Московская рапсодия - Кормашов Александр 3 стр.


На первых порах, приезжая в центр, она у меня ночевала, да и сам я наведывался к ним в гости – чувствуя не столько супружеский, сколько отцовский долг.

Через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной вылетел кран и я в бешеном темпе убирал воду её мягким банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете, хотя халат впитывал по ведру зараз… С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно сменился вопросом платы за снимаемую жилплощадь.

Жена ничего не понимала в стихах. «Стихи» и «работа» в ее сознании близко не могли стоять рядом. Душой она жила в своем институте, о котором много не говорила, но мне хватало того, что она работала по специальности – фармакологом.

Я тоже, боюсь, не очень что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже получал гонорары, которые, впрочем, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег не было никогда, и поэтому я трудился в школе, преподавая немецкий по восемь часов в неделю. Так что по запасам свободного времени мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным – если бы не замены вечно болеющих англичанок. Впрочем, английский я все-таки знал получше – как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья в голове путались эти два языка, но я вполне владел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики все равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!». И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных наших бесед с директрисой в ее кабинете.

С поэтических гонораров и учительских денег жить еще было можно, но поить и кормить поэтическую тусовку – нельзя. Для этого приходилось все время переводить книги. Да и Санька постоянно требовал в долг: он строил дом в деревне – якобы на те деньги, которые получал от продажи картин. Но картины его покупались плохо, и, ко всем прочим напастям, он любил поэтессу.

Мы познакомились с Санькой бог весть когда, еще в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он – на Москву.

«Сигаретки, брат?»

Я достал пачку, в ней оставалось две сигареты. Одну взял он, я взял последнюю и, щелкая зажигалкой, не заметил, что он меня уже упредил, и перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Так мы и закурили – на брудершафт.

По характеру мы были противоположны во всем, по жизненным целям – встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался в деревню, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.

Это сейчас Санька с виду чистый поп, на худой конец – поп-расстрига (таких типажей преизрядно в художнической среде), но ведь я-то видел его и без бороды и знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.

Когда у нас появился ребенок, Саньке тоже загорелось жениться. Но так уж не повезло, что он решил взять в жены одну поэтессу, по слухам якобы лесбиянку (впрочем, сейчас я думаю, она была простая «динамо»), по виду тоже – Сафо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую целомудренную любовь, что не было никаких сил! Я оставлял их в квартире вдвоем, заявляя, что иду провожать гостей до метро и, возможно, поеду к ним в гости сам. Но и утром заставал их за тем же – за пустыми умными разговорами.

Раз я набросился на него: «Ну и святоша ты, Сань-Себастьянь! Чтоб взять ее в дом женой, для начала ты должен ее просто взять! Нарисуй ее голой. Не пойдет к тебе в мастерскую – нарисуй здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота!»

Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев ее на картине в той изогнутой позе «а-ля платонический секс» на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило жить! Через полгода мне позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала секретную информацию, дескать, Сафо связалась с американцем и собирается от него рожать: «Ничего лучшего эта бездарь все равно родить уж не сможет!»

Мне оставалось собрать все деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Санька, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если ему создаешь условия – может пить один. Он практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне полмесяца. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередную книгу. И уже заканчивал, когда Санька начал выходить из запоя.

– Продалась, – была его первая трезвая мысль. – Так я тоже ее продам!

И он продал картину. Потащил на Арбат и так удивительно ее продал, что с выручки вывел дом под стропила, достроил баню и начал усиленно сватать мне соседский «жигуль», говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».

Вот тогда я возьми и грохни весь гонорар на покупку машины.

Глава 3

– Да не волнуйтесь вы, Константин Сергеевич. Бюро, конечно, вещь ценная, но за квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и Писателя мы, конечно, будем кормить, когда он придет… Извините, не уследили.

– Ничего. Он, наверно, шляется в зоопарке. А насчет цветов вы переборщили. У меня один кактус. Кстати, кота зовут не Писатель, а Граф. Писатель – его призвание.

– Да, – удивился Клавдий. – А из текста следует…

Господи, если бы только все следовало из текста!

Я прикурил сигарету с фильтра, обжег химией гортань и долго отплевывался. Но все равно в горле еще стоял этот едкий привкус – как тогда, когда в детстве курили тростниковые веники. Их впервые тогда завезли в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…

– Вы о чем-то задумались? – сказал Клавдий и развернул компьютер. – «…И пшикал вслед…»

…чу! – каблучки за дверью.Она входила, словно бы решивдышать не глубже, чем на слово «Жив?»сама снимала плащ; его пошивскрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».Я знал почти что каждое перобородки, завитки; их сереброразглядывал на свет. Оно старо,но тем нельзя, ей-богу, не упиться.(Был душ началом всех её начал.Когда я – чтоб ни губок, ни мочал! —тёр спинку ей порой, то замечал,что крылья – водоплавающей птицы).

