Этот сонет делится на две части: в первой я окликаю и спрашиваю этих донн, не от нее ли они идут, говоря им, что я думаю так потому, что они возвращаются, словно обретя еще больше благородства; во второй – прошу их, чтобы они рассказали мне о ней. Вторая начинается так: «И если вы оттуда…». И вот другой сонет, как то рассказали мы выше:
В этом сонете четыре части, согласно тому, что четыре рода ответов дали те донны, за которых я говорил; а так как выше все четыре достаточно разъяснены, то я и не стану излагать смысл частей, но лишь подразделю их. Вторая часть начинается так: «О чем скорбишь…»; третья: «Оставь нас плакать…»; четвертая: «В ее лице…».
XXIII
После этого спустя немного дней случилось, что одну из частей моего тела охватила мучительная болезнь, так что я непрерывно терпел в течение девяти дней горчайшую муку; и она довела меня до такой немощи, что мне пришлось лежать подобно тем, которые не могут двигаться. И вот, говорю я, на девятый день, когда я почувствовал боль, почти непереносимую, пришла мне некая мысль, и была та мысль о моей Донне. И когда я немного пораздумал о ней, то вернулся к размышлению об ослабевшей моей жизни. И, видя, как она слаба и не прочна, даже когда здорова, стал я оплакивать про себя такое злосчастие. И вот, сильно вздыхая, я сказал себе: «Со всей неизбежностью следует, что и благороднейшая Беатриче когда-нибудь умрет». И тогда меня охватило столь сильное помрачение, что я закрыл глаза и стал мучиться, как человек безумный, и бредить так: в начале блуждания, которое совершило мое воображение, привиделись мне некие облики простоволосых донн, говоривших мне: «И ты тоже умрешь!» Затем, после этих донн, явились мне разные приведения, страшные на вид, которые сказали мне: «Ты мертв». И вот так стало блуждать мое воображение, и я дошел до того, что не знал, где нахожусь; и казалось мне, будто вижу я донн, идущих, распустив волосы и плача, по дороге, дивно грустных; и казалось мне, будто вижу я, что солнце потухло, а звезды были такого цвета, что мог я счесть, будто они плачут, и казалось мне, что птицы, пролетавшие по воздуху, падали мертвыми и что происходили величайшие землетрясения. И в то время как я дивился подобному видению и очень боялся, привиделось мне, что некий друг пришел мне сказать: «Ужели ты не знаешь? Дивная твоя Донна отошла от мира сего!» Тогда я стал горестно плакать и плакал не только в воображении: плакали очи, орошаясь настоящими слезами. И привиделось мне, будто я смотрю на небо, и показалось, что я вижу множество ангелов, которые возвращались в. высь, а перед ними было белейшее облачко. Мне показалось, что ангелы эти торжественно пели, и слова их песни были точно бы слышны мне, и были они таковы: «Osanna in excelsis»[4], других же словно бы не слыхал я. И вот мне показалось, что сердце, в котором было столько любви, молвило мне: «Это правда, что бездыханной лежит наша Донна!» И тогда будто бы пошел я, чтобы увидеть тело, в котором пребывала эта благороднейшая и блаженная душа. И столь сильно было ложное мое видение, что оно показало мне Донну мертвой: мне привиделось, будто донны прикрыли ее, то есть ее голову, белой тканью; и мне показалось, будто ее лицо носило такую печать смирения, что словно бы говорило: «Вот вижу я источник мира». В этом бреду меня объяло такое смирение от созерцания ее, что я призывал Смерть и говорил:. «Сладчайшая Смерть, приди ко мне и не будь ко мне жестока, ибо ты должна была исполниться благородства: ведь в таком месте пребывала ты! Ныне приди ко мне, столь жаждущему тебя, – ведь ты видишь это, ибо я уже ношу твои цвета». И когда я увидел, что исполнены все печальные обряды, которые обычно совершаются над телом усопших, то показалось мне, будто я вернулся в свое жилище и стал словно бы смотреть на небо; и так силен был мой бред, что, плача, я принялся говорить настоящим голосом: «О прекраснейшая душа, как блажен тот, кто видит тебя!» И когда я произносил эти слова в горестном порыве рыданий и взывал к Смерти, дабы пришла она ко мне, некая донна, юная и благородная, которая сидела возле моего ложа, думая, что мои рыдания и мои слова проистекали только от страданий моей болезни, принялась в великом страхе плакать. И тогда другие донны, что были в комнате, увидев ее слезы, заметили, что и я рыдал; и вот, удалив ее от меня, – ту, что была связана со мной теснейшим родством, – они обратились ко мне, чтобы меня разбудить, думая, что я брежу, и сказали мне: «Не надо спать больше…» и «Не печалься же!» И когда они так сказали мне, сила бреда утихла в то самое мгновенье, когда я хотел сказать: «О Беатриче, да будешь благословенна ты!» И я сказал уже: «О Беатриче…» – когда, очнувшись, открыл глаза и увидел, что бредил. И, несмотря на то что я назвал