Политическая наука № 2 / 2012 г. Идеи модернизации в политической науке и политической практике - Мелешкина Елена Юрьевна 2 стр.


Судьба Конституции весьма поучительна. Она появилась на свет преждевременно – в обстановке эйфории, возникшей после «геополитической победы» (именно так расценивали тогда «расширение на Восток»), на волне «головокружения от успехов». Она еще не успела дойти до народов Европы, а ее уже захвалили с высоких трибун. Все споры и дебаты, предшествовавшие ее рождению в годы работы Конвента, утихли после подписания документа: в большой политике европейских государств, как заклинания, зазвучали слова о глубочайшей важности нового договора, его основополагающем значении, насущной необходимости, объективной неизбежности, о невозможности отказа от него. Дискуссии по поводу договора были перенесены в научную публицистику, в которой эксперты комментировали институционные новшества, вводимые договором, а также в локальную политику, где лидеры популистского толка, борясь за голоса избирателей, умело играли на их страхах перед глобализацией, неолиберализмом, потерей национальной и культурной идентичности. Таким образом, евроэлиты заранее прославили Конституцию как судьбоносное событие, а оппозиционные силы всех мастей – от правых националистов до коммунистов и антиглобалистов – заранее напугали ею граждан практически в каждой европейской стране. Не успев показать себя, она уже стала символом, для одних – прогресса Европы, для других – ее конца. Документ с такой тяжкой судьбой не имел шансов на долгую политическую жизнь.

Однако смерть Конституции вовсе не означала смерти европейской идеи или же новой фазы «евросклероза». Напротив, это был шанс остановиться и подумать. Явился ли Лиссабонский договор (который критики сразу же окрестили «похудевшей Конституцией») результатом подобных раздумий – сказать трудно. Несомненно одно – некоторые уроки, преподнесенные гражданами Европы своим правительствам и евроэлитам, были учтены. Новый договор явился в политический мир тихо, без излишней помпезности, не претендуя быть чем-то большим, нежели тем, что он есть, – документом, регулирующим функционирование институтов в Европе 27 государств2. Удалось ли Евросоюзу, решившему на время институционный вопрос, преодолеть те глубинные проблемы, которые обрекли на неудачу амбициозный «конституционный» проект? В состоянии ли «постлиссабонский» ЕС ликвидировать дефицит демократии и преодолеть возросшее отчуждение граждан от общеевропейской идеи, определиться с тем, что представляет собой единая Европа, где лежат ее политические границы и чем она в итоге хочет стать? Ведь создание новых институтов – это не самоцель, а лишь средство для достижения цели.

Все прошедшие десятилетия стратеги европейского единства следовали (как предлагал в свое время первый президент ЕЭС Вальтер Хальштейн) «логике интеграционных процессов», которая подчинялась реальным экономическим и политическим интересам членов Европейского сообщества. Однако с окончанием эпохи противостояния блоков эта логика постепенно начала обретать собственную динамику, причем такую, которую сложно было обосновать логически. В годы противостояния блоков идеология лишь обслуживала реальную политику, в 90-е же годы, когда ЕС в беспримерном геополитическом прыжке рванулся на восток Европы, на какое-то время верх над политическим реализмом взяли стереотипы холодной войны и миф о «русской угрозе». Когда «головокружение» от успехов прошло, ЕС, обогатившийся новыми, экономически бедными, но политически своеобразными и гордыми собой восточноевропейскими членами, увидел себя на развалинах своей Конституции, а у новых восточных и юго-восточных границ стояли новые желающие и требовали продолжения той «логики интеграционных процессов», которая обосновывала расширение. Действительно, чем они были хуже принятых в Европу? В политическом багаже их элит был тот же стандартный набор: образ «русского врага» и стремление примкнуть к Западу.

Однако, поддавшись стремлению расширяться на восток, Евросоюз попал в ловушку. Он не мог остановить процесс расширения, не отступив от выработанной в 90-е годы «логики интеграционных процессов». Он не мог отказать государствам, географически относящимся к Европе, в четкой европейской перспективе, не продемонстрировав своей идейно-политической несостоятельности. Ведь именно полифоничность «европейской идеи», перманентная незавершенность европейского процесса способствовали его политической привлекательности. Установив границы, Евросоюзу пришлось бы распрощаться с сослужившим ему добрую службу имиджем открытого, демократического сообщества государств и признать себя чисто утилитарной структурой с неоимперскими замашками. Но даже приняв эти государства, Евросоюзу не избежать идейной несостоятельности – экономические и политические трудности, связанные с новой волной расширения, неизбежно повлекут за собой очередной общеевропейский «кризис жанра», не только на внешне-, но и на внутриполитическом уровне.

