Хорошо описал это состояние москвича на Кавказе Андрей Битов в «Путешествии в Армению», очень многое там схвачено верно, хоть и время действия отстоит от нас теперешних лет на тридцать.
Как быть – подчиниться принятому стилю и внутреннему принципу поведения? Признать (москвичам) призрачное равенство Москвы с Кавказом? Или наоборот, поступить по-своему и заработать в результате лишние штрафные очки в глазах местной кавказской общественности («как же, мы его так приняли с хашем и шашлыками, а он ушел смотреть какой-то музей!»)? Или (для кавказцев) признать равенство Кавказа с Москвой (что было вовсе не так, конечно) и тогда уж не напрягать москвичей назойливыми просьбами провести в их доме несколько дней и ночей. Тут у человека, может быть, назревает развод, инсульт и раздел имущества, – а вот на тебе, приезжает друг-приятель или троюродная сестра со своими проблемами, о которых гость подробно и страстно рассказывает, ничуть не беспокоясь состоянием дел у своего московского хозяина.
Состояние двойственности описано многими писателями, физиологами и художниками в широком смысле слова. А Герман Гессе в своем мрачноватом романе «Степной волк» расположил два полюса этой двойственности на оси коллективистского (как бы человек) и внеобщественного (как бы волк) моделей поведения. Но все равно там и там, внутри и волка и человека остаются островки противоположностей, как в рисунке «инь-ян».
Трудно избежать ощущения, что кавказец в Москве, ставший со временем москвичом и будучи по сути русским, неизбежно сохраняет в душе эту вот контрастность двух начал. Ну да ладно, эти изыски – не для нас, не для обычного аполитичного человека, будь у него хоть два-три лишних высших образования.
Обратимся, быть может, к простой и понятной аналогии – этажности, или высотности.
Человек, всю жизнь проживший в горах, с трудом воспринимает равнинную действительность как данность, ничем не уступающую его привычному пейзажу в ценности почв или красотах зрительных. За одной горой другая, и так дальше. Приводилась подобная метафора еще Фридрихом Ницше, о карликах, которые миллионами копошатся у ног немногих гигантов, переговаривающихся поверху между собой сквозь века. Однако карликам внизу слышен только невнятный гул этого степенного разговора. Но в случае Москвы и Кавказа вовсе не справедливо было бы уподоблять какую-то сторону «карликам», а какую-то – «гигантам». Однако этажность все-таки разная, по непосредственному ощущению. В чем это выражается?
В Ереване я обозревал небосклон, на две трети закрытый холмами и горами. Куда ни пойди. В Москве же во второй половине своей жизни я приучился обозревать мир, обустроенный многоэтажными зданиями, заслоняющими небосклон примерно на такую же его часть. Простора все-таки нет, но его нет по-разному. Как говорилось у Дмитрия Галковского в его великолепном «Бесконечном тупике», когда вокруг некогда знатного памятника, который указывает рукой на некий простор, вырастают гребни высотных домов (почему, кстати, нет памятников, указывающих куда-нибудь ногой? Вопрос к Зурабу Церетели, если после неминуемой смерти Пеле – или даже до того, если продажи кофе этой марки потребуют срочной рекламной поддержки, – ему закажут соответствующий монумент в Рио-де-Жанейро). Простора больше нет, но памятник продолжает указывать. Как следует расценивать жест памятника? По-прежнему считать, что где-то там есть некий простор? Хм.
Конечно, не стоит воспринимать буквально, но что-то в этом есть.
Вопрос в том, насколько соотносится естественная, природой данная ограниченность кавказского горского взгляда (правда, в прикаспийском Баку пейзаж более ровный, но ради красоты метафоры об этом можно позабыть), с ограниченностью московской, обусловленной многоэтажными колоссами рукотворных зданий. Созданий человеческих. Иначе говоря, культура Москвы представляется созданной многовековым, непростым и порой мучительным человеческим старанием, тогда как культура Кавказа во многом еще относится к природному существованию, где глинобитный дом или даже резиденция генерал-губернатора ничего не могли заслонить сверх того, что уже было заслонено величественными горами – созданными Богом. Еще на моей памяти, относительно молодого человека, в Ереване были редкостью высотные здания, да и они располагались как-то на периферии города, в жилых районах, не нарушая облика вечного города (знающие старики поговаривали, будто он древнее самого Рима).
