; пятки у него голые, а бока у лошади горячие, упругие
и ребристые. И тут же он увидел себя вместе с Гриней на лугу под дождем. И что-то и еще…
Но тут же почти в единой картине с прошлым он увидел и широкое настоящее. В гудящем
потоке видений все мелькало, проносилось: люди – родные и просто знакомые, различные
события, дожди, ветры, перестук вагонных колес, шум воды за бортом, городская пестрота
улиц и все, все, что в эту минуту существовало в мире, и было ему известно. Это был лик
мгновения, увиденный как бы на изломе.
Уже в следующую минуту Николай сидел, потряхивая головой, и озадаченно смотрел
по сторонам. С ним только что случилось что-то такое, от чего мир стал еще родней и ближе.
"Что же это было за движение? – удивленно подумал он. – Может быть, движение самой
материи? Не знаю, но, боже мой, какое, оказывается, счастье, ощущать себя частицей этого
всемогущего движения, какое счастье в осмысленном подчинении ему. Я словно очистился.
Как хорошо, остро, очерчено я себя чувствую теперь. Вот он – я. В эту минуту я осознаю
себя, я осознаю, что я живу. Я живу. Я живу-у!"
Николай долго еще потом думал про это странное событие, пока не отнес его к
некоему особому поэтическому моменту. К концу службы Бояркин все поэтическое считал
слишком несерьезным, легкомысленным, но этом примере пришел к выводу, что
возвышенная сфера неплохо помогает разобраться в самых реальных серьезных делах,
понять истинность ценностей.
Состояние, возникшее однажды само собой, он научился потом вызывать намеренно.
Для этого он сосредоточивал свои ощущения, пытаясь всесторонне: со звуками, с запахами, с
цветом, даже с ощущениями температуры – осознать реальность одной минуты, Этот момент
Бояркин назвал ОСОЗНАНИЕМ, которое, как он считал, необходимо для чистки души, для
корректировки себя, для инспекторской проверки своей личности. Ничего не поделаешь –
если в тебе появляется личность, то должна появиться и ее гигиена.
Бояркин любил читать о таких феноменальных способностях человека, как
запоминание громаднейших текстов, вычисление математических корней быстрее машины,
но, желая развить свое ОСОЗНАНИЕ, он мечтал научиться мыслить так широко, чтобы
удержать в сфере свободного мышления одновременно десятки, сотни различных категорий,
фантазий, картин с запахами, с цветом, со звуками. Более того, научиться ощущать каждую
свою минуту не только средоточием прошедшего и будущего своей жизни, но прошлым и
будущим всего человечества, Овладеть бы вообще всеми чертами характера, чувствами,
эмоциями, свойственными людям. И ни в коем случае не самоограничиваться, стараясь
захребтоваться в каком-то постоянном, определенном образе. Совершенствование-то как раз
и состоит в "расхребетывании". Человек должен быть многомерным – это его нормальное
состояние, к которому он обязан стремиться.
Конечно, от таких теоретических размышлений до практики было очень далеко –
слишком много внутренней силы потребовалось бы для такого мироощущения. Но мир
Бояркина расширялся. Теперь Николай знал способ неограниченного увеличения своей
жизни. Для этого вовсе не нужно было нестись в ракете со скоростью света. Жизнь нужно
увеличивать наполнением, охватом, надо идти не одной, а как бы несколькими
параллельными дорожками – жизнями людей, живущих рядом. Включи их жизни, их
личности как бы в сферу своего мироощущения и живи вместе с ними. Вся твоя жизнь – это
прохождение сквозь жизнь других. Твоя жизнь принадлежит и твоим родителям, и любимой,
да и вообще всем людям. Для одного ты проживаешь минуты, которые с ним провел, для
другого секунды, пока показываешь, как пройти на такую-то улицу, еще для кого-то доли
секунды, когда в толпе он случайно задержал на тебе взгляд. Но точно так же тебе
принадлежит жизнь всех. Твое "я" – это то, что хоть раз увидено, что помнится, это все
переданное от родителей, от соседей, от всех людей, которых ты тоже хоть на секунду
увидел, от людей, о которых слышал хотя бы краем уха. И даже одно знание того, что на
земле живет сейчас четыре миллиарда человек, а не два или двадцать – тоже что-то дает
твоему "я". Но как идти этими параллельными дорожками? Как проникать в людей? Николай
обратил внимание на то, как много может сказать о человеке одна его случайная фраза. Он
любил разговаривать с гидроакустиком Барсуковым, служащим по второму году – тот был
начитанный, умный, рассудительный. Не умел он только отстаивать свои, часто очень
правильные, взгляды. Николаю это было непонятно. И вот однажды, рассказывая об офицере,
который не согласился с каким-то его предложением, Барсуков обмолвился: "Что поделаешь,
у взрослых есть привилегия делать все по-своему. ." Реплика прояснила сразу многое.