Вопрос политических границ остается важнейшим для «постлиссабонской» Европы. Останься европейское сообщество экономическим, не претендуй оно на то, чтобы стать «все теснее сплачивающимся союзом», о чем было сказано уже в преамбуле Римских договоров, оно еще могло бы позволить себе «безграничность». Однако, назвавшись Европейским союзом, оно вступило на путь политической интеграции. И чем бы оно ни мечтало стать в конце своего пути – федеративным государством, федерацией государств, «государством государств и народов» или же sui generis беспрецедентной структурой, не определяемой привычными понятиями политической лексики, оно никогда не консолидируется, если в основу его будет положен принцип «безграничности». Тот, кто не в состоянии отграничить себя от окружающего пространства, не сможет стать субъектом мирового политического процесса.

Чаще всего предлагается совместить политические границы с географическими. Как утверждают сторонники такого подхода, «других границ, позволяющих объяснить, почему именно здесь остановлено расширение, просто не существует» [Kiеlmansegg]. Но соотнести географические границы Европы с политическими границами стремящихся в нее государств не всегда представляется возможным. С реально-политической точки зрения Евросоюз предпочел бы держать эти государства в качестве «буфера» между собой и нестабильным миром. С этой целью несколько лет назад и была разработана и введена в действие «политика соседства»3. Однако лишить «соседей» европейской перспективы, категорически заявить, что на их границах «заканчивается Европа», – значит дестабилизировать эти страны, нанести удар по их прозападным элитам, держащимся у власти главным образом за счет обещаний привести свои народы в цивилизованный и благополучный Евросоюз. Одной из причин расширения ЕС было стремление стабилизировать ставшее «ничейным» после развала СССР пространство на Востоке Европы. Именно перспектива вступления в ЕС оказалась наиболее действенным инструментом демократических структурных преобразований в этих странах. Те политики, у которых «душа болит» за «пропадающие» для Европы территории на постсоветском пространстве, считают «исторической ошибкой» отказ дать Украине четкую европейскую перспективу и упрекают Евросоюз в «новом, западноевропейском изоляционизме» [Umland].

Особенно проблематична в этом контексте ситуация с Турцией. Отказать ей в приеме, ссылаясь на географию, – значит свести на «нет» все многолетние усилия интегрировать эту важнейшую с геополитической точки зрения страну в европейскую сферу влияния. История Турции прошедших веков была историей ее борьбы с Европой – именно поэтому Европа не может позволить себе сейчас потерять «прирученную» обещанием европейской перспективы Турцию. Да и с остальными странами, стучащимися в европейскую дверь, ситуация не лучше: отказать им – значит оставить их в мире, где господствуют отношения, основанные на балансе сил (balance-of-power policy), где соперничают национальные государства, где заключаются и распадаются временные альянсы. И если Европа откажется от этих стран, они либо сами со временем превратятся в региональные центры силы, как Турция, либо попытаются присоединиться к другим, более сильным акторам глобального политического процесса, скорее всего к США или к России.

В «постлиссабонской» Европе политикам предстоит подумать о том, как «экспортировать» в соседствующие с ЕС пространства европейскую стабильность, но без того, чтобы раздавать обещания членства в ЕС. «Политика соседства» сможет оправдать себя лишь после окончательного определения границ. После этого Евросоюзу предстоит найти адекватное соотношение между «политикой соседства» и внешней политикой.

Одной из важнейших проблем «постлиссабонской» Европы по-прежнему остается формирование пусть не подлинно единой, но хотя бы совместной внешней политики. Евросоюз давно уже мечтает стать реальной силой мирового политического процесса, «говорить одним голосом» (еще одно крылатое выражение). Однако, несмотря на создание соответствующих институтов, именно в вопросах внешней политики говорить «одним голосом» не удавалось, поскольку это измерение деятельности Евросоюза не входило в компетенцию Комиссии. Внешнюю политику определяли государства – члены ЕС, поэтому в ответ на внешнеполитические вызовы Евросоюзу вместо одного голоса чаще всего (особенно после расширения) звучала разноголосица.

Лиссабонский договор старается решить эту проблему путем создания новых институтов. Вводя пост Высокого представителя ЕС по внешней политике и политике безопасности, являющегося одновременно вице-председателем Комиссии, Лиссабонский договор кладет конец малополезному сосуществованию постов комиссара по внешним связям и полномочного по внешним сношениям, сводя их воедино. Новый пост президента (или председателя) Европейского совета, избираемого на 2,5 года (раньше председательство в Совете менялось каждые шесть месяцев), также должен способствовать более последовательному представительству интересов ЕС на международной арене. Разумеется, внешняя политика останется межгосударственным делом, да и президент Европейского совета будет влиятелен лишь настолько, насколько это позволят члены Совета. Евросоюзу не нужен сильный руководитель, ему нужен опытный посредник между государствами-членами, поскольку сила ЕС – не в полномочиях отдельной личности, а в единстве составляющих его сил. Потому-то «закаленный» сложными реалиями бельгийской внутренней политики Ван Ромпей и стал лучшим кандидатом на этот пост.

