А вот Гарриет никто не дразнил – может, из-за того, что характером она была посильнее, а может, просто потому, что ее одноклассникам дела не было до убийства, потому что тогда они были слишком малы. Но семейная трагедия придавала Гарриет жутковатого шарма, перед которым мальчишки не могли устоять. О покойном брате она говорила часто, всякий раз – со странным, своенравным упрямством, так, будто она не только знала Робина, но он и не умирал вовсе. Снова и снова мальчишки скашивали на Гарриет глаза, глядели ей в затылок. Иногда им казалось, будто она и есть Робин: такой же ребенок, как и они, который вернулся с того света и теперь знает то, что им неведомо. Вот оно, таинство кровного родства: стоило Гарриет на них посмотреть, как их так и обдавало взглядом ее умершего брата. Никому из них и в голову не приходило, что Гарриет с братом не были похожи – даже на фотографиях: живой, непоседливый, вертлявый, как малек, Робин и мрачная, надменная, неулыбчивая Гарриет, но это сила ее, а не его характера притягивала их к Гарриет, приковывала их взгляды.
Мальчишки не замечали иронии, не проводили никаких параллелей между трагедией, которую они разыгрывали в тени смолисто-черного тупело, и трагедией, которая произошла тут двенадцать лет назад. У Хили было дел невпроворот: в роли Иуды Искариота он должен был выдать Гарриет римлянам, но он же (в роли Симона Петра) должен был отрезать центуриону ухо, защищая ее. Дрожа от волнения, довольный собой Хили отсчитал тридцать вареных арахисовых орешков, за которые он должен был продать Спасителя, и пока другие мальчишки его пихали и подталкивали, глотнул еще виноградной фанты, чтоб смочить губы. Чтобы предать Гарриет, ему надо было поцеловать ее в щеку. Однажды его подначили другие апостолы, и он с размаху чмокнул Гарриет в губы. То, как сурово она вытерла рот, презрительно мазнув по губам тыльной стороной ладони, пробрало его почище самого поцелуя.
Всем, кому попадались на глаза замотанные в простыни апостолы Гарриет, делалось не по себе. Ида Рью, бывало, поднимала глаза от кухонной мойки и аж вздрагивала – до того странно выглядела эта мрачно шагавшая по двору маленькая процессия. Она не видела, как Хили пересчитывает на ходу арахисовые орешки, не замечала торчащих из-под его облачения зеленых кед, не слышала, как остальные апостолы вполголоса возмущаются, что им не дают защищать Иисуса игрушечными пистолетами. Она смотрела на маленькие закутанные в белое фигурки и волочившиеся за ними по траве края простыней с тем же любопытством и предчувствием чего-то дурного, с каким смотрела бы на них в теплых сумерках дня Песаха палестинская прачка: погрузив руки по самые локти в корыто с грязной колодезной водой, встрепенувшись, утирая лоб запястьем, озадаченно глядя, как мимо нее, надвинув капюшоны на глаза, идут по пыльной дороге в сторону оливковой рощи на холме тринадцать человек – и по тому, как строго и неспешно они движутся, видно, что дело у них важное, но вот какое – трудно вообразить: быть может, они идут на похороны? К постели умирающего, на суд, на религиозный праздник? Уж верно что-то серьезное – она даже на пару мгновений отвлеклась от работы, впрочем, потом она снова примется за стирку, и не подозревая, что маленькая процессия серьезно движется к новой странице в истории.
– И чего вы вечно играете под этим гадким деревом? – спросила она Гарриет, когда та вернулась домой.
– Потому что, – ответила Гарриет, – там темнее всего.
Гарриет с малых лет увлекалась археологией: индейскими курганами, разрушенными городами, зарытыми кладами. Все началось с ее интереса к динозаврам, который потом перерос в нечто совсем иное. Едва Гарриет смогла облечь это в слова, стало ясно – интересуют ее не сами динозавры, не мультяшные бронтозаврики с длинными ресницами, которые позволяли на себе кататься и кротко выгибали шеи, чтоб дети могли съезжать с них, как с горки, не рыкающие тираннозавры и не кошмарные птеродактили. Ее интересовало то, что они вымерли.
