Черчилль. Биография - Бавин Сергей Павлович 15 стр.


«Неужели я мот? – задавал Черчилль риторический вопрос тетушке и сам же отвечал на него: – Я не увлекаюсь скачками, не пью, не играю в азартные игры и не трачу деньги на сожительниц. Я лишь не задумываюсь о счетах, а в результате плачу вдвое больше, чем нужно, за мелкие удовольствия, которые есть в этой непростой жизни».

В мае Черчилль с поразительной откровенностью пишет матери об одной черте своего характера, которую назвал «умственным пороком»: «Меня заботят не столько принципы, которые я отстаиваю, сколько впечатление, которое производят мои слова, и репутация. Звучит это ужасно. Но ты должна помнить, что мы живем не в эпоху великих свершений». Он признавался, что часто поддается искушению «подгонять факты под свои идеи. Но Маколей в этом смысле – архипреступник. Думаю, острое чувство необходимости, или вопиющей ошибки, или несправедливости заставит меня быть искренним, но я очень редко ощущаю в себе искренние эмоции. Поэтому полагаю, что au fond[13] я искренен. Но в большинстве случаев моя голова или мозг главенствуют, а душа выдает такое количество эмоций, какое требуется. Это философское достоинство, а не человеческое».

Вспоминая войну Америки с Испанией и вторжение на Кубу, Черчилль говорил леди Рэндольф: «Мне жаль испанцев. Америка, безусловно, предстала миру своей непривлекательной стороной. Но тем не менее они правы, и глубоко в сердце этой великой демократии – благородный дух. Я нахожу очень привлекательной идею восстановления англо-американских дружественных отношений. Одним из принципов моей политики всегда будет борьба за взаимопонимание между англоязычными странами». Черчилль утверждал: «Американцами следует восхищаться за их действия на Кубе, хотя их поведение одиозно. Они всегда умудряются вызывать отвращение у благовоспитанного человека. Но душа у них честная».

Этим летом зазвучали призывы к жестким, вплоть до объявления войны, мерам Британии против России, чья армия сражалась в Китае. Черчилль был против подобных действий. «Мы не можем нанести урон России, – объясняет он матери. – Но Россия может вынудить Британию мобилизовать 100 000 солдат на индийской границе и причинить существенный ущерб британской морской торговле, предоставив грязным немцам шанс наконец-то обрести коммерческое превосходство в мире».

Черчилль понимал, что в период «ура-патриотизма» его противостояние антирусским настроениям не может быть популярным. «Это все эмоции, – делился он с матерью, – которые управляют людьми и «заводят» их. Из-за этого милитаризм вырождается в жестокость. Лояльность приводит к тирании и низкопоклонству. Гуманность превращается в нелепую слезливость, патриотизм – в лицемерие, а империализм – в шовинизм».


В начале июня Черчилль собрался в отпуск и попросил мать организовать для него два-три политических выступления, в первую очередь в Брэдфорде, где он надеялся когда-нибудь баллотироваться в парламент. Он жаждал большой аудитории, как минимум из 2000 человек. Он писал матери: «Организуй публику. Уверен, я смогу удержать ее внимание. У меня достаточно интересного материала, по меньшей мере на три выступления. Все тщательно записано и задокументировано». Леди Рэндольф выполнила просьбу. Тем временем ее сын отплыл из Бомбея. В Египте он оставил своего слугу-индийца и походное снаряжение, включая палатки и седла, надеясь скоро вернуться, а сам продолжил путь.

В Лондон Черчилль прибыл 2 июля. Через двенадцать дней он выступил с речью в Брэдфорде и был чрезвычайно доволен оказанным ему приемом. «Меня слушали с величайшим вниманием сорок пять минут, – сообщил он матери, – и в конце раздались громкие и многочисленные крики «продолжай!». Пять или шесть раз слушатели подолгу аплодировали без передышки. В конце многие вскочили на стулья, всех охватил огромный энтузиазм». Кузену Санни Черчилль написал, что «выступление в Брэдфорде принесло мне величайшее удовлетворение. Надеюсь, это не в последний раз».