Клавдий Борисович запрокинул голову и посмотрел на меня из-под нижнего обреза очков. В темных пещерах его ноздрей поблескивал золотом волосок. Низкое предзимнее солнце, пройдя сквозь жалюзи, нарезало пространство комнаты сочными розовыми пластами. Сиреневый воздух искрился желтыми пылинками и недвижно висел загадочным струящимся малахитом. Рисунок дыма затейливо, прихотливо менялся. Впрочем, пропиленный сборкой теней, всякий его фрагмент звучал независимо от других. Никаким камнерезам ни для какой Грановитой палаты не подобрать уже было единственно гармоничного перехода для всей картины. Стыки, стыки, стыки и еще раз стыки.

Молчание затягивалось. Искусанная изнанка нижней губы распухла и кровоточила. Я попробовал опять закурить, но измазал фильтр кровью.

– Ну так что, Константин Сергеевич, будем говорить?

***

В ту ночь она ушла, как только открылось метро.

Я машинально поднял из пепельницы ее окурок. Всего на две или три затяжки. Понюхал – с ментолом. Обгоревший кончик был тверд, но само сигаретное тело мягкое и скрипучее. Отпечаток помады цвета – как там они говорят? – гнилой вишни. Губы мои сами собой разомкнулись. «Фетишист», – только успел подумать, как перед носом вспыхнула зажигалка, и я медленно пропустил через легкие весь тот дым, что она оставила мне. Фильтр я долго не знал куда деть. Выбросить вместе с другими окурками в мусорное ведро не поднималась рука.

Кактус попался на глаза невзначай. Единственный цветок, оставшийся от жены. Да и то потому, что не цветок вовсе. Палец мой едва не сломался, покуда в твердой земле не просверлилось достаточное отверстие. Я сунул туда окурок и присыпал землей.

В зоопарке было темно, лишь фонари выхватывали кое-какие вольеры. Где-то там гулял сейчас Граф.

От окна несло холодом. По кривому обводу улицы, огибающему дом, проскакивали невидимые автомобили. Простонал первый троллейбус.

Я не мог ее провожать. Она пришла только с этим условием – не удерживать, не провожать и никогда ни о чем не спрашивать.

Задернув шторы, я пошел на кухню и стал мыть чашки. Ту, в помаде, тоже. Холодильник трясся и рокотал, стоящий на нем телевизор преподносил скрипучего Бурбулиса. Я знал, что мне не уснуть, а поэтому не насиловал свою природу. А в полдевятого уже стоял перед классом и, начав с «Guten morgen», предложил всем «Sit down».

Однако назавтра случилось чудо: кактус выбросил длинную мохнатую стрелу, увенчанную на самом конце огромным пурпурным цветком. В нежно-молочной его утробе нудистски нежился белый пестик с раздвоенной головкой – посреди хоровода тычинок, стройных и загорелых, во французистых шляпках чуть набекрень.

Вернувшийся из ночного дозора Граф – он меня и разбудил – присаживался пред цветком на задние лапы, а когтями передних легонько хватал бутон. Натешившись, снова вытягивал нос и чихал.

Короткошерстный, с маленькой головкой, Граф всегда смотрелся аристократом. Если поднять его за передние лапы – а их кончики белые, как в перчатках, – можно было увидеть и белый воротничок, и такую же «накрахмаленную» манишку на выпуклом животе, и даже две белые стрелки отстреливали в бока. Кот походил на Георга Отса в роли мистера Икс.

Тот день мы с котом почти целиком провели у цветка. А назавтра, отдав положенные часы народному просвещению, я проспал остановку троллейбуса и очнулся только тогда, когда доехал до Музея изящных искусств. Там, бесцельно бродя по залам, наткнулся на мраморный бюст Гюго. Лоб его блестел, как от пота. Гюго отвлек меня почти на час. Под пристальным взглядом служительницы я так и эдак изучал мрамор. Крохотные его кристаллы, чешуйки отражали и преломляли свет. Под конец мне уже казалось, что бюст и в самом деле вспотел от такого к нему внимания. В другое бы время этот потный Гюго без стиха не остался, но сейчас мне не хотелось записывать даже первую, казавшуюся гениальной, строку.

Придя домой, я лениво шагал к столу, когда сзади раздался звонок.

– Привет, – сказала она и с подпрыгом скользнула в дверь. – У меня отлетел каблук. Шла мимо, а он сломался. Как ты думаешь, это знак?

Я хотел помочь ей раздеться, но вовремя вспомнил и отступил. Той самой ночью, два дня назад, я тоже изображал джентльмена, за что и получил по рукам, когда вздумал помочь ей освободиться от плаща с капюшоном. Без плаща она казалась еще сутулей. Лопатки сильно выпирали назад, и линия позвоночника как-то круто, с уступом, срывалась вниз, к талии. Я тогда еще удивился: люди, что ни говори, существа плоские. Она, конечно, была человеком, но очевидно, что плоским существом не была.

Перепрыгнув через предложенные ей шлепанцы, она в одних колготках пробежала в ванную и щелкнула шпингалетом.

Вот и в первый раз, той самой ночью, она сразу полезла в ванну. И дурак же я был тогда, истолковав это однозначно…

Глава 4

– И долго будем молчать? Так мы далеко не продвинемся. Может быть, начать мне?

Я помотал головой, но Клавдий продолжил:

– Примерно на сто—двести тысяч человек рождается один с весьма любопытной генетической патологией. Я консультировался в Академии медицинских наук. Через нее мне удалось выйти на одного восьмидесятилетнего старичка-профессора. Тот живет в Чите и своими глазами видел нечто подобное. Еще до войны у него была пациентка с добавочным позвонком типа «бабочка». Такой атавизм в литературе известен, но наблюдается крайне редко. Его описывают вот этой формулой.

Он подтянул к себе листок бумаги, что-то черкнул, потом толкнул мне. Действительно формула: Th5-Th6 и ещё что-то.

– Хотя слово «бабочка» имеет какое-то отношение к крыльям, все же некоторые ученые более склонны к мысли, что здесь, скорее всего, рудиментарные не крылья, а ножки. Кстати, все насекомые имеют шесть конечностей – даже те, которые с виду с четырьмя – в отличие, скажем, от животных, которые с четырьмя точно. У нас есть видеокадры, на которых вы можете видеть теленка якобы с парой маленьких крылышек на спине. Но на самом деле это, конечно же, крошечные ножки…

«Ножки! Пошел бы он и еще раз взглянул, какие у нее на спине ножки!»

***

Можно себе представить, как я был ошарашен, когда впервые увидел у нее эти штуки. Уже не под плащом, но еще под одеждой. Раздвоенный горбик.

– Что это у тебя? – Подавшись назад, я чуть не повесил себе на шею висевший в коридоре велосипед.

– Крылья.

– Чьи?

– Вообще-то мои.

– А зачем?

– А зачем твоей кошке хвост?

– Это кот.

– Ну, тогда зачем твоему коту хвост?

– Черт его знает, зачем моему коту хвост. Тут много всяких «зачем».

– А ты знаешь?

– Знаю.

– Тогда зачем?

– Гм… Значит, так. Когда Большеум навсегда покидал планету, он окинул взглядом ее просторы и спросил несчастных своих малоумов, которые навсегда на ней оставались: «Что вам нужно для того, чтобы быстро бегать?» – «Смотря для чего, – ответили малоумы. – Если убегать, то длинные ноги. А если догонять – длинный хвост». Так на Земле появились зайцы и лисы, а в Африке – антилопы и леопарды.

– Но Граф не лиса и не леопард.

– Но он ведь тоже кого-нибудь догоняет?

– Он догоняет крыс в зоопарке, а у тех хвосты подлиннее, чем у него.

Потом мы пили чай, и она опять через слово ссылалась на Большеума. А когда я спросил, да кто он такой, то ответа не получил.

Из ванной наконец донеслись энергичные хлесткие, хлопающие звуки. Через пять минут шпингалет отщелкнул назад.

Как и в прошлый раз, она сразу прошла на кухню, щелкнула кнопкой телевизора, села на кресло-кровать и достала свои сигареты. Как и в прошлый раз, на ней был мой банный халат, на голове – чалма-полотенце. Как и в прошлый раз, я оставил плиту на ее попечение и пошел в ванную сам.

Со стен текло струйками, потолок блестел каплями, на полу – слой воды. Тряпка, конечно, пахла кошачьей мочой – у Графа свои аристократические недуги. Когда я кончил вытирать, на плите уже булькало.

Она сидела на кресле-кровати, поджав ноги, и смотрела телевизор. Все такая же бледная, как и в первую ночь. Бледный ангел. Ангел блед.

Я был готов молиться ее Больше-уму, только бы она не ушла так же рано и так внезапно.

Назад