В стыд? В несчастье? В возбуждение?
Запустить руку под платье, медленно раздеть ее, сначала белье, потом платье – да именно так бы он и сделал. Ему приятно было бы сознавать, что под платьем она голая.
Но он не сделал этого.
Катрин в первый раз с момента их соприкосновения закрыла глаза. Раскрыв губы, она сомкнула глаза.
Она словно выставила его за дверь. Он уже не мог видеть, чего ей хочется на самом деле.
Он чувствовал, что в ней что-то произошло. И эта внезапная перемена была чревата новой болью.
Воспоминание о том, как ее целовал муж? (Тем более что это, кажется, было в страшно далеком прошлом. И у него, скорее всего, уже тогда была подружка. И он уже тогда говорил жуткие вещи вроде: «У меня твои недомогания вызывают отвращение!» или «Если мужчина больше не желает видеть женщину в своей спальне, то в этом есть и ее заслуга!») Ее тело наверняка хранит болезненную память о том, как жестоко им пренебрегали – ни ласки, ни прикосновений; вместо этого – глубокое, оскорбительное равнодушие. Воспоминание о сексе с мужем? (В котором она не знала истинного удовлетворения; женщин нельзя баловать, говорил он, избалованные женщины перестают любить, а кроме того, чего ей еще надо – он сделал все, что мог!) Воспоминание о ночах, когда ее охватывало отчаяние и страх, что она больше никогда не почувствует себя женщиной, что больше никто не прикоснется к ней с нежностью и любовью, что она больше никогда не останется наедине с мужчиной за закрытой дверью?
Призраки Катрин встали между нею и Эгаре, а к ним присоединились и его призраки.
– Мы уже не одни, Катрин.
Она открыла глаза. Гроза в них померкла, и тревожные серебряные зарницы превратились в бледный образ покорности.
Она кивнула. Глаза ее наполнились слезами.
– Да. Ах, Жан… Этот идиот появился в тот самый момент, когда я подумала: «Наконец-то! Наконец-то мужчина ласкает меня так, как я всегда этого хотела. А не так, как… ну, одним словом, как этот идиот!»
Она легла на бок, отвернувшись от него.
– Даже мое старое «я»! Эта глупая маленькая забитая Кати. Которая вечно искала вину в себе самой – когда мужчина ей противен или когда родная мать не замечает ее по нескольку дней. Наверное, я что-то сделала не так… что-то упустила из виду… Была недостаточна послушна. Или недостаточно счастлива. Недостаточно сильно любила его или ее, иначе они не были бы такими…
Она заплакала.
Сначала тихо. А потом, когда он накрыл ее одеялом и обнял, положив ей ладонь на затылок, разразилась душераздирающими рыданиями.
Он чувствовал, как она в его руках шла через все тернии, над которыми тысячу раз мысленно пролетала. Боясь упасть вниз, потерять самообладание, утонуть в боли – что и произошло.
Она упала. Коснулась земли, побежденная горем, печалью и унижением.
– У меня больше не было друзей… Он говорил, что им нужно всего-навсего купаться в лучах его славы. Его славы. Он не мог себе представить, что им была интересна я. Он говорил: ты мне нужна. А я ему была совершенно не нужна, он даже не хотел меня… Он хотел один заниматься искусством… Я своим пожертвовала, но ему этой жертвы было мало. Мне, наверное, надо было умереть, чтобы доказать ему, что он для меня все? И что он как художник выше меня на три головы?.. Двадцать лет, Жан!.. – произнесла она отчаянно хриплым шепотом. – Двадцать лет, которые я не жила… Я плевала сама и позволяла ему плевать на свою жизнь…
Дыхание ее постепенно становилось ровным.
Наконец она уснула.
Ее тело обмякло в руках Эгаре.
Значит, и она тоже. Двадцать лет. Похоже, способов испортить себе жизнь больше чем достаточно.
Мсье Эгаре знал, что теперь настал его черед.
Теперь ему предстоит коснуться земли.
В гостиной, на его старом белом кухонном столе, лежало письмо Манон. Впрочем, у него было слабое грустное утешение: осознание того, что не он один промотал свое богатство, свое время.
Он на несколько секунд задумался о том, что было бы, если бы Катрин встретила не Ле П., а его.
Гораздо дольше он думал о том, готов ли он прочесть письмо.
Конечно нет.
Распечатав конверт, он долго нюхал бумагу. Затем закрыл глаза и опустил голову.
Потом сел на высокий барный стул и стал читать письмо, которое Манон написала ему двадцать один год назад.
12
Боньё, 30 августа 1992 г.
Жан, я уже тысячу раз писала тебе и каждый раз начинала с одного и того же слова, потому что ни одно другое слово не передает так точно моего отношения к тебе: «любимый».
Любимый мой Жан! Такой любимый и далекий!
Я сделала глупость. Я не сказала тебе, почему ушла от тебя. И я очень жалею и о том, и о другом – о том, что ушла, и о том, что скрыла от тебя причину.
Пожалуйста, прочти это письмо до конца, не сжигай меня. Я ушла от тебя не потому, что не хотела быть с тобой.
Я хотела этого. Гораздо больше того, что происходит со мной сейчас.
Жан, я очень скоро умру; они говорят, к Рождеству.
Когда я уходила от тебя, мне так хотелось, чтобы ты меня возненавидел!
Я вижу, как ты качаешь головой, mon amour. Но я хотела поступить так, как того требует любовь. А она говорит: действуй во благо другого. Я думала, что для тебя будет лучше, если ты в гневе вычеркнешь меня из своей жизни. Если ты не будешь переживать, скорбеть и вообще не узнаешь о моей смерти. Чик, отрезал – и живешь дальше.
Но я ошиблась. Так не получается, я все же должна сказать тебе, что́ случилось со мной, с тобой, с нами. Это и прекрасно, и в то же время ужасно, это слишком огромно для маленького письма. Мы поговорим об этом, когда ты приедешь.
Именно об этом я хочу попросить тебя, Жан: приезжай!
Мне так страшно умирать!
Но я подожду с этим до твоего приезда.
Я люблю тебя.
МанонP. S. Если ты не захочешь приехать, если твоего чувства для этого недостаточно, я пойму тебя. Ты ничего мне не должен. В том числе и жалости.
P. P. S. Врачи уже не разрешают мне никуда ездить. Люк ждет тебя.
Мсье Эгаре неподвижно сидел в темноте и чувствовал себя так, как будто его зверски избили.
В груди у него все болезненно сжалось.
Этого не может быть!..
Прищурив глаз, он видел себя самого. Того, что жил двадцать один год назад. Видел, как прямо, не сгибаясь, он сидит за столом, словно окаменев, и не желает вскрывать письмо.
Это невозможно!
Она же не могла?..
Она предала его дважды. В этом он твердо себя уверил. На этом он построил свою жизнь.
Ему было худо до тошноты.
И вот, оказывается, это он предал ее. Манон напрасно ждала, что он приедет, и это в то время как она…
Нет! Только не это! Ради бога!
Он все сделал не так.
Письмо, постскриптум – в ее глазах все выглядело так, как будто его чувств и в самом деле не хватило. Как будто Жан Эгаре не настолько любил ее, чтобы исполнить это ее страстное, безумное, заветное последнее желание.
И вместе с осознанием этого в нем росло чувство жгучего, невыносимого стыда.
Он представил ее себе в те долгие, бесконечные часы и недели после отправки письма. Как она ждала, что перед домом остановится машина и в дверь постучит ее Жан.
Прошло лето, осень посеребрила инеем опавшую листву, зима сдула с деревьев последние лохмотья зелени.
А он так и не приехал.
Он закрыл лицо руками, ему хотелось избить самого себя.
А теперь уже поздно.
Мсье Эгаре трясущимися пальцами сложил ветхий листок бумаги, который необъяснимым образом все еще пахнул ею, и сунул обратно в конверт. Потом, отчаянно борясь с дрожью в руках, застегнул рубашку, пошарил ногами в поисках туфель. Привел в порядок волосы перед зеркалом ночного окна.
Ну, прыгай, чего ты ждешь, безмозглый идиот? Это самый простой выход из положения.
Повернув голову, он увидел Катрин, которая стояла, прислонившись к дверному косяку.
– Она меня… – выдавил он из себя, показав на письмо. – Я ее… – Он никак не мог подобрать слово. – А все вышло совсем иначе.
Но какое же тут нужно употребить слово?
– Она тебя любила? – подсказала Катрин.
Он кивнул.
Точно. Вот оно, это слово.
– Это же хорошо.
– Поздно, – ответил он.
Это все перечеркнуло. Это перечеркнуло и меня.
– Похоже, она меня…
Ну, говори же.
– …покинула из любви. Да, из любви. Покинула.
– Вы еще увидитесь? – спросила Катрин.
– Нет. Она умерла. Манон уже давно нет в живых.
Он закрыл глаза, чтобы не смотреть на Катрин, чтобы не видеть ту боль, которую он ей сейчас причинит.
– А я любил ее. Я так любил ее, что, когда она ушла, я перестал жить. Она умерла, а у меня засело в голове, как подло она со мной обошлась. Какой я был дурак! И… прости, Катрин, – я им и остался. Я даже не могу ничего толком сформулировать, говоря об этом. Мне, наверное, сейчас лучше уйти, пока я не сделал тебе еще больнее, а?..
– Конечно иди. И обо мне не беспокойся: ты мне не делаешь больно. Такова жизнь, нам уже не по четырнадцать лет. Когда у тебя нет никого, кого бы ты мог любить, поневоле станешь странным. И в каждом новом чувстве на какое-то время оживает старое. Так уж устроен человек… – прошептала Катрин спокойно и уверенно.
Она посмотрела на кухонный стол, который был виновником всего случившегося.
– Хотела бы я, чтобы мой муж покинул меня из любви. Это, наверное, самый лучший вариант быть покинутым.
Эгаре шагнул к Катрин, неловко обнял ее. Но это объятие было проникнуто горечью и отчуждением.
13
Пока на плите пыхтел чайник, Эгаре сделал сто отжиманий от пола. После первого глотка кофе он заставил себя сделать еще и двести приседаний, до дрожи в ногах.
Потом принял контрастный душ, побрился, несколько раз серьезно порезавшись. Дождался, когда перестанет идти кровь, выгладил белую рубашку и завязал галстук. Сунув в карман брюк несколько банкнот, он бросил пиджак на руку и пошел к двери.
На лестничной площадке он старался не смотреть в сторону квартиры Катрин.
Его тело уже успело безумно соскучиться по ее объятиям.
А что потом? Я утешу ее, она утешит меня, и мы будем чувствовать себя как два использованных носовых платка.
Он достал из почтового ящика заказы на книги, оставленные соседями. Поздоровался с Тьерри, вытиравшим столы, влажные от утренней росы.
Он съел свой омлет с сыром, почти не осознавая этого и не чувствуя вкуса, потому что с яростным усердием штудировал утреннюю газету.
– Ну, что пишут? – спросил Тьерри, положив руку на плечо Эгаре.
Этот жест был таким легким, таким дружеским, и мсье Эгаре усилием воли заставил себя не вскочить и не потрясти Тьерри за плечи.
Как она умерла? Отчего? Было ли ей больно? Может, она звала меня? Может, каждый день смотрела на дверь? Почему я был таким гордым?
Почему все так случилось? Какое наказание я заслужил? Может, мне и в самом деле покончить с собой? Хоть раз в жизни принять правильное решение?
Эгаре читал рецензии на книги. Читал внимательно, с маниакальной сосредоточенностью, словно задавшись целью не пропустить ни единого слова, ни единого факта, ни единой точки зрения. Он подчеркивал отдельные фразы, писал свои комментарии и тут же забывал все, что читал.
Читал дальше…
Он даже не поднял головы, когда Тьерри сказал:
– Вон та машина стоит здесь с ночи. Они что там, спят, что ли? Может, опять какие-нибудь охотники на этого писателя?
– Макса Жордана? – спросил Эгаре.
Пусть хоть этот мальчик не совершает таких глупостей.
Тьерри направился к машине, и она сразу же резко тронулась и уехала.
Услышав приближение смерти, она испугалась. И хотела, чтобы я ее защитил. А меня не было. Я в это время жалел сам себя.
Эгаре почувствовал тошноту.
Манон. Ее руки.
Ее письмо, ее запах, ее почерк – во всем этом всегда было что-то живое. Как мне ее не хватает!
Я ненавижу себя. Я ненавижу ее!
Как она допустила такое?.. Как она могла умереть?.. Это наверняка какое-то недоразумение. Она наверняка жива. Живет себе где-нибудь…
Он помчался в туалет, и его вырвало.
Тихого воскресенья не получилось.
Он подмел сходни, разнес по полкам книги, которые за несколько последних дней отказался продавать. С ювелирной точностью расставил их по местам. Вставил в кассовый аппарат новую ленту. Он не знал, куда девать руки.
Если я переживу этот день, я переживу и остальные дни, которые мне отпущены судьбой.
Он обслужил одного итальянца – «Я недавно видел книгу с вороном в очках на обложке. Она уже переведена?»
Он фотографировался с какой-то туристской парочкой, принимал заказы на книги с критикой ислама из Сирии, продал одной испанке антитромбозные чулки, насыпал в мисочки корм для Кафки и Линдгрен.
Пока кошки бродили по судну, Эгаре листал каталог канцелярских товаров, в котором были представлены не только термосалфетки с напечатанными на них рассказами из шести слов разных авторов, от Хемингуэя до Мураками, но и солонки, перечницы и приборы для специй в виде миниатюрных бюстов. Шиллер, Гёте, Колетт[19], Бальзак и Вирджиния Вулф, у которых из черепов сыпалась соль, перец или сахар.
Что за чушь?..
«Абсолютный бестселлер в разделе нон-бук: новые закладки в каждом книжном магазине. Особое предложение: „Ступени“ Германа Гессе – культовая подпорка для книг отдела поэзии!»
Эгаре тупо уставился на рекламный текст.
Знаете что? Пошли вы все в жопу с вашими Гёте-солонками! С вашими детективами на туалетной бумаге! И «Ступенями» – «В любом начале волшебство таится»[20] – в качестве украшения книжной полки!.. Спешите видеть! Хватит!
Эгаре посмотрел из окна на Сену.
Как сверкает вода! Как дробится в ней небо!
В сущности, очень даже недурно.
Может, Манон рассердилась на меня за что-нибудь и поэтому ушла таким необычным способом? Потому что я такой, какой есть, и у нее просто не было другой возможности? Например, поговорить со мной. Просто рассказать мне о своей беде. Попросить меня о помощи. Сказать мне правду.
– Что я, не человек, что ли? Кто я вообще? – произнес он вслух.
Жан Эгаре захлопнул каталог, свернул его в трубочку и сунул в задний карман серых брюк.
Он словно только для этого и жил все последние двадцать с лишним лет. До этой самой минуты, когда вдруг понял, чтó ему нужно делать. Чтó он должен был делать все это время, – даже без письма Манон.
Мсье Эгаре прошел в машинное отделение, открыл ящик с инструментами, в котором царил безукоризненный порядок, достал аккумуляторный винтовёрт, сунул в карман насадку и пошел к сходням. Вынув каталог из кармана и положив его на металлический настил, Эгаре встал коленями на глянцевые страницы, надел насадку на винтовёрт и принялся вывинчивать мощные болты, которыми сходни были закреплены у причала. Один за другим.
Затем отсоединил шланг для забора воды с берега, вынул штекер из распределительного щита на пристани и снял с кнехтов швартовы, которыми «Литературная аптека» уже двадцать лет была прикована к берегу.
Эгаре несколько раз ударил каблуком по кромке сходней, чтобы они отделились от береговой стенки, поднял их, протолкнул в бортовой проем на палубу, прыгнул на борт и закрыл дверцу.
Он пошел на корму в рулевую рубку, мысленно послав на рю Монтаньяр радиограмму: «Прости, Катрин», – и перевел ключ зажигания в положение предпускового подогрева.
Потом через десять секунд, которые он отсчитывал в радостном предвкушении старта, повернул ключ еще на одно деление.
Двигатель завелся как по команде.
– Мсье Эгаре! Мсье Эгаре! Алё! Подождите!
Он обернулся через плечо.
Жордан?.. Да, это Жордан! В наушниках и украшенных стразами солнечных очках на пол-лица из арсенала мадам Бомм, как определил Эгаре.
Жордан мчался к «книжному ковчегу» с зеленым парусиновым рюкзаком на спине, возбужденно прыгавшим в такт его шагам, и разнокалиберными сумками, болтавшимися у него в руках. За ним бежала какая-то парочка с фотоаппаратом.
– Вы куда? – заорал на ходу Жордан.
– К черту! Подальше отсюда! – проорал в ответ Эгаре.