Созданная согласно параграфу 27 договора новая Европейская служба внешних сношений, подчиненная Высокому представителю по внешней политике, пока что занимается преимущественно организационными вопросами, учитывая, что она будет насчитывать более 7000 сотрудников и располагать немалыми средствами. Впрочем, уже до ее создания ЕС имел за рубежом 130 «делегаций» («представительств»), занимавшихся вопросами торговли, политикой развития и «политикой соседства». Эти «делегации» будут преобразованы в «посольства». Однако где именно будут проходить границы между национальными дипломатическими корпусами и общеевропейской дипломатией, пока не ясно. Правительства членов ЕС хотели бы, чтобы эта служба, официально стоящая в подчинении Высокого представителя по внешней политике, была независима от Комиссии и от парламентариев, а те, в свою очередь, хотели бы попытаться подчинить ее если и не своему влиянию, то хотя бы своему контролю. Новой общеевропейской внешней политики можно ожидать лишь после решения организационных вопросов и окончательного распределения компетенций. Демократическая легитимация этой политики будет, разумеется, не «общеевропейской», а национальной.

Национальные интересы, обусловленные не только современными реалиями, но и историческим опытом, сложно привести к единому знаменателю. Это подтверждают не только различия в позициях по внешнеполитическим вопросам (в особенности между «старой» и «новой» Европой), но и различные установки в вопросах дальнейшего развития Евросоюза. Начиная свое расширение на восток, ЕС, обосновывая свое решение, еще мог придерживаться старой, времен холодной войны, формулировки Робера Шумана (1963): «Мы хотим единства свободной Европы не только для нас, но и для тех, ныне угнетенных, которые, освободившись от гнета, будут стремиться к вступлению в нее» [Zitaten]. Однако «угнетенные», после того как их стремление попасть в европейский рай было удовлетворено, активного стремления слиться с европейской семьей не продемонстрировали. Во внешней политике национальные приоритеты для них стояли выше интересов Европы, да и в вопросах интеграции преобладал евроскептицизм. Некоторые из них – в ущерб европейскому единству – зациклились в отношениях со своими соседями на конфронтационных моментах истории. «Новые европейцы» из стран Балтии принесли с собой в Европу неприязнь к России, граничащую с политической иррациональностью. «Очевидно, страх балтийских стран перед Россией, – считают европейские наблюдатели, – сильнее их доверия к Евросоюзу» [Arnold]. Для немцев же, потративших на рубеже 90-х годов немало сил на оказание помощи Польше, неприятной неожиданностью оказалась историческая злопамятность поляков, проявившаяся по ходу работы над текстом Лиссабонского договора (попытки польской делегации представить спор о «двойном большинстве» как «германско-польское разногласие»), и их неготовность к компромиссу в вопросах увековечивания памяти гражданских жертв Германии во Второй мировой войне. Ныне страны европейского ядра озабочены не столько помощью «новым европейцам», сколько тем, чтобы эти «европейцы» не блокировали дорогу Европе к политическому единству. Между тем двумя последними странами, ратифицировавшими Лиссабонский договор, были именно «новые европейцы» – Польша и Чехия. Причем Чехия затянула ратификацию настолько, что Евросоюз оказался перед угрозой институционной стагнации – сроки полномочий прежней Комиссии истекли, а новая могла быть собрана лишь после вступления в силу Лиссабонского договора. И у Польши, и у Чехии были свои, особые причины, побудившие их – под угрозой отказа от ратификации – требовать для себя исключительных условий. Польша, которая, как и Великобритания, еще в 2007 г. настояла на том, чтобы не признавать правовую обязательность Хартии основных прав, дожидалась решения Ирландии и ратифицировала договор лишь после результатов повторного ирландского референдума. Чехия же настаивала на том, чтобы ей, как Польше и Великобритании, разрешили не признавать обязательность Хартии основных прав. А осенью 2009 г. Чехия в качестве условия ратификации Лиссабонского договора потребовала дополнить его специальным приложением, гарантирующим правомочность так называемых «декретов Бенеша», узаконивших послевоенную экспроприацию и изгнание судетских немцев и являющихся составной частью современного чешского законодательства. Президент В. Клаус опасался, что в противном случае потомки более 3 млн. судетских немцев, сразу после Второй мировой войны экспроприированных и изгнанных из Чехословакии в Германию, могут потребовать от Чехии имущественной компенсации на европейском уровне в обход действующего чешского права. Словакия задумалась над этой проблемой уже после того, как ратифицировала договор, и задним числом поддержала Чехию, поскольку сама боялась аналогичных исков со стороны венгров. В итоге Чехия тянула с ратификацией до тех пор, пока ее Конституционный суд не подтвердил приемлемость этого договора для чешского законодательства.

Назад Дальше