Теперь Черчилль прилагал все усилия, чтобы присоединиться к армии Китченера в Судане. Премьер-министр лорд Солсбери только что прочитал «Историю Малакандской действующей армии» и попросил своего личного секретаря организовать встречу с молодым автором, сыном его бывшего коллеги. Таким образом Черчилль впервые оказался на Даунинг-стрит, 10. «Хорошо помню, – написал он позже, – с какой старомодной учтивостью он встретил меня у двери, любезным жестом приветствовал и предложил присесть на небольшой диванчик в своем обширном кабинете».

Солсбери сказал Черчиллю, что его книга дала «лучшую картину боевых действий, которые происходили в приграничных долинах, чем любые другие документы, которые ему довелось читать по долгу службы». Через двадцать минут Черчилль собрался уходить, но премьер-министр задержал его еще минут на десять и, провожая к дверям, сказал: «Надеюсь, вам не будет неприятно, если я скажу, что вы чрезвычайно напоминаете мне вашего отца, с которым связаны важнейшие этапы моей политической жизни. Если когда-нибудь я смогу быть вам полезен, прошу не стесняться и дать мне знать».

Воодушевленный Черчилль спросил личного секретаря Солсбери, не может ли тот послать телеграмму Китченеру с запросом о возможности его присоединения к экспедиционному корпусу. Солсбери дал согласие, но Китченер ответил холодно: у него достаточно офицеров, но, даже если появится вакансия, есть более достойные кандидаты на это место. Черчилля это не остановило, и он обратился к лорду Кромеру, который пообещал написать непосредственно Китченеру. Леди Рэндольф тоже обратилась с письмом напрямую к главнокомандующему, а ее подруга леди Джун нахально телеграфировала ему: «Надеюсь, возьмешь Черчилля. Гарантирую, он не будет писать».

Уверенность леди Джун также не произвела впечатления на Китченера. Но она была в хороших отношениях с генерал-адьютантом сэром Ивлином Вудом, который за частным ужином выразил недовольство тем, что Китченер так отнесся к протеже Военного министерства. Узнав об этом, Черчилль заставил ее сказать Вуду, что в его назначении заинтересован премьер-министр. Она так и сделала, а Вуд направил Китченеру телеграмму в поддержку Черчилля. Через два дня он узнал, что должен срочно отправляться в Египет, в расположение 21-го уланского полка. «Мне было очень трудно сюда попасть, – написал он другу две недели спустя с берега Нила. – В действительности, если бы не два убитых молодых офицера, сильно сомневаюсь, что мне бы это удалось». Но леди Джун хорошо сыграла свою роль.

В Лондоне Черчилль успел связаться с другом семьи Оливером Бортвиком, сыном владельца Morning Post, и договорился при возможности присылать в газету письма по 15 фунтов за колонку. Обеспечив себе журналистское занятие, утром 27 июля он покинул Лондон, а через три дня уже садился на пароход в Марселе. Судно, рассказывал он, оказалось «грязной посудиной, которой управляли отвратительные французские моряки». Он беспокоился, что может прийти телеграмма из Бангалора, извещающая, что его отпуск закончен. «Я рад, – писал он, – что телеграмма с требованием возвращения пока не пришла. Таким образом, мое положение значительно упрочилось». 2 августа он добрался до Египта и сразу же отправился в расположение 21-го уланского полка. «Все были очень вежливы, – рассказывал он матери, – и имели уже официальное уведомление о направлении меня к ним. На сей раз я не буду среди чужих, как в Мамундской долине». Дело в том, что из девяти офицеров его эскадрона шестеро оказались приятелями по Харроу и Бангалору.