– Откуда же мы знаем, – спрашивала она Эди, которую уже тошнило от динозавров, – как они на самом деле выглядели?
– Потому что люди нашли их кости.
– Но, Эди, если я найду твои кости, то не узнаю, как ты выглядела.
Эди ничего не ответила и продолжила чистить персики.
– Эди, вот посмотри. Здесь пишут, что нашли только кость ноги, – она вскарабкалась на табуретку и с надеждой протянула книжку Эди. – А тут нарисован целый динозавр.
– Ты ведь помнишь эту песенку, Гарриет? – вмешалась Либби, перегнувшись через кухонную стойку, где она вытаскивала косточки из персиков. Дрожащим голоском она пропела:
– Кости ног, кости ног сосчитать никто не мог… а за-пом-нить очень просто…
– Откуда узнали, как они выглядели? Откуда узнали, что они были зеленые? На картинке они зеленые! Посмотри. Эди, посмотри!
– Ну, смотрю, – кисло отозвалась Эди, даже не взглянув на картинку.
– Нет, не смотришь!
– Насмотрелась уже.
Став постарше, лет в девять-десять, Гарриет переключилась на археологию и обнаружила родственную душу в тетке Тэт, которая охотно, хоть и путано отвечала на ее вопросы. Тэт тридцать лет преподавала латынь старшеклассникам, а выйдя на пенсию, стала интересоваться всякими “Загадками древних цивилизаций”. Многие из этих цивилизаций, по ее мнению, зародились в Атлантиде. Это атланты построили пирамиды, говорила Тэт, и статуи на острове Пасхи – тоже их рук дело, и если в Андах нашли черепа со следами трепанации, а в гробницах древних фараонов – электрические батарейки, то это все – благодаря мудрости атлантов. Книжные полки у нее дома были забиты популярными псевдонаучными книжками 1890-х годов, которые она унаследовала от своего весьма образованного, но легковерного отца, знаменитого судьи, который последние годы жизни провел под замком у себя в спальне, откуда он то и дело порывался сбежать в одной пижаме. Библиотеку он завещал своей почти самой младшей дочери Теодоре, которую он прозвал Тэттикорум2 (сокращенно – Тэт), и туда входили такие труды, как “Антеделювиальные контроверзы”, “О существовании других миров” и “Цивилизация Му: факт или выдумка?”.
Сестры Тэт эти расспросы не поощряли, Аделаида и Либби думали, что это не по-христиански, Эди – что просто глупо.
– Но если эта Атланта и впрямь существовала, – сказала Либби, наморщив гладенький лобик, – почему тогда в Библии про нее ничего не сказано?
– Потому что ее тогда еще не построили, – несколько бессердечно заметила Эди. – Атланта – это столица Джорджии. Ее Шерман спалил в гражданскую войну.
– Ой, Эди, ну не будь ты такой гадкой.
– Атланты, – сказала Тэт, – были прародителями древних египтян.
– Вот-вот. Древние египтяне не были христианами, – сказала Аделаида. – Они поклонялись кошкам, собакам и всякому такому.
– Они и не могли быть христианами, Аделаида. Христос еще не родился.
– Может, и не родился, но Моисей хоть заставил их соблюдать десять заповедей. Никаким кошкам-собакам они не поклонялись.
– Атланты, – надменно заявила Тэт, перекрикивая смех сестер, – да нынешние ученые запрыгали бы от радости, знай они то, что знали атланты. Папочка знал все про Атлантиду, и он был добрый христианин, и уж образованнее нас всех вместе взятых.
– Папочка, – пробормотала Эди, – папочка меня подымал посреди ночи, говоря, что на нас вот-вот нападет кайзер Вильгельм и мне надо поскорее припрятать серебро в колодце.
– Эдит!
– Эдит, так нельзя. Он ведь тогда уже болел. Он ведь столько хорошего нам сделал!
– Я и не говорю, что папочка был плохим, Тэтти. Я просто напоминаю, что это мне пришлось за ним ухаживать.