А Третий Рим, в соответствии с фразой измученного цитированием Филофея, – все-таки Москва, так получается.
Важнейший вопрос культуры на сегодня – определиться: Москва – Кавказ? Либо в промежутке между этими относительно равновесными по культурной силе понятиями может стоять союз «и»? «Москва и Кавказ»? Или же точка, грубо: «Москва. Кавказ». Наконец, возможен вариант и запятой, по-европейски мягко: «Москва, Кавказ»…
Ироническое «закавычивание» краткого предисловия могло бы разочаровать поклонников Кавказа в Москве, а также и москвичей, но, дай бог, не разочарует.
Мемуарные заметки московского бакинца
Чингиз Гусейнов.
Беллетризируя прожитое… – я, однако, уже прибегал к подобному жанру, и опыт мой был, правда, похож на заметки по случаю, и, не придумав им собственного названия, перефразировал пушкинскую строку, заменив его «суровую прозу» на мои «воспоминанья», и так родилось: Лета к воспоминаньям клонят. Потом решил, слово недавно услышал, понравилось, кстати, мало кто его знает и в словарях нет, – вынесу в заглавие: Амбидекстр, это о таких, как я, который левша, но пишет левой и правой, а ещё и зеркально. Напечатал: Левша, пишущий правой, но вышла опечатка в последнем слове, лишняя д, и вместо правой прочиталось самонадеянное правдой, хотя воспоминания – взгляд субъективный. У амбидекстра, как свидетельствуют учёные мужи, два речевых центра, и с годами, старея, он сохраняет детское воображение и, мысля диалогично, не нуждается в собеседнике, ибо он у него есть – он сам. Так что же: заметки для себя?
Рубеж между реальным сегодняшним – вот данность, кажется, будет так всегда, – и возможным небытием обозначился после того, как была поставлена точка в большом труде. Однако такое случалось и прежде, а потом оказывалось, что ещё топать и топать. Но ощущение, что теперь – правда: завершён за тридцать лет романный цикл, обрамлённый именем Мухаммеда: первое – «Мамиш…» о Мухаммеде несвященном (в Германии, издав, так и назвали: Несвященный
Мухаммед), последнее – о пророке: Не дать воде пролиться из опрокинутого кувшина.
И будто выпотрошился. Ни к чему не лежит душа, кроме как – запечатлеть в дневнике, предавшись иллюзии творчества, день прожитый, возвращаясь иногда в вчерашнее. А потом с ходу переключиться на компьютерный преферанс, не мирясь с виртуальным проигрышем и постоянно обнуливая результат в надежде на везение в следующей игре. Можно ив нарды сразиться, но – лучше вживую, да не с кем. То же с шахматами: партнёры кто умер, кто далече.
И тут – мемуарное сочинительство. Но для кого, главное – зачем? Ответ: мол, ни к чему иному не приучен + многолетняя привычка сидеть за письменным столом + оправдание известного тезиса ни дня без строчки, ставшего обузой. Вот и мечешься между для кого и надо.
Не выпячиваться. Этичнее, когда образ автора элиминирован, вынесен за черту ради условной объективности или усиления автоиронии. Однако быть и субъективным, когда при подчинённости не утрачиваются господствующие высоты, но глядеть не сверху вниз, это – заповедь, часто нарушаемая, как и все другие, а снизу вверх. Стоишь у врат памяти, и выстроились в очередь персонажи, каждый в ожидании быть услышанным, среди них – и позитивные есть, случаются кумирные, но лучше без них, и деструктивные. И воспоминания чтоб были обращены вовне – быть экстравертивными, но и внутрь тоже – интровертивными. Но главная опасность, которая подстерегает сегодня, – быть дидактичным, поучать, что сродни занудству, тем более что каждый стремится жить своим умом. Так что в большей мере быть по стилю рефлективно-аналитическим, нежели сентиментальным, однако сохраняя при этом поэтичность.
А может, выстроить беллетризованную автобиографию в жанре, не раз опробованном и реализованном мной, в котором – прибегну к научной терминологии – познавательно-исследовательское, документальное содержание облачено в художественную форму?
…В одной средневековой рукописи на тюркском, у огузов, – ну вот, пошло катиться по наклонной сочинительство, – жизнь человека разделена на двенадцать периодов: первый – дух, витающий на крыльях любви, коль скоро явился в мир, тут один лишь донулевой минус; второй – утробный, он включается в возраст человека, и начало вычислимо лишь приблизительно, простая арифметика, с вычетом определённых природой девяти месяцев; третий – младенчество; четвёртый – детство; пятый – отрочество; шестой – юность; седьмой – молодость, точнее, возмужание, и я бы это определил, если б спросили, всего лишь одним: вдруг тебе открылось, что ты, да, да, именно ты, мнящий себя бессмертным, оказывается, смертен, и отныне тебя не отпустит формула древних мудрецов: «Жизни конец наблюдай»; восьмой – первая зрелость, тут у кого как, может даже и наступить, хотя неясно, что это – зрелость? твёрдо стоишь на ногах? кормилец? уже познал боль утрат самых-самых близких? девятый – вторая зрелость (годы старости? дряхлости?); десятый – третья зрелость; одиннадцатый – младенчество; двенадцатый – возвращение в утробу земли, а души – чьей куда по деяниям его и помыслам: в ад или рай.
Однако придётся не выходить за черту десяти, без одиннадцатого: как старому младенцу рассказать о себе? и двенадцатого, о чём, иншалла, поведает Клио, если будет на то воля Всевышнего, Он терпит муз рядом с Собой. И – объединить в одно витающий дух + утробный + младенчество, но разве поймёшь, когда завершается одно и начинается другое? Ав каждом присутствует сей день, прерываемый… однако пора:
Имя из сказки Мелик-Мамед
Так, именем азербайджанского героя-богатыря звали деда по материнской линии, самая изученная мной, а фамилия – Рахмановы, корабелы, как говорили в семье; потом узнал, что шили они паруса.
Жили в старой части Баку, дом как крепость. Служил Мелик-Мамед в пароходстве «Меркурий» капитаном торгового судна «Наследник» (в советские годы – «Цюрупа»), плавал по Куре и Каспию, удостоен указом «Его Императорского Величества Государя Императора Николая Александровича, Самодержца Всероссийского, и прочая, и прочая, и прочая» от 18 марта 1905 года «по выдержании испытания в науках» звания «капитана первого разряда», впоследствии – у меня старая визитка: «капитанъ дальняго плаванья», и «смерть застала его, как о нём писали, на пристани, после швартовки судна».
Дабы увлечь внучку Дину рассказом о деде её деда, придумал ему, обыгрывая а-ля революционное прошлое его, уже начинался пересмотр всего и вся, «пиратские» приключения… Смотрит он на меня горделиво со своего портрета, густые чёрные брови, чёрные усы. Не он ли дважды выполнял, дабы не сочли трусом, поручение Наримана Нариманова взять на борт тираж его книжки «С каким лозунгом мы идем на Кавказ?», отпечатана в Астрахани для распространения тайного в Баку, полна выспренности: «На высоких вершинах Кавказских гор водружено будет Красное знамя». А потом тем же путём – гневное письмо Нариманова бывшему другу Усуббекову, премьеру независимой от большевистской России Азербайджанской республики. Оба они романтики-утописты, но первый успел за месяц до загадочной смерти в Москве покаяться в письме малолетнему сыну, нечто вроде завещания, а второй погиб от руки террориста, – дела и помыслы их пахли кровью. «Близок грозный час, – стращал Насиббека, – когда предстанете перед судом рабочих и крестьян!» – письмо в общую почту вложил племянник Мелик-Мамеда юный Гусейн, курьер в правительстве, точнее – министерстве иностранных дел, впоследствии, такие игры фортуны, он станет «вождём» Советского Азербайджана – Председателем Совнаркома Азербайджана.
Республика, прозванная «мусаватистской», вскоре и впрямь прекратила существование: в апреле 1920 г. части 11-й Красной армии вторглись, дабы «не обидеть восставший народ», в Баку, затем двинулись в Армению, оттуда – в Грузию, везде шли «навстречу пожеланиям восставшего народа», неся на штыках «счастье» Кавказу.