Черчилль прибыл в Каир как раз вовремя. На следующий день эскадрон погрузился на суда и отправился вверх по Нилу. «За восемь дней произошла очень странная трансформация, – написал он из Луксора 5 августа. – Я вспоминаю лондонские улицы, ужины, балы и т. п., а потом смотрю на солдат в хаки, огромную неуклюжую баржу, полную лошадей, реку с глинистыми берегами, пальмы и паруса «дахабий», как здесь называют огромные лодки. Но главное – мысли о парламенте, речах и политической жизни отошли на второй план. Голова больше занята мечами, пиками, пистолетами и разрывными пулями, чем биллями, актами и выборами».

На борту среди прочих оказался друг Черчилля Хьюберт Ховард, которого Times направила освещать кампанию. Через пять дней, все еще поднимаясь по Нилу, Черчилль отправил матери две корреспонденции для Morning Post. «Они станут фундаментом и строительными лесами моей книги», – писал он. Черчилль размышлял над замечанием, высказанным ему двоюродными братьями, Санни Мальборо и Айвором Гестом, о том, что «он слишком хорош для войны». Матери он объяснял, что доволен: «Это мудро и достойно мужчины. Разумеется, я думаю о результатах, поскольку, как ты понимаешь, хочу многого добиться, но я не боюсь сделанного и не собираюсь жаловаться. Но помимо этих укрепляющих дух философских размышлений у меня есть непреодолимое желание убить нескольких этих отвратительных дервишей и отправить в ад все их зловредное племя. Я уже предвкушаю от этого большое удовлетворение. Мне бы хотелось приступить завтра».

Направляясь в сторону армии дервишей, Черчилль заранее попросил мать по его возвращении организовать многолюдные и хорошо подготовленные политические выступления. Одно в Брэдфорде, другое в Бирмингеме. Он также попросил капитана Холдейна прислать ему небольшую полоску ленты, которой он был награжден за Малаканд. «Мне бы очень хотелось, – объяснил он, – нацепить эту ленту на грудь, когда мы столкнемся с дервишами. Хотя было бы досадно погибнуть. Впрочем, надеюсь избежать этого и рассчитываю скоро вступить в бой».

Через три дня 21‑й уланский полк достиг Атбары, где был разбит лагерь, после чего на лошадях двинулись вдоль берега Нила. Как-то вечером Черчилль сбился с пути и, как сообщил он матери в телеграмме, пытаясь нагнать колонну, «был вынужден провести в пустыне ночь и день без еды и воды. К счастью, мне хватило разума дождаться рассвета, после чего я добрался до реки и напоил коня. Только после почти сотни километров блужданий удалось найти конвой. В ближайшие десять дней должно состояться генеральное сражение, возможно самое жестокое. Меня могут убить. Хотя я так не думаю. Но если это произойдет, ты должна найти утешение в философских мыслях о крайней никчемности и уязвимости человеческого существа. Уверяю тебя, я не струшу, хотя не приемлю ни христианской, ни какой иной религии».

«Ничто, – продолжал рассуждать Черчилль, – даже понимание неизбежности грядущего конца, не заставит меня сейчас повернуть назад, пусть я и смогу это сделать с честью. Но зато я вернусь мудрее и сильнее. И тогда будем думать о других, более широких сферах деятельности. Я глубоко верю – уж не знаю, на чем это основано, – что со мной ничего не случится. В конце концов, жарче, чем 16 сентября прошлого года, уже не будет. И я уверен, что будущий мир, если он существует, станет лучше». В постскриптуме он добавил: «Если меня тяжело ранят, было бы хорошо, чтобы ты приехала и помогла вернуться».

26 августа, когда двадцатипятитысячная армия Китченера уже подходила к Омдурману, Черчилль сделал последнюю попытку перевестись из уланов в египетскую кавалерию. Матери он объяснял это так: «Хотя там более опасно, но намного больше возможностей». Полковник, командовавший египетской кавалерией, просил за него, но его собственный полковник не захотел отпускать. «Он совершено прав, – признавал Черчилль, – но жаль, поскольку с египтянами у меня было бы больше шансов отличиться».

Черчилль в этот день узнал, что Китченер критически отзывался о нем, сказав, что он «не собирается оставаться в армии, а только стремится извлечь из этого выгоду и что он занимает место тех, для кого это профессия». «Но при этом, – сообщил Черчилль матери, – Китченер признал, что я делаю все, что в моих силах. Он не захотел встретиться со мной, но, если я выживу, ему придется признать, что было бы полезно поделиться со мной своими мыслями. Тем более у меня есть и собственные».

Дервиши решили атаковать у Омдурмана, за которым через реку уже был Хартум. К полудню 1 сентября показалось, что их быстро выдвигающаяся армия может столкнуться с основными британскими силами еще до темноты. Черчилль, чей эскадрон с другим кавалерийским отрядом располагался в авангарде экспедиционного корпуса, получил приказ командира оценить скорость продвижения противника и доложить Китченеру. «Я поднялся на черный холм Сурхам, – позже писал он. – Огромная армия дервишей на бескрайней бурой равнине казалась едва различимой полоской. На востоке виднелась другая армия – англо-египетская».

Черчилль вспоминал, что обе армии не могли видеть друг друга, хотя их разделяло не более восьми километров. «Я оглядел по очереди боевые порядки. Силы противника, несомненно, казались больше. Но у наших батальонов чувствовалось превосходство: они шли стройными колоннами, прочерченными, казалось, будто по линейке». Армия дервишей двигалась вперед. Черчилль на своем пони поспешил к главному лагерю британцев, чтобы доложить об увиденном. При подъезде к лагерю он встретил Китченера и дюжину штабных офицеров. Все направлялись на Сурхам, чтобы разобаться в происходящем. Так впервые встретились генерал и субалтерн, которым через шестнадцать лет доведется вместе работать в Военном министерстве.

«Китченер, – вспоминал Черчилль, – предложил мне описать ситуацию, которую наблюдали передовые эскадроны. Я это сделал. Он слушал молча, в тишине. Лишь песок похрустывал под копытами наших коней, шедших бок о бок». «Вы говорите, армия дервишей наступает? – спросил Китченер. – Сколько времени, на ваш взгляд, у меня есть?» – «Как минимум час, сэр, – ответил я, – возможно, даже полтора, если они будут двигаться с прежней скоростью». «Командующий был очень спокоен, – вспоминал Черчилль. – Его уверенность передавалась и штабу».

Армия дервишей остановилась, не доходя до британских позиций. Холм Сурхам оказался между двумя армиями. Черчилль и его уланы присоединились к основным силам Китченера на фланге, ближе к Нилу. Еще во время службы на северо-западной индийской границе Черчилль насмехался над британскими офицерами египетской армии, которые всегда говорили о «битвах». С точки зрения тех, кто, как он, воевал в Индии, эти «битвы» были не более чем стычками. «Во всяком случае, – вспоминал Черчилль после Первой мировой войны, – для подавляющего большинства тех, кто принимал участие в этих маленьких британских войнах в те давние, такие беспечные дни, возможность погибнуть в бою лишь добавляла азарта».

«Большинству тех, кто воевал в Индии или Судане, – писал позже Черчилль, – предстояло увидеть другую войну, Первую мировую, где смерть ждала постоянно, когда даже тяжелые ранения считались счастливым исходом. Там целые бригады сметало артиллерийским и пулеметным огнем, а пережившие это понимали, что могут быть сметены следующим. Так разве нас, молодых людей, засыпавших в ту ночь в пяти километрах от шестидесятитысячной, хорошо вооруженной армии фанатиков-дервишей, каждую минуту ожидавших их яростной атаки и уверенных в том, что не позднее рассвета закипит бой, не следует извинить, если нам тогда казалось, что мы находимся в горниле самой настоящей войны?»

Назад Дальше