– Слышу. Здравствуй!
– Как ты меня нашёл, дорогой?
– Теперь это делается на раз. Прогресс неостановим.
– К счастью. Сколько же мы не виделись?
– Я и сейчас тебя не вижу.
– Извини. Только проснулась… в неглиже… и вообще… плохо выгляжу. Поэтому отключила камеру.
– Похоже на кокетство.
– Я не кокетничаю, поверь. Зато ты передо мной, как на ладошке. Возмужал. Появились морщины. Которые, я бы сказала, украшают тебя…
– А ты на фотографии… супер. Пятнадцать лет…
– Издеваешься?
– Я хотел сказать, не виделись пятнадцать лет.
– Ах, это… да! И мне уже далеко не двадцать пять, как ты понимаешь. А где ты видел мою фотографию?
– В интернете. На какой-то фотовыставке… Ты стоишь у кирпичной стены… Вся зелёно-изумрудная… Хозяйка медной горы…
– А, было, было. Знаю. Ну что ж, волшебство вечной молодости на снимках, Вадим, – неизменный фотошоп. Я тоже, кстати, увлеклась фотографией. И неплохо получается. Правда, сознаю, моих заслуг тут ноль целых ноль десятых. Всё дело в цифровой технике. Она сама за тебя делает. Но муж говорит, у меня талант. То есть, знаю, на что навести объектив и когда нажать на кнопку. Он известный в Европе фотограф. Его зовут Герхард Валмер, может, слышал.
– Фотограф? Разве? Помнится, ты вышла замуж за…
– Да, да… Всё давно изменилось, Вадик. Альбрехт Фетингофф был моим первым мужем. Он умер через два года после нашей женитьбы. Прямо на мне, в постели, извини за подробность. Представляешь! Сердце. Я так испугалась. У нас была разница в тридцать лет. Он был бароном.
– Сочувствую.
Она сдержанно рассмеялась.
– Я и до этого жила с ним в своё удовольствие. Он мне ни в чём не отказывал. Плюс ко всему ему принадлежал небольшой родовой замок в Саксонии… Ну, думаю, мне сказочно повезло!
– Даже как?
– А мне скрывать нечего. Альбрехт прекрасно знал, на что шёл. И это его нисколько не смущало. Главное, он получил, что хотел. Да… Но с замком у меня не выгорело. В завещании, как я потом узнала, он был отписан его сыну, живущему в Америке и о котором я и прежде догадывалась. Муж скрывал от меня его существование по какой-то причине. Оказалось, они были в ссоре. И всё остальное имущество, а также доходы… всё было поделено пополам. Что не так много, но в общем-то по меркам людей малосостоятельных и немало. Правда, при мне ещё оставались его многочисленные дары. Сын Альбрехта – его зовут Дитрих – оказался довольно развязным мужиком… Рыжий, долговязый… нашего возраста… Склонял меня к сожительству, звал в Америку… а в случае отказа, пригрозил отсудить мою часть наследства… И мог бы это сделать запросто. Наш брачный договор с Альбрехтом был составлен с незначительной ошибкой не в мою пользу. Допускаю, «ошибка» была преднамеренной. И при желании можно было найти лазейку в законе. То есть, Дитрих мог оставить меня ни с чем. На это он и давил. Но я не купилась. Ненавижу америкашек! Они хотят жить в комфорте, а остальные перебьются! Пусть, думаю, отбирает, тупой крохобор! А я и без этого проживу. Но Дитрих… надо отдать ему должное… решил не связываться с упрямой бабой и оставил всё, как есть. Вот так… Мои мужчины, были от меня без ума. Все без исключения.
– А ты?
– Что я?
– Ну…
– Нет. Я всегда любила только одного. И если бы наша любовь была взаимной, не польстилась бы ни на какое богатство.
– Понятно. А раз в любви облом, требуется компенсация.
– Очень рада, что ты всё понял.
– А если бы Кузьма ответил тебе взаимностью? Ты бы любила его всегда? Ведь он был… сложным человеком.
– Да что теперь говорить…
Она замолчала на какое-то время. Послышалось постороннее шевеление, будто она полезла куда-то за чем-то, затем лёгкое сморкание.
– А если честно, я довольна жизнью, Вадим. Будешь в Германии, дай знать. Свожу на экскурсию по стране… куда захочешь.
– Вряд ли буду… в ближайшее время.