Рахмановых было три брата, и все они жили в отцовском доме на Персидской улице, д. 44. У старшего Али-Паши («паша» с ударением на последнем слоге, «генерал» по-турецки) рождались только мальчики, плеяда вождей будущего Советского Азербайджана; среднему, моему деду Мелик-Мамеду, жена, моя бабушка, рожала лишь девочек, Махбубу и Махфират, ставшей моей матерью; а младший брат Али-Ага вот-вот женится, – разница между старшим и младшим – почти двадцать лет.
У меня сохранилась копия брачного свидетельства – кябина моих деда Мелик-Мамеда и бабушки Наргиз, или Нарцисс: арабская вязь, а сбоку перевод на русский поблекшими фиолетовыми чернилами, исполнен нотариусом, красным подчёркнуты имена жениха и невесты[1]:
Жених бакинец Мелик Мамед Гаджи Гаджибаба оглы[2], 35 лет. Поверенный его – отец названного. Невеста бакинская жительница Наргиз Ханума – так в тексте, не ханум, а ханума на грузино-армянский манер – Мешади Али-Акпер кызы (Мешади – титул моего прадеда, обретённый после посещения им города Мешхед в Иране, священного у шиитов), поверенный ея бакинец Гаджи Агабаба Зейнал оглы.
Кябинная сумма сто восемьдесят пять червонец, долг жениха. Кябин вечный. 18 Зигиджа 1319 – 27 Ноября 1911 года отец жениха названный Гаджи Гаджибаба пожизненно ручается, а после смерти ответствует жених. Так как названный Гаджи Гаджибаба неграмотный, по его просьбе расписался Кербалай Мустафа Гаджи Мирага Мамед Касим оглы[3] Гаджи Агабаба Зейнал оглы. Кябин совершил молла мечети «Джами» Ахунд Мамед Ахундзаде. И указан переводчик: Перевел Ибрагим Джеваншир.
Бакинский Народный нотариус Николевского района (смесь нового, «народный», и старого: центральный район Баку – в честь императора) удостоверяет соответствие вышеизложенного оригиналу и что доход в казну и гербовый взыскан 1921 года Декабря 28 дня по реестру № 7618.
Дед мой, как все тогдашние мужчины, мечтал о сыне, и потому – с согласия, говорят, первой жены – привёл в дом вторую, Мейранса, и та родила ему сына Рахмана, а следом дочь Лейлу, так что мечта осуществилась и неведомо, почему дед согласился принять от своего боцмана в дар его сестру: якобы шли с ним по улице, и он услышал песню Улицы водой полила, / чтобы не было пыли, когда любимый придёт, заслушался, очарованный нежным девичьим голосом, спросил, кто она, и боцман ответил: «Она моя сестра, и если тебе нравится, как она поёт, дарю её тебе!» – таков был знак особой преданности боцмана своему капитану; третью жену звали Ширингыз, Сладкая девочка, она оказалась бездетной; я её помню – худую и высокую в моём представлении подростка, оранжевые от хны волосы, быстрая и подвижная, с крикливым голосом: она внесла в семью склоки, ну да, ведь сальянка, а сальянцы ух какие интриганы! – говорила о ней с раздражением бакинская родня бабушки.
Первую жену, то есть мою бабушку, дед как будто любил, о чём можно судить по тому – это я в детстве не раз слышал, – что часто ей пел, когда она была единственной его женой, народную песню, чрезвычайно популярную поныне: Ты – моя красавица, / Свет моих очей. / Даже в раю не сыщешь / Такой, как ты, гурии… и когда я её слышу («рай» в советские годы был заменён на «в мире»), тотчас представляю себе картину, кажущуюся мне необычным, даже смешным, но мне приятно это видение: дед песней изъясняется бабушке в любви!..
Я хорошо помню жён деда, знаю многое из подобного быта не понаслышке. В многожёнстве – часто дискутируемая проблема, трактуется порой прямолинейно, даже примитивно – видят принижение женщины, удовлетворение мужчиной неуёмной похоти, хотя проблема эта в меньшей мере, так сказать, сексуальная, а в большей – экономико-социальная, связанная как с наследником, так и вообще наследством, укреплением уз семьи, клана, расширением финансовой основы семьи. Зачастую, если жена не может родить сына и вообще – рожать, сама приводит вторую жену к мужу; такое лично наблюдал не раз, тянется с библейских времён (Авраам – Сарра – Агарь, или Хаджар на мусульманский манер).