Оказывается, матрос Барсуков все еще считал себя ребенком. Поразмыслив, Николай сделал
вывод, что человек даже единственным словом говорит о себе и своей жизни все, да и не
только словом, но и ноткой в голосе, и взглядом, и положением пальцев, и позой. Человек, в
этом смысле, не может быть скрытным, да и до того ли ему с его повседневными заботами? В
каждом человеке, как понял Бояркин, существует некий камертон (не всегда, правда,
постоянный), который задает частные мнения, предвзятости, слова. Если прислушаться, то в
общении каждый человек "звучит" по-своему. Значит, надо уметь его слышать,
воспринимать. Конечно, сначала, до приобретения опыта, необходим скрупулезный анализ, а
потом анализ должен свернуться в один краткий, как щелчок фотоаппарата, момент. Взглянул
– и чужой человек известен тебе так же, как любой встречный на сельской улице. Пожалуй,
это было бы уже умение почувствовать, а не умение понять. Вот, собственно, вершина самого
полного "овладения" каким-либо человеком – в чувствовании его.
К концу службы Бояркин понял, что ему нужно быть не инспектором уголовного
розыска, а просто школьным учителем. В милиции он собирался работать для того, чтобы
бороться с такими, как Кверов. Но с ними надо не бороться. Надо сделать так, чтобы они не
появлялись. Кто в Елкино не знал, например, об одном "воспитательном" методе его отца,
лесничего Ивана, который несколько раз зимой оставлял Виктора в лесу с одним топором? С
утра до вечера сын должен свалить, раскряжевать и стаскать в кучу несколько кубометров
дров. В юности, совпавшей с войной, Ивану пришлось немало повкалывать, и он хотел тем
же методом сделать человека и из сына. Но Ивана заставляла работать сама жизнь, а Виктор
не видел смысла такой работы – дома были и пила и даже бензопила, да и дров всегда
хватало. Вот этот-то и еще некоторые фокусы отца озлобили Кверова, извратили в его глазах
самую суть труда, внушили веру в культ силы, которой он вынужденно подчинялся и при
помощи которой утверждался потом сам. В этом был смысл его жизни. А Генка Сомов этот
смысл как бы отвергал. Поэтому-то и был он самым ненавистным врагом. "Не нужно
ненавидеть людей за плохое в них, – объясняя свой поворот, писал Николай Игорьку и
Наташе Крышиным. – Этим ничего не изменишь и не достигнешь. Что же делать? А только
одно – с самого начала, с детства жить с ними одной жизнью, не давая заболеть недобрым ".
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
С очередного морского дежурства корабль вернулся утром, застав город еще под белой
пеленой тумана. Когда двигатели смолкли, то оказалось, что все говорят громче, чем надо. По
правилу день швартовки был объявлен днем отдыха. Сразу же кто-то из молодых отправился
на базу за почтой, а остальные стали ждать его в столовой у телевизора. Как обычно в такие
дни настроение у всех было приподнятым. Сегодня можно было расслабиться: прочитать
письма, просмотреть пачку газет, помыться в душе, а вечером лечь в свежую постель
счастливым уже от того, что в эту ночь тебя не поднимут на вахту. Кроме того, сегодня не
будет ни качки, ни шума, ни вибрации. Покой – это, оказывается, и есть блаженство. Корабль
выходил в море через каждые десять суток и через столько же возвращался. И за службу
таких радостных возвращений было много. Впрочем, выходы в море тоже были радостными.
Всегда перед выходом на борт приходил комбриг, капитан первого ранга. Он командовал
кораблем еще в войну. Команда, выстроившись на баке, стояла перед седым комбригом во