– Учти, дорогу я тебе оплачу в оба конца. И здесь не оставлю. Обеспечу всем необходимым. Если затруднение в этом.
Основное затруднение состояло именно в этом, но он промолчал.
– Если бы ты заглянул в мой гардероб или в сундучок с драгоценностями, ты бы сошёл с ума от зависти. Хотя, нет. Ты бы не сошёл. Ты не женщина. К тому же богатство всегда, если мне не изменяет память, в лучшем случае, на тебя наводило скуку, если не социальный протест. Я права?
– Ну… в какой-то мере.
– В тебе ничего не меняется. Я помню, ты любил меня. Искренне любил.
– А можно любить неискренне?
– Не придирайся к словам. А может быть, всё ещё любишь, а?
Он ответил не сразу.
– Что ты хочешь услышать?
– Разве дело во мне? Ладно, прости… Не принимай мою болтовню близко к сердцу.
Он отвернулся, растерянно почесал лоб, но вспомнив, что она его видит, собрался.
– А я и… не принимаю.
– У меня о тебе только хорошие воспоминания. Правда, правда! И если бы…
– И если бы я был богат, у нас бы всё получилось в своё время. Понимаю.
– Ты хотел меня уколоть этим?
– Нет… просто предположил.
– Ну, что ж… Возможно. С любовью у меня не получилось. Оставалось зацепиться за состоятельного человека. Что я и сделала.
– Молодец. Спасибо за откровенность.
– Я всегда с тобой была откровенна. Я со всеми стараюсь быть откровенной. И это даёт мне свободу действий. И потому в критических случаях не приходится изворачиваться. Герик, мой нынешний муж, тоже от меня без ума. Он моложе на десять лет. Энергичен… У него наверняка куча любовниц. С его профессией… сам понимаешь. Но при этом он относится ко мне с нежностью.
– Вон как!
– Да, так. Он обязан мне всём. Я вложила в него немало. Без меня он бы не поднялся. Я сделала ему карьеру. Благодаря мне он стал известным и востребованным и даже модным в обществе состоятельных людей. И ты знаешь, он ужасно ревнивый. Отсюда вывод: он меня очень любит.
– Верю. Перед тобой трудно устоять. У нас тебя называли «кустодиевской красавицей».
– А здесь меня сравнивают с женщинами на полотнах Ренуара. Сейчас входят в моду полные фотомодели. И будь я помоложе, тоже могла бы стать известной моделью. Как американка Барбара Брикнер, к примеру. Или канадка Тара Линн. Или ваша «пышка» Катя Жаркова. Герик много снимал меня в ню. Я поначалу сопротивлялась, а потом… когда он мне показал пробный снимок, с радостью согласилась. И потому он не допускает, чтобы на снимках я выглядела непрезентабельно, понимаешь?
Ему стало скучно. И чтобы хоть как-то поддержать разговор, пробубнил вяло:
– Понимаю… И здесь, наверное, не только фотошоп…
– Если ты говоришь о хирургии омоложения, то я её не признаю. И несмотря на это, Герик меня очень любит.
– Есть за что.
– Нет-нет! Я поняла твою подковырку. Он меня очень любит, как женщину. Он говорит, что заниматься со мной любовью… погоди… я где-то записала… О, вот, нашла!.. «как плыть по бушующему океану. И сладко, и опасно. Можно захлебнуться и утонуть. А можно, насладившись борьбой со стихией, выплыть на берег целым и невредимым и расслабиться, раскинувши уставшие члены на горячем песке, и глядеть в лазурное небо, и вдыхать полной грудью». Это, конечно, в моём переводе.
– Слишком высокопарно.
– Я же говорю, он без памяти от меня. Он неистребимый романтик. Я записала это, чтобы использовать в своей книжке… Я пишу о своих любовных связях… Моя книга так и будет называться «Шесть грехов одной женщины»… О тебе я пишу в самом начале. Для разгона. В число грехов ты, к сожалению, не вписываешься. Ты – мой несостоявшийся грех…
Она ещё что-то говорила, но он ушёл в свои мысли, многого не слышал и очнулся, когда серый силуэт, маячивший перед ним с анонимной неподвижностью, умолк. В ушах шумело. Дальнейший разговор становился невыносимым.
– Рад за тебя.
– А ты?
– Что… я?
– Женился?
