Она не поехала с генералом в Портсминстер и теперь дожидалась его дома. Обивка на мебели уже поистерлась, и генеральша стояла посреди гостиной, раздумывая, продержится ли она еще сезон, но тут появился шотландский терьер, а за ним ее старшая дочь Элизабет, которую все звали Динни; тоненькая, довольно высокая, с каштановыми волосами, чуть-чуть вздернутым носом и широко расставленными васильковыми глазами и ртом, точно с картины Боттичелли, она напоминала цветок на длинном тонком стебле, – казалось, он вот-вот сломается, а он не ломался. Весь ее облик говорил о том, что ей трудно относиться к жизни серьезно. Она была похожа на родник, или ключ, где вода всегда весело журчит и искрится. «Искрится, как шампанское», – говорил о ней ее дядюшка сэр Лоренс Монт. Ей уже исполнилось двадцать четыре года.
– Мама, нам придется носить траур по дяде Франтику?
– Не думаю; во всяком случае, не глубокий.
– Его похоронят здесь?
– Наверно, в соборе; отец нам скажет.
– Хочешь чаю? Скарамуш, сюда и не суй свой нос в паштет.
– Динни, меня так беспокоит Хьюберт.
– Меня тоже, мамочка, он какой-то сам не свой; от него остался один профиль, похож на старинную немецкую гравюру. Нечего ему было ездить в эту дурацкую экспедицию. С американцами трудно ладить, ну, а Хьюберту труднее, чем кому бы то ни было. Он никогда не мог с ними ужиться. Да и штатским, по-моему, незачем связываться с военными.
– Почему?
– Понимаешь, у военных ум такой закостенелый. Они твердо знают, что богу, а что – мамоне. Неужели ты не заметила?
Леди Черрел это заметила. Она застенчиво улыбнулась и спросила:
– А где он? Сейчас вернется отец.
– Он пошел с Доном за куропатками к ужину. Держу пари, что он их прозевает, да и все равно куропатки к ужину не поспеют. Хьюберт в таком настроении, что не приведи господь или, лучше сказать, не приведи дьявол. Ни о чем, кроме этой истории, не может думать. Одно для него спасение – влюбиться. Давай найдем ему подходящий идеал? Позвонить, чтобы принесли чай?
– Позвони. И сюда в комнату нужны свежие цветы.
– Сейчас нарву. Пойдем, Скарамуш!
Динни вышла в залитый сентябрьским солнцем парк; на нижней лужайке она заметила зеленого дятла и вспомнила детский стишок: «Семь малых птичек в семь клювов долбят, – берегись, червячок, тебя здесь съедят». Какая ужасная сушь! А все-таки циннии в этом году чудесные, – и она принялась их рвать. Они переливались всеми тонами в ее руках – от темно-красных до бледно-розовых и лимонно-желтых; красивые, но какие-то холодные. «Жаль, что не бывает клумб с живыми девушками, – подумала она, – мы бы могли сорвать там что-нибудь для Хьюберта». Она редко выказывала свои чувства, но глубоко в ее душе жили две заветные неотделимые друг от друга привязанности, – к брату и к Кондафорду; Кондафорд был смыслом ее жизни, она любила его с той страстью, какой никто бы у нее и не заподозрил; ее обуревало ревнивое желание внушить своему брату такую же любовь к родным местам. Ведь она родилась здесь, когда все было еще в запустенье, – усадьба отстраивалась у нее на глазах. Для Хьюберта она была только местом, где можно провести праздники и отпуск. Динни же, хотя ей и в голову бы не пришло говорить о своем происхождении или обсуждать его всерьез на людях, втайне питала непоколебимую веру в свой род, его владения и дела. Каждый зверь, каждая птица, каждое деревцо в Кондафорде, даже цветы, которые она сейчас рвала, были частицей ее самой, так же как и простые люди здешней округи, в своих крытых соломой домишках, или старинная англиканская церковь, которую она посещала, хоть и не была глубоко верующим человеком, и тусклые кондафордские зори, которые ей редко случалось видеть, и лунные, оглашаемые криками совы ночи, и длинные солнечные лучи на стерне, – все запахи, звуки и даже самый воздух родных мест. Когда Динни бывала в отъезде, она никогда не жаловалась на тоску по дому, но томилась вдали от него, а возвратившись домой, старалась не проявлять своего восторга. Перейди Кондафорд в чужие руки, она бы, может, и не заплакала, но почувствовала себя как растение, вырванное с корнем из земли. Отец ее питал к Кондафорду спокойную привязанность человека, прожившего лучшие свои годы в других местах; мать принимала имение как должное, ей приходилось хлопотать с утра до ночи, но все же оно не было ей родным гнездом; сестра терпела его поневоле, – она предпочла бы место повеселее; ну, а Хьюберт… что думал Хьюберт? Динни не знала. С целой охапкой цинний вернулась она в комнату. Затылок ее нагрело вечерним солнцем.
Мать стояла у чайного столика.
– Поезд опаздывает, – сказала она. – А Клер всегда так гонит машину.
– Не вижу никакой связи, мамочка.
Но она видела эту связь. Мать всегда беспокоилась, когда отец опаздывал.
– Мама, я все-таки считаю, что Хьюберту следует написать в газеты.
– Посмотрим, что скажет отец… он должен был поговорить с дядей Лайонелом.
– Вот и машина, – сказала Динни.
Вслед за генералом в комнату вошла его младшая дочь. Клер была самой яркой в семье. Она коротко стригла свои мягкие черные волосы, на ее бледном выразительном лице выделялись чуть подкрашенные губы. Взгляд ее карих глаз был прямой и нетерпеливый, невысокий лоб поражал белизной. Сквозь внешнее спокойствие проглядывало какое-то отчаянное удальство, и она выглядела старше своих двадцати лет. У нее была прекрасная фигура и царственная осанка.
– Бедняжка папа не обедал, – сказала она, входя.
– Ну и поездка, Лиз, – заметил генерал, – Стаканчик виски с содовой и печенье – вот и все, что у меня было во рту с самого утра.
– Сейчас дам тебе гоголь-моголь с вином, – сказала Динни и вышла. Вслед за ней вышла и Клер.
Генерал поцеловал жену.
– Старик выглядел очень хорошо, дорогая; впрочем, все мы, кроме Адриана, видели его уже потом. Придется съездить на похороны. Думаю, что все будет очень пышно. Вот был человек, наш дядя Франтик. Говорил с Лайонелом о Хьюберте; он не знает, как быть. Но я кое-что надумал.
– Да?
– Все дело в том, как отнесется начальство к нападкам в парламенте. Хьюберта могут уволить в отставку. Тогда это конец. Лучше уж уйти в отставку самому. Ему надо явиться на медицинский осмотр первого октября. Удастся ли нам нажать кое на кого так, чтобы он ничего не заподозрил? Мальчик-то ведь гордый. Я бы мог повидаться с Топшемом, а ты поговори с Фоллэнби, ладно?
Лицо леди Черрел вытянулось.
– Я знаю, – сказал генерал, – это очень противно. Впрочем, все зависит от Саксендена, не знаю только, как до него добраться.
– Может быть, Динни что-нибудь придумает.
– Динни? – переспросил генерал. – Пожалуй, она и правда умнее нас всех… не считая тебя, дорогая.
– Ну, – сказала леди Черрел, – я-то умом не могу похвастаться.
– Чушь! А вот и она!
Появилась Динни со стаканом в руке.
– Динни, я как раз говорил маме, что по делу Хьюберта нам надо обратиться к лорду Саксендену. Как бы это сделать?
– Через его соседей по имению. У него есть соседи?
– Его имение граничит с землями Уилфрида Бентуорта.
– Ну, вот. Значит, нужны дядя Хилери или дядя Лоренс.
– Почему?
– Уилфрид Бентуорт – председатель комитета по расчистке трущоб, а ведь это любимое детище дяди Хилери. Пустим в ход кумовство, дорогой.
– Гм… Хилери и Лоренс оба были в Портсминстере. Жаль, что мне это там не пришло в голову.
– Хочешь, я с ними поговорю?
– Вот было бы хорошо! Терпеть не могу просить о протекции. Конечно, дорогой. Это ведь женское дело.
Генерал с подозрением посмотрел на дочь: он никогда толком не знал, шутит она или нет.
– Вот и Хьюберт, – поспешно сказала Динни.
Глава третья
Хьюберт Черрел, за которым шел спаниель, пересекал с ружьем в руке старые серые плиты террасы. Он был худощав и строен, чуть выше среднего роста, с небольшой головой, обветренным лицом, не по возрасту изборожденным морщинами, и темными усиками над тонким нервным ртом; на висках уже пробивалась седина. Над впалыми загорелыми щеками выдавались скулы, широко расставленные карие глаза глядели зорко и беспокойно, над прямым тонким носом срослись брови. Он как бы повторял своего отца в молодости. Человек действия, вынужденный вести созерцательный образ жизни, чувствует себя не в своей тарелке; и с тех пор, как его бывший начальник выступил с нападками на него, Хьюберт не переставал злиться: он считал, что вел себя правильно или что его, во всяком случае, вынудили так действовать обстоятельства. Он раздражался еще и потому, что его воспитание и характер не позволяли ему жаловаться открыто. Солдат по призванию, а не по случайности, он видел, что его военная карьера под угрозой, его имя офицера и дворянина запятнано, а он не может отплатить своим обидчикам. Голова его, казалось Хьюберту, зажата как в тисках, и каждый, кому не лень, может нанести ему удар, – мысль невыносимая для человека с его характером. Оставив на террасе ружье и собаку, он вошел в гостиную и сразу почувствовал, что говорили о нем. Теперь ему то и дело приходилось наталкиваться на такие разговоры, – ведь в этой семье неприятности каждого волновали всех остальных. Взяв из рук матери чашку чаю, он объявил, что птицы дичают все больше – ведь леса так поредели, – после чего воцарилось молчание.
– Ну, пойду просмотрю почту, – сказал генерал и ушел вместе с женой.
Оставшись наедине с братом, Динни решилась поговорить с ним начистоту.
– Хьюберт, надо что-то предпринять.
– Не волнуйся, сестренка; история, конечно, скверная, но что поделаешь?
– Ты бы мог сам написать, как было дело, – ведь ты вел дневник. Я бы напечатала его на машинке, а Майкл найдет тебе издателя, он всех знает. Нельзя же сидеть сложа руки.
– Терпеть не могу выставлять свои чувства напоказ; а тут без этого не обойдешься.
Динни нахмурила брови.
– А я не желаю, чтобы этот янки сваливал на тебя вину за свою неудачу. Тут затронута честь армии.
– Даже так? Я поехал туда как частное лицо.
– Почему бы не опубликовать твой дневник?
– От этого лучше не станет. Ты его не читала.
– Мы могли бы кое-что вычеркнуть, кое-что приукрасить, и все такое. Понимаешь, папа принимает это так близко к сердцу!
– Тебе стоит его прочитать. Но там полно всяких излияний. Наедине с собой не стесняешься.
– Ты можешь выбросить оттуда все что угодно.
– Большое тебе спасибо, Динни.
Динни погладила его рукав.
– Что за человек этот Халлорсен?
– Откровенно говоря, он человек неплохой: дьявольски вынослив, ничего не боится, никогда не выходит из себя, но для него важнее всего в жизни собственная персона. Неудач у него быть не может, а уж если они случаются, отдуваться должен другой. По его словам, экспедицию подвел транспорт, ну, а транспортом ведал я. Но будь на моем месте сам архангел Гавриил, – и он бы ничего не сделал. Халлорсен ошибся в расчетах и не желает в этом сознаться. Обо всем этом написано в дневнике.
– А это ты видел? – Она показала ему газетную вырезку и прочитала вслух – «Как стало известно, капитан Черрел, кавалер ордена „За особые заслуги“, возбуждает дело против профессора Халлорсена, чтобы реабилитировать себя в связи с обвинениями, выдвинутыми Халлорсеном в книге о его боливийской экспедиции; в своей книге Халлорсен приписывает капитану Черрелу, не оправдавшему его доверия в трудную минуту, ответственность за провал экспедиции». Видишь, кто-то хочет натравить вас друг на друга.
– Где это напечатано?
– В «Ивнинг сан».
– «Возбуждает дело!» – с горечью воскликнул Хьюберт. – Какое дело? У меня нет никаких доказательств; уж об этом-то он позаботился, когда оставил меня с этой шайкой туземцев.
– Значит, у нас одна надежда – дневник.
– Сейчас принесу тебе эту чертовщину…
Весь вечер Динни просидела у окна, читая «эту чертовщину». Полная луна плыла за старыми вязами; кругом стояла могильная тишина. Лишь где-то на холме одиноко позвякивал какой-то колокольчик да одинокий цветок магнолии белел у самого окна. Все казалось каким-то призрачным, и Динни то и дело прерывала чтение, чтобы поглядеть на это волшебство. Десять тысяч полных лун проплыло тут с тех пор, как ее предки получили этот клочок земли; вокруг царил нерушимый покой, а со страниц дневника на нее веяло мучительным одиночеством. Жестокими словами говорилось там о жестоких делах: белый, брошенный среди дикарей; он любил животных, а кругом животные подыхали от голода, и люди не знали к ним жалости. Глядя на эту холодную, застывшую красоту за окном, она испытывала стыд и отчаяние.
«Эта подлая скотина Кастро снова пырял мулов ножом. Несчастные твари совсем отощали и еле тянут. Предупредил его в последний раз. Если это повторится, он отведает хлыста… Опять лихорадка».