– Меня папочка всегда узнавал, – живо вклинилась Аделаида, самая младшая сестра, она верила, что была отцовской любимицей и никогда не забывала другим сестрам об этом напомнить. – До самой своей кончины меня узнавал. В тот день, когда он умер, он взял меня за руку и сказал: “Адди, милая, что же они со мной сделали?” Не знаю, почему он только меня одну и узнавал. Так странно.
Гарриет обожала разглядывать книжки Тэт, среди которых были не только сочинения про Атлантиду, но и более признанные труды, вроде “Историй” Гиббона и Ридпата, а также любовные романы в разноцветных мягких обложках, на которых были нарисованы гладиаторы, а действие разворачивалось в древности.
– Это, разумеется, не исторические сочинения, – поясняла Тэт. – Так, легкие романчики, в которых исторические события – только фон. Зато они увлекательные, да и познавательные тоже. Я их давала почитать своим ученикам, чтоб хоть как-то заинтересовать их древнеримской историей. Нынешние-то романы сейчас вот так детям не раздашь, сплошную дрянь пишут, не чета этим славным, невинным книжечкам. – Она провела узловатым пальцем – из-за артрита у нее все суставы распухли – по рядку абсолютно одинаковых корешков. – Монтгомери Сторм. По-моему, у него были романы и про эпоху Регентства, он писал их под женским псевдонимом, вот только не помню, под каким.
Но романы про гладиаторов Гарриет не интересовали. Все равно это были просто любовные истории, только в римских тогах, а всякую любовь и романтику Гарриет терпеть не могла. Из всех книжек Тэт она больше всего любила “Геркуланум и Помпеи. Забытые города” – с цветными иллюстрациями.
Вместе с Гарриет эту книжку любила разглядывать и сама Тэт. Они садились на бархатную козетку у нее дома и переворачивали страницы: изящные фрески из разрушенных домов, лотки булочников – даже хлеб остался, сохранился идеально под пятнадцатифутовым слоем пепла, безликие, серые слепки погибших римлян, которые навеки скрючились в мучительно красноречивых позах на мощеных булыжником улицах, где две тысячи лет назад их сбил с ног дождь из пепла.
– Не понимаю, как у этих бедняг ума не хватило уехать пораньше, – говорила Тэт. – Наверное, они тогда еще не знали, что это такое, вулкан. А еще, думается мне, почти то же самое было, когда ураган “Камилла” налетел на северное побережье. Тогда весь город эвакуировали, но нашлись дураки, которые никуда не поехали и засели в баре отеля “Буэна Виста”, как будто сейчас какое-то веселье начнется. И вот что я тебе скажу, Гарриет, когда вода сошла, их трупы потом еще недели три с деревьев снимали. А от “Буэна Висты” камня на камне не осталось. Ты, моя хорошая, “Буэна Висту”, конечно, не помнишь. У них воду подавали в стаканах, на которых были нарисованы рыбы-ангелы, – она перевернула страницу. – Гляди-ка. Видишь этот слепок – мертвого песика? У него в пасти так и осталось печенье. Про этого пса кто-то написал премилый рассказ, я его даже читала. Якобы пес принадлежал маленькому побирушке, которого тот очень любил, и, когда они бежали из Помпей, пес погиб, пытаясь принести мальчику еду, чтоб ему было в дороге чем питаться. Грустная история, верно? Как оно там все было, уж никто, конечно, не знает, но, по-моему, здорово похоже на правду, а?
– А может, пес сам хотел съесть печенье.
– Сомневаюсь. Вряд ли бедняжка мог думать о еде, когда вокруг него с криками носились люди и повсюду летал пепел.
Тэт разделяла увлечение Гарриет погибшим городом, но исключительно с сентиментальной точки зрения, и не понимала, отчего Гарриет так страстно интересуют даже самые мелкие и малозанятные подробности его гибели: разбитая утварь, бурые черепки, какие-то проржавевшие металлические обломки. Она, конечно, не догадывалась, что любовь Гарриет ко всякого рода обрывкам связана с их семейной историей.
Как и большинство старинных семей в Миссисипи, Кливы когда-то были богаты. Но так же, как сгинули Помпеи, так и от этого богатства не осталось и следа, хотя Кливы очень любили сами себе рассказывать истории о былой роскоши. Кое-что даже было правдой. Янки и впрямь украли у Кливов кое-какое серебро и драгоценности, хотя несметных богатств, по которым плакали сестры, там отродясь не было. Обвал двадцать девятого года сильно подкосил судью Клива, а на старости лет он сделал несколько неудачных вложений, в том числе вбухал почти все свои сбережения в безумный прожект по созданию “машины будущего” – летающего автомобиля. Когда он умер, его дочери с ужасом узнали, что судья был главным акционером несуществующей компании.
Поэтому большой дом, которым Кливы владели с 1809 года – с тех самых пор, когда он и был построен, – пришлось спешно продать, чтобы расплатиться с долгами судьи. Сестры от этого так и не оправились. В этом доме выросли и они, и сам судья, и его мать, и его бабка с дедом. Хуже того, покупатель их родового гнезда мигом его перепродал, а новый хозяин сначала организовал там дом престарелых, а потом, когда дому престарелых не продлили лицензию, стал сдавать в нем жилье задешево. Через три года после смерти Робина дом сгорел. “Этот дом Гражданскую войну пережил, – горько заметила Эди, – но ниггеры его все-таки спалили”.
Вообще-то дом разрушил судья Клив, а никакие не “ниггеры”, потому что почти семьдесят лет судья его не ремонтировал, как и сорок лет до того – его мать. Когда он умер, в доме уже прогнили все половицы, а фундамент был начисто изъеден термитами, еще бы немного – и он рухнул бы, но сестры только знай вспоминали с придыханием бирюзовые, с огромными махровыми розами обои ручной работы, которые выписывали аж из Франции, мраморные каминные полки с резными купидонами, люстру из шлифованного вручную богемского хрусталя, двойную лестницу, сработанную так, чтоб можно было без опаски устраивать совместные праздники: одна лестница – для мальчиков, другая – для девочек, и верхний этаж разделен надвое перегородкой, чтоб озорники посреди ночи не пробрались на девичью половину. Они почти позабыли, что к тому времени, когда судья умер, мальчики по северной лестнице не ходили уж лет пятьдесят, и ступеньки на ней так расшатались, что ею вовсе перестали пользоваться, что столовая однажды выгорела дотла, когда старенький судья выронил там парафиновую лампу, что полы проседали и протекала крыша, что в 1947 году под ногами газовщика, который пришел снять показания счетчика, просело и развалилось заднее крыльцо, а знаменитые обои ручной работы свисали со стен огромными плесневелыми лохмотьями.
Забавно, кстати, что дом назывался “Напастью”. Так его прозвал дед судьи Клива – он не раз говорил, что строительство дома чуть не свело его в могилу. Теперь от дома остались только две дымовые трубы да замшелая дорожка из выложенного хитрой “елочкой” кирпича – дорожка вела к парадному крыльцу, где на приступке еще сохранились пять растрескавшихся бледно-голубых плиток с буквами “К-Л-И-В-Ы”.
Гарриет эти пять голландских изразцов – осколок погибшей цивилизации – занимали куда сильнее мертвых собак с печеньями в пасти. Их нежная блеклая голубизна казалась ей лазурным цветом богатства, Европы, рая; “Напасть”, которую она восстанавливала по этим плиткам, оживала в ослепительном, фосфоресцентном ореоле мечты.
Она представляла, будто ее погибший брат бродит, словно принц, по залам этого утраченного ими дворца. Дом продали, когда ей было всего полтора месяца, но вот Робин съезжал вниз по перилам красного дерева (он так однажды, рассказывала Аделаида, чуть не пробил ногами стеклянные дверцы серванта, который стоял внизу) и играл в домино на персидском ковре, а мраморные купидоны простирали над ним крылья и лукаво глядели на него из-под набрякших век. Он засыпал под чучелом медведя, которого подстрелил его двоюродный дед – дед же потом и набил чучело, он видел стрелу, украшенную выцветшими перьями сойки – стрелу эту в его прапрадеда пустил индеец-натчез во время набега в 1812 году, и она так и осталась торчать в стене гостиной.