– Было дело. Но в конце концов мы надоели друг другу и развелись. Обычная история. Она меня подавляла. И я её не устраивал чем-то. Возможно, отсутствием хороших заработков. Или моей профессиональной неуспешностью. Или моей недостаточной осведомлённостью в интимной области. А может быть, мой характер был для неё неприемлем. Она диктаторша. А я хоть и сговорчив, не люблю, когда мной помыкают.
– Странно, что ты не уехал из страны.
– С чего это вдруг?
– Ты на Болотную площадь ходил?
«Она ещё и за политику будет мне уши закладывать!»
– Зачем? Что мне там делать?
– А говоришь, не любишь, когда тобой помыкают. Вами всегда помыкали, помыкают и будут помыкать. И что характерно, вам это нравится. Вы аутичный народ.
Он поёжился, внутри заклубилось нехорошее чувство. Разговор с её стороны всё больше походил на выговор с элементами провокации. Сейчас его вместе с его народом, которого, кстати, все реже именуют народом (а всё больше населением!) высекли и поставили в угол, чтобы в другой раз неповадно было игнорировать советы зарубежных наставников. И кто? Его же соотечественница, пригревшаяся у западной печки. Он потянулся к мышке…
– Ну, знаешь… по-моему, ты сейчас не туда завернула…
– Ладно, проехали. Ты бы всё равно здесь не прижился. А внешне она похожа на меня?
Но он уже закрылся – откровенничать с тем, кто тебя только что отчитал ни за что ни про что, было бы непростительной слабостью. Ему претило подставлять свои щёки под удары. И он выпустил оборонительные шипы.
– Кто?
– Твоя бывшая, конечно.
– А… Нет, она особая… На неё никто не похож.
– А другие женщины у тебя были?
– Тебе перечислить количество моих грехов?
Она рассмеялась.
– А почему бы и нет.
– Уволь.
– Я всегда жалела тебя и хотела, чтобы ты был счастлив.
– Счастливы все только в рекламной паузе. А в жизни счастье, знаешь… нечто вроде случайного свежего ветерка.
– Как распорядиться.
– Да как ни распоряжайся. Слишком много причин, противостоящих ему. И это хорошо.
– Хорошо?
– Просто замечательно. Счастье, или нечто принимаемое за счастье, творит из людей непрожёванных бездельников.
– Да что ты!
– Да-да! – его почему-то вдруг понесло. – Я склонен думать, что счастья, как такового вообще не бывает. Оно беспредметно. Оно всего лишь чувство, что ты счастлив или наоборот. Счастье это когда нам даётся сверх наших ожиданий, а несчастье, когда мы оказываемся в минусе. И ничего больше. И оно всегда познаётся в сравнении. Как переходное состояние от условного зла к условному добру. Да-да, оно всегда есть переходное состояние. Приговорённый к казни испытывает счастье, когда объявляют о его помиловании. Но когда он осознает это в полной мере, его счастье тут же улетучивается, поскольку в результате его не освобождают от наказания, а препровождают в тюрьму, где он обречён гнить до конца своей жизни. А это счастьем не назовёшь. И кто-то из осуждённых предпочтёт смерть заточению. Другой погружается в счастье, точнее, в эйфорию, когда неожиданно получает колоссальное наследство. Но эйфория это некий бездумно-фантазийный бред, некая выключенность из реальности, принимаемые за счастье. И, узнав какое количество забот в связи с этим сваливается на его плечи, снова опускается на землю. Третий долго жил где попало, в нищете и голоде, и вдруг ему предлагают скромную жилплощадь, скверную, но работу, и какую-никакую зарплату. И он счастлив первое время. Счастье, вообще-то, категория в большой степени социальная, и общечеловеческие мотивы тонут в болоте неравенства. Один несчастлив оттого, что из двадцати миллиардов потерял три. А другой счастлив, что у него есть кусок хлеба на сегодняшний день и какой-никакой кров над головой. А третьего, долго мучимого жаждой, приводит в блаженство глоток простой воды, и он восклицает: «Много ли человеку нужно для счастья!» А четвёртый благодарит судьбу за то, что будучи в рабстве, после долгих истязаний и многократного изнасилования, его не убили – так он привязан к жизни. Я был три дня счастлив, вернувшись из Чечни живым.
– Ты был в Чечне? Когда?
– Тогда.
– Что тебя туда понесло?