это имя, мой голос прервался в порыве рыданий, и эти донны не могли меня понять, как показалось мне. И хотя я очень устыдился, все же по некоему приказанию Любви я повернулся к ним. И когда они увидели меня, то стали говорить: «Он кажется мертвым», – и говорили, между собой: «Попытаемся утешить его», – и вот они сказали мне много слов, дабы утешить меня, а потом спросили, что меня испугало. Тогда я, будучи несколько утешен и поняв лживость бреда, ответил им: «Я вам расскажу, что со мной было». И вот, от начала и до конца, я поведал им о том, что мне привиделось, умолчав об имени Благороднейшей. Впоследствии же, исцелившись от этой болезни, я решил сказать слова о том, что случилось со мной, ибо мне казалось, что слушать об этом весьма приятно, и поэтому я сочинил канцону «Младая донна…», сложенную так, как то показывает написанное далее подразделение:
В этой канцоне две части: в первой я говорю, обращаясь к некоему лицу, о том, как я был избавлен от безумного видения некими доннами и как я обещал им поведать о нем; во второй – говорю, как я поведал им. Вторая начинается так: «Я размышлял над жизнью моей бренной…». Первая часть делится на две: в первой – говорю о том, что некие донны, и особенно одна из них, говорили и делали по причине моего бреда, до того как я вернулся к действительности; во второй – говорю о том, что эти донны сказали мне, после того как я перестал бредить; начинается же эта часть так: «Мой голос был…». Потом, говоря: «Я размышлял…» – я повествую, как рассказал им о моем видении об этом есть тоже две части; в первой – излагаю это видение по порядку, во второй, сказав о том, когда они окликнули меня, благодарю их в заключение; эта часть начинается так: «Тут вы, спасибо…».
XXV
Может случиться, что усомнится человек, достойный того, чтобы ему разъяснили любое сомнение, и усомнится он, может быть, в том, почему я говорю о Любви так, словно она существует сама по себе не только как мыслимая субстанция, но как субстанция телесная; а это, согласно истинному учению, ложно, ибо Любовь не есть субстанция, но состояние субстанции. А то, что я говорю о ней как о теле – даже как о человеке, – явствует из трех вещей, которые я говорю о ней. Я говорю, что видел, как она идет ко мне; а так как слово «идет» говорит о пространственном движении, в пространстве же движется, согласно Философу, лишь тело, то и явствует, что я полагаю, будто Любовь есть тело. Я говорю еще о ней, что она смеялась, и еще, что она говорила; эти же вещи, кажется, свойственны лишь человеку, особливо же смех; отсюда явствует, что я полагаю, будто она человек. Дабы разъяснить эту вещь, поскольку это будет теперь уместно, – надлежит прежде всего вспомнить, что в старину не было воспевателей любви на языке народном; но воспевали любовь некоторые поэты на языке латинском: я говорю, что у нас, как, может быть, и у других народов случалось и еще случается, произошло то же самое, что было в Греции: не народные, но ученые поэты занимались этими вещами. И прошло лишь немного лет с тех пор, как впервые появились эти народные поэты, ибо говорить рифмами на языке народном – это почти то же, что сочинять стихи по-латыни. [И вот доказательство тому, что прошло немного времени: если бы мы захотели поискать на языке «ос» или на языке «si», то мы не нашли бы вещей, сочиненных за сто пятьдесят лет до нашего времени. Причина же тому, что некоторые невежды снискали славу умеющих сочинять, – в том, что они были как бы первыми, которые сочиняли на языке «si»]. Первый же, кто начал сочинять как народный поэт, был побужден тем, что хотел сделать свои слова понятными донне, которой было бы затруднительно слушать стихи латинские. И это – в осуждение тем, которые слагают рифмы о чем-либо другом, кроме любви, ибо такой способ сочинять был изобретен с самого начала ради того, чтобы говорить о любви. И вот, так как поэтам дозволена большая вольность речи, нежели сочинителям прозаическим, а слагатели рифм суть не иное что, как поэты, говорящие на языке народном, то достойно и разумно, чтобы им была дозволена большая вольность речи, чем другим сочинителям на народном языке: поэтому ежели какая-либо риторическая фигура или украшение дозволены поэтам, то они дозволены и слагателям рифм. Таким образом, если мы видим, что поэты обращались к неодушевленным вещам так, словно в них есть чувство и разум, и наделяли их речью и делали это не только с вещами существующими, но и вещами несуществующими, и рассказывали о вещах, которых нет, будто те говорят, и рассказывали, что многие состояния владеют речью, как если бы они были субстанциями и людьми, то пристало и слагателям рифм делать то же, но не безо всякого разума, а настолько разумно, чтобы можно было потом разъяснить все в прозе.
XXVI
Благороднейшая Донна, о которой здесь повествовалось, снискала себе такое благоволение у народа, что, когда она проходила по улице, люди сбегались, чтобы увидеть ее, вследствие чего дивная радость охватывала меня. И когда она находилась вблизи от кого-нибудь, то столь великое почтение нисходило в его сердце, что он не дерзал ни поднять глаза, ни ответить на ее поклон; и многие, которые испытали это, смогли бы служить мне в том свидетелями перед всяким, кто не поверит этому. Так, венчанная и облаченная смирением, проходила она, ничуть не кичась тем, что она видела и слышала. Говорили многие, после того как она проходила: «Это не женщина, но один из прекраснейших ангелов неба». Другие же говорили: «Она – чудо, да будет благословен Господь, имеющий власть творить столь дивно». И казалась она, говорю я, столь благородной и исполненной столь великой прелести, что те, которые видели ее, ощущали в себе сладость такую чистую и нежную, что и выразить ее не могли; и не было никого, кто, видя ее, не вздохнул бы тотчас же поневоле. Такие и еще более дивные вещи происходили под ее благостным действием. И вот, поразмыслив об этом и желая вновь взяться за стиль, дабы хвалить ее, я решил сказать слова, в которых изъяснил бы ее дивное и превосходное действие, чтобы не только те, которые могли воочию видеть ее, но и другие узнали бы о ней то, что можно изъяснить словами. И вот я сочинил сонет, который начинается «Столь благородна…».
Этот сонет столь легко понять благодаря рассказанному прежде, что нет нужды в каких-либо подразделениях, и поэтому, оставляя его, я говорю, что моя Донна снискала столь великое благоволение, что не только она была чтима и прославлена, но ради нее чтимы и прославлены были многие. И вот я, видя это и желая показать тем, кто этого не видал, решил сказать еще слова, в которых было бы это выражено; и тогда я сочинил этот второй сонет, который рассказывает, как ее благость действовала в других, – как то явствует из его разделения:
В этом сонете три части; в первой я говорю о том, среди каких людей Донна казалась наиболее дивной; во второй – говорю о том, как благотворно было ее общество; в третьей – говорю о тех вещах, которые благостно производила она в других. Вторая часть начинается так: «В веселии за нею…»; третья так: «Такую благость…». Эта последняя часть делится на три: в первой я говорю о том, как под ее действием менялись сами донны; во второй – говорю о том, как под ее действием менялись донны на взгляд других; в третьей – говорю о том, что благостно производила она не только в доннах, но и во всех людях, и не только своим присутствием, но и памятью о себе. Вторая начинается так: «Все перед ней…»; третья так: «И свет ее деяний…».
XXVII
После этого стал я однажды размышлять о том, что сказал я о моей Донне – то есть об этих двух написанных выше сонетах; и когда я увидел в моем размышлении, что не я сказал о том, как под ее действием меняюсь я сам, то подумал я, что сказано мною слишком мало. И поэтому я решил сказать слова, в которых поведал бы, как, я приуготовлен к действиям ее, а равно о том, как действует на меня ее благость. И, не надеясь, что сумею изложить это с краткостью сонета, я начал тогда канцону, которая начинается «Так длительно…».
XXX
После того как благороднейшая Госпожа отошла от века сего, остался названный город весь словно бы вдовым и лишенным всего достоинства; и вот я, все еще плача в осиротевшем этом городе, написал старейшинам страны нечто о состоянии его, взяв началом слова пророка Иеремии, которые гласят: «Quomodo sedet sola civitas…». Говорю же я это к тому, чтобы иные не удивлялись, отчего привел я его выше как вступление к новому предмету, идущему затем. Если же кто-нибудь захотел бы упрекнуть меня. В том, что я не пишу здесь слов, которые следуют за теми, уже приведенными, то оправданием мне служит то, что с самого начала моим замыслом было писать не иначе, как языком народным; вот и вышло бы, что если бы я написал слова, следующие за теми, что приведены, – все латинские, – то было бы это чуждо замыслу моему; подобного же мнения, знаю, держится и мой первый друг, которому я пишу это, то есть что писать это я должен не иначе, как на языке народном.
XXXI
После того как глаза мои несколько выплакались и были так истомлены, что не могли уже дать исход грусти моей, я задумал попытаться дать ей исход в нескольких горестных словах; и поэтому я решил сочинить канцону, в которой, печалясь, размышлял бы о Той, из-за кого стала губительницей моей души столь великая скорбь; и я начал тогда канцону, которая начинается: «Устали очи, сердцу сострадая…». А для того чтобы эта канцона, когда дочтут ее до конца, казалась одинокой, словно вдова, я дам ей подразделенья прежде, нежели напишу ее самое; и так же отныне буду делать и впредь. Я говорю, что в этой злосчастной канцоне три части: первая есть вступление; во второй я размышляю о Ней; в третьей – я нежно обращаюсь к канцоне. Вторая часть начинается так: «Сияет Беатриче…»; третья так: «Канцона моя горькая…». Первая часть делится на три; в первой – говорю о том, что влечет меня говорить; во второй – говорю, кому хочу я говорить; в третьей – говорю, о ком хочу говорить. Вторая начинается так: «Но помню я…»; третья так: «Хочу в слезах…». Потом, когда говорю: «Сияет Беатриче…» – я размышляю о ней; и этому отдаю я две части: сначала говорю о причине, по которой была она взята; затем говорю, как другие оплакивают ее уход; начинается же эта часть так: «Прекрасную покинув плоть…». Эта часть делится на три: в первой – говорю, кто не оплакивает ее; во второй – говорю, кто оплакивает ее; в третьей – говорю о моем состоянии. Вторая начинается так: «Но скорбь, и воздыханья…»; третья так: «Меня страшат…». Потом, когда говорю: «Канцона моя горькая…» – обращаюсь к этой канцоне, указывая ей, к каким доннам надлежит ей идти и пребывать с ними.
XXXIV
В тот день, когда свершился год с той поры, как Донна стала гражданкой вечной жизни, сидел я в одном месте, где, вспоминая о ней, рисовал я ангела на неких листах; и в то время как я рисовал его, поднял я глаза и увидел возле себя людей из числа тех, кому надлежит воздавать почтение. Они же смотрели на то, что я делаю, и, как потом было сказано мне, они стояли уже некоторое время, я же не замечал этого. Когда я увидал их, я встал и, поклонившись, сказал: «Некто был только что со мной, поэтому я и задумался». И вот после их ухода вернулся я к своей работе, то есть к рисованию обликов ангела, и, когда я совершил это, пришла мне мысль сказать слова, как бы в память годовщины, и написать тем, которые пришли ко мне. И тогда сочинил я следующий сонет, который начинается: «Она предстала памяти моей…» – и в котором два начала; поэтому я подразделяю его согласно с одним и согласно с другим. Я говорю, что согласно с первым – в этом сонете три части: в первой – говорю, что Донна пребывала уже в моей памяти; во второй – говорю о том, что сделала в силу этого со мной Любовь; в третьей – говорю о действиях Любви. Вторая начинается так: «Заслышав зов…»; третья так: «Они неслись…». Эта часть делится на две: в первой я говорю, что все мои вздохи исходили, беседуя друг с другом; в другой – говорю, как иные из них говорили некие слова, отличные от других; вторая часть начинается так: «И у кого всех горестней…». Таким же образом делится он согласно со вторым началом, с той лишь разницей, что в одной первой части я говорю о том, когда Донна пришла мне так на память, в другой же об этом не говорю.
ПЕРВОЕ НАЧАЛО
ВТОРОЕ НАЧАЛО
Данте Алигьери
Божественная комедия
Перевод с итальянского М. Лозинского
Ад
Песнь первая
Песнь третья
Песнь четвертая
Песнь пятая
Песнь шестая
Песнь тридцать вторая
79Песнь тридцать третья
Песнь тридцать четвертая
Чистилище