«Кастро досталось сегодня как следует – дюжина ударов; посмотрим, уймется он теперь или нет. Никак не могу поладить с этими скотами; в них нет ничего человеческого. Эх, хоть бы денек провести в Кондафорде верхом, позабыть здешние болота и несчастных мулов, от которых остались кожа да кости…»
«Отстегал еще одного из этих скотов – чудовищно обращаются с мулами, будь они трижды прокляты!.. Снова приступ…»
«Чистейший ад! Утром они взбунтовались. Устроили мне засаду. К счастью, меня предупредил Мануэль – славный парень. И все-таки Кастро едва не проткнул мне глотку ножом. Здорово поранил мне левую руку. Я его пристрелил. Может, теперь они поостерегутся. От Халлорсена никаких вестей. Долго еще собирается он держать меня в этом чертовом логове? Рука горит, как в огне…»
«Ну теперь уж мне крышка: пока я спал, эти черти угнали в темноте мулов и скрылись. Остались только Мануэль и еще двое. Мы долго за ними гнались; нашли двух павших мулов, и только; мерзавцы разбежались кто куда; ищи ветра в поле. Вернулся в лагерь чуть живой… Бог знает, выберемся ли мы отсюда когда-нибудь. Рука страшно ноет, надеюсь, это не заражение крови…»
«Думал двинуться сегодня пешком. Сложил груду камней и оставил записку для Халлорсена – описал ему все на случай, если он в конце концов пришлет за мной; потом передумал. Останусь здесь, пока он не вернется или пока мы все тут не подохнем, что куда более вероятно…»
Так и шла эта мучительная повесть до самого конца. Динни отложила неразборчивые, пожелтевшие записи и облокотилась на подоконник. Тишина и холодный свет за окном отрезвили ее. Пыл ее охладел. Хьюберт прав. Зачем выставлять напоказ душу? Нет! Только не это. Личные связи – другое дело, к ним придется прибегнуть; и уж тут-то она для него постарается!
Глава четвертая
Адриан Черрел был одним из тех любителей деревенской жизни, что постоянно живут в городе. Работа удерживала его в Лондоне, где он опекал целую коллекцию останков доисторического человека. Он задумчиво взирал на челюсть из Новой Гвинеи, получившую восторженные отзывы в печати, и говорил себе: «Очередная шумиха! Просто низший тип Homo sapiens[6]», – когда швейцар доложил:
– Вас спрашивает молодая дама, сэр, – кажется, мисс Черрел.
– Пусть войдет, Джеймс, – сказал он и подумал: «Динни? Как ее сюда занесло?»
– А! Динни! Канробер утверждает, что это челюсть яванского питекантропа, Моклей – эоантропа, а Элдон П. Бэрбенк – австралопитека. А я говорю – sapiens: взгляни на коренной зуб.
– Вижу, дядя Адриан.
– Совсем как у человека. У этого типа болели зубы. Зубная боль – признак высокоразвитой культуры. Недаром росписи Альтамиры были найдены в пещерах кроманьонской эпохи. Этот парень, безусловно, Homo sapiens.
– Зубная боль – признак культуры? Забавно! Я приехала в город поговорить с дядей Хилери и дядей Лоренсом, но подумала, – если сначала мы с тобой пообедаем, я буду чувствовать себя увереннее.
– Ну тогда пойдем в кафе «Болгария», – сказал Адриан.
– Почему?
– Потому что там пока еще хорошо кормят. Это новый ресторан, там пропагандируют все болгарское и мы сможем пообедать вкусно и дешево. Хочешь попудрить нос?
– Хочу.
– Тогда иди вон туда.
Дожидаясь племянницы, Адриан стоял, поглаживая козлиную бородку, и прикидывал, что можно заказать на восемнадцать шиллингов шесть пенсов; он был государственным служащим без собственных средств, и у него редко оказывалось в кармане больше одного фунта стерлингов.
– Дядя Адриан, – спросила Динни, когда они сидели за глазуньей по-болгарски, – что ты знаешь о профессоре Халлорсене?
– Это тот, который собирался открыть в Боливии первые очаги цивилизации? Да, и взял с собой Хьюберта.
– А! Но, кажется, бросил его где-то по дороге.
– Ты с ним знаком?
– Да. Я познакомился с ним в тысяча девятьсот двадцатом году, мы вместе поднимались на Малого Грешника в Доломитах.
– Он тебе понравился?
– Нет.
– Почему?
– Видишь ли, он был вызывающе молод, обогнал меня и первым взобрался на вершину… Он чем-то напоминал мне бейсбол. Ты видела когда-нибудь, как играют в бейсбол?
– Нет.
– А я однажды видел, в Вашингтоне. Они поносят противника, чтобы его расстроить. Обзывают сосунком, ловкачом и президентом Вильсоном, – словом, всем, что только в голову придет, – как раз, когда он собирается ударить по мячу. Такой уж у них обычай. Лишь бы выиграть, любой ценой.
– А ты сам разве не думаешь, что главное – выиграть, любой ценой?