– Дурость.
– Расскажи!
– В другой раз.
Она помолчала.
– А вот бывает, говорят: я прожил счастливую жизнь. Значит, вся его жизнь была переходным состоянием из одного небытия в другое, так что ли?
– Конечно. По большому счёту, абсолютно всё – переходное состояние. Помнишь, как начинается один из романов Набокова: «Колыбель качается над бездной… здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя идеально чёрными вечностями…»1 И в эту щель мы хотим втиснуть не только саму жизнь, но и бесконечно счастливое ощущение от неё? Не многого ли хотите, господа? Постоянно только само движение от одного состояния к другому. Но мгновенья счастья для каждого видятся изнутри. В конце концов, счастье в том, чтобы вообще не думать – счастлив ты или нет. А выражение «счастливая жизнь» – всего лишь фигура речи. А что ему ещё остаётся? Человеку в старости выгодней считать, что он прожил счастливую жизнь, могло быть и хуже.
– В чём же выгода?
– Не наносить вреда своему психическому здоровью. Иначе – суицид или психушка. Всё равно уже ничего не поправить. Всё было, как было. И другой жизни не будет. Счастье не может стать привычным, и в этом его притягательность. И, пожалуй, по-настоящему счастливым может быть лишь тот, кто понимает, что сама возможность жить и есть единственное счастье, а кому-то при этом ничего в этой жизни и не надо. Их единицы, и подавляющее большинство их презирает, поскольку держит за идиотов. Потому что понимает счастье, как бесконечное наслаждение. А это тупик. Наслаждение ещё более мимолётно. Но засасывает подобно болоту. И желающие постоянно его продлевать, превращаются в ловцов собственного хвоста. Их всегда узнаешь по остановившемуся взгляду, как у крокодила перед броском на свою жертву. Но на всякого крокодила найдётся охотник, желающий сработать из его шкуры какую-нибудь забойную вещицу типа сумки или жилета. Это уже охотничье счастье. И, убеждён, подлинное счастье испытал человек, оказавшийся на необитаемом острове. Робинзон Крузо на самом деле был самым счастливым человеком на свете, несмотря на неистребимое желание вновь оказаться в обществе, среди себе подобных.
– Вот я и хотела спросить: а как же – отсутствие людей?
– А в этом и состоит счастье. Человек в полном смысле живёт для себя, в меру своих потребностей, и, самое главное, ему не с чем сравнивать. Не перед кем выпендриваться. Никто ему не мешает. Никто его не похвалит, никто не осудит. Перед ним нет кривого людского зеркала. И вся его жизнь зависит только от него. Это ли не счастье!
– Ты стал мизантропом?
– Не надо ярлыков. Кто не дурак, понимает – с людьми в наше время каши не сваришь. Они обязательно или отберут её у тебя, или всыплют в неё яду.
– А тщеславие?
– Оно и так-то только претензия на значимость. А там вообще ничто. Исчезает, как дурной сон. Там нет для него пищи.
– А общение? Всё-таки человек – общественное животное. Да и самореализация что-то значит. Каждый хочет оставить свой след…
– И от этого все его беды.
– Ну, ты и суров. Целую лекцию прочёл! Просветил. Я и не знала, что ты так можешь… И по твоей версии я, скорей, похожа на крокодила. Осталось выяснить, кто снимет с меня шкуру. И на какую забойную вещицу её хватит? Пожалуй, я не только на сумочку или жилет, а и на чемодан потяну, а? – она весело рассмеялась.
Бросов понял, что перегнул палку. Он и сам был в смущении от своего сбивчивого и многословного монолога. Да ещё произнесённого с таким напором, как будто он от кого-то оборонялся. А она молодец, с юмором вышла из ситуации. И по нему прошлась и себя не пожалела.
– А любовь, Вадим?
– Любовь?.. – перед этим вопросом он чувствовал себя беззащитным и потому, выстраивая внутреннюю оборону, продолжал перегибать палку. – Это такая редкость в присутствии людей… что их отсутствие не может нанести сколько-нибудь существенного урона самочувствию.
– Значит, по-твоему, счастье неопределяемо, потому что мимолётно и неуловимо.
– Почему, определяемо, но не как постоянная категория. Особенно в любви. И оно есть пища для импровизаций. Кузьма знал в этом толк. А подсказал ему Александр Сергеич: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей».