– Мам!
– Да я сама толком не поняла, что с ним, – каким-то надорванным голосом произнесла она. – Состояние критическое, очень большая кровопотеря…
Она механически повторяла медицинские термины, вероятно, услышанные от врача.
– Там что-то сложное с кровью… Редкая группа. Необходимо переливание, но здесь его сделать невозможно. Может быть, срочная транспортировка в Москву… Но это очень дорого…
– Так вопрос только в деньгах? – ахнула я.
Мне вдруг почему-то стало даже легко. Деньги – ерунда, никому не интересная мелочь, чушь собачья. Раз Санька жив, раз его можно спасти, и все упирается только в деньги, значит, все будет хорошо!
Деньги же… Их же можно всегда достать, да? Ну не умирать же человеку из-за такой глупости!
– Тут его родители, – меж тем продолжала мать, – и они… у них…
– Мам, стой, – оборвала ее я. – А сколько нужно? Мам, а ведь у нас же есть? Вы с отцом откладывали, чтобы дачу построить.
– Есть. – Мать теперь тоже смотрела в сторону, как медсестра в «Скорой». – Они у отца на книжке. Но…
– Ага! – Я уже подскочила с кровати, сорвала с запястья датчик, провод от которого тянулся к какому-то прибору на тумбочке. Сунула ноги в нашедшиеся под кроватью ботинки – меня в них сюда привезли.
– Ты куда? Ты что?! – всполошилась мать.
Она повисла у меня на плече, навалилась всем весом.
– Я тебя никуда не отпущу. Ты с ума сошла?! Тебе вставать нельзя, ты мне обещала… Я с тобой честно, а ты…
Но я, не слушая, уже метнулась к окну – знала, что в коридоре врачи, медсестры, что они не выпустят меня, еще обколят чем-нибудь, как буйную. Я изо всех сил рванула на себя створку, вспугнув круглоглазого воробья.
Второй этаж… Прыгать высоковато.
А, вон пожарная лестница на стене. Отлично!
– Стой! – заорала мать и попыталась ухватить меня за подол больничной рубашки.
Но я, уже вскарабкавшись на подоконник, предупредила:
– Мам, лучше не дергай меня, а то вывалюсь!
Я плохо помню, как добралась до дома.
Кажется, поймала такси, клятвенно пообещав водителю, что, как только доберусь до квартиры, сразу вынесу ему деньги. Мне даже в залог нечего было ему оставить, но он, видно, пожалел меня – ошалевшую, полуголую на промозглой осенней улице – только тонюсенькая голубая сорочка и ботинки. Ключ, по счастью, у меня был – мать успела сунуть его мне в руку, прежде чем я ступила с подоконника на проржавевшую перекладину лестницы.
В квартире никого не оказалось. Я вынесла таксисту деньги, а тот, окинув меня сочувственным взглядом, спросил:
– Никуда больше не подвезти, дочка?
– Сейчас… Погодите…
Я сжала руками виски.
Нужно было спешить. «Скорее, скорее!» – сердце билось прямо у меня в горле. Соображай, где может быть отец? На работе? Нет, слишком поздно… Ох, конечно же!
– А вы спорт-бар «Штрафная» знаете? – спросила я у таксиста.
– Еще бы, – хохотнул тот. – Только тебе бы туда в таком виде…
Но я уже снова забралась на заднее сиденье машины и попросила:
– Быстрее, пожалуйста!
Удивительно, но в тот момент, несмотря на то что я менее двух часов назад пережила аварию, находиться внутри машины я совершенно не боялась. Страх перед дорогами пришел потом – и долго еще я отчаянно шарахалась от машин, не могла пересилить себя и решиться сесть в такси.
Но в тот день я вообще не помнила о себе.
У меня не было никаких чувств, никаких страхов, кроме одного-единственного – не успеть! Ведь отцу еще нужно будет снять деньги в банке до закрытия. Или достаточно будет показать в больнице сберкнижку?..
Ладно, разберемся!
Я влетела в помещение спорт-бара, смрадное, дымное, провонявшее разгоряченными мужскими телами. Сразу два телевизора транслировали какой-то футбольный матч.
– Ой-ой-ой, какой опасный момент! – сокрушался комментатор.
Ему вторил возмущенный рев смотревших футбол посетителей.
Я застыла в дверях, пытаясь разглядеть среди пары десятков чем-то неуловимо похожих друг на друга мужиков собственного отца. Все оторопело уставились на меня.
– Явление Христа народу, – протянул кто-то.
– Ты чего это, из дурки сбежала? – подхватил другой.
И вдруг я услышала знакомый голос отца:
– Алинка, ты, что ли? Ты откуда? Мать твою, какие черти тебя драли?
Отец шагнул ко мне, и я, кажется, впервые в жизни бросилась к нему, обняла за шею и почему-то вдруг заплакала и принялась горячо объяснять:
– Авария… Я… Санька… Нужны деньги… Пап, пойдем скорее, со сберкнижки!
Отец молча слушал меня, потом с силой оторвал от своей груди и встряхнул. Наморщил лоб, соображая, всмотрелся в мое лицо:
– Сама-то ты как, нормально? Жить будешь? Ага… Говорил я всегда, что на этом говне, которое мы на заводе делаем, ездить нельзя…
Какой-то отцовский собутыльник на эту реплику хрипло загоготал.
– А кому, говоришь, деньги нужны? Саньке? Этот тот хрен с горы, белобрысый? Угу, ясно. А мамка с папкой его чего? М-мм, нету… Оно-то ясно, конечно, у них для родного дитяти нету, а у меня должны найтись. Гляжу, умные какие все стали, не то что в советское время…
Я поняла, что отец, успевший уже выпить, пустится сейчас в свои бесконечные рассуждения, и время будет неумолимо упущено. Поэтому я перебила его, затрясла, причитая:
– Папочка, потом! Папочка, пойдем скорее! Он же… Он может не выжить…
– А я тебе говорю: это врачи там мутят, в больнице! – ответствовал мне отец. – Это они, паскуды, деньги с рабочих людей тянут. Есть у них все, и кровь есть, и транспорт… Только урвать же надо! Меня эта гребаная страна всю жизнь грабит. Я на завод с шестнадцати лет пришел, вкалывал как каторжный, хотел кооперативную квартиру купить, денежки откладывал. А они где – денежки мои? Здрасьте, познакомьтесь – девальвация, деноминация… Только очухался малость, поднакопил на старость – нате вам, платите за чужого пацана. Нет уж, дудки! Я этим сучьим выродкам в белых халатах и копейки не дам, ворюгам! Это… это принципиальный вопрос!
– Прально, Петрович! – загудел из-за соседнего стола красномордый мужик.
– Папа. – Я отшатнулась от него, сжала руки.
Я поверить не могла, что это конец, больше я ничего не могу сделать. Из-за какой-то глупости, из-за чепухи, о которой я и не задумывалась никогда, сейчас умрет Санька. И я больше никогда его не увижу, он никогда не улыбнется мне, и в Москву мы не поедем, и петь…
– Папа! – в последний раз вскрикнула я. – Я тебя умоляю, папа! Он же умрет!
– Всех не перевешаете! – пьяно отозвался отец и сердито грохнул о столешницу пивной кружкой.
И я поняла, что нужно уходить.
Он мне не поможет.
Обратно до больницы я добралась на автобусе. Сидела, привалившись лицом к стеклу – мутному, в грязных разводах, и даже радовалась, когда автобус подбрасывало на кочке и я билась об окно лбом. Боль отдавалась в затылке, напоминая, что я, оказывается, все же могу еще что-то чувствовать. Меня подташнивало – то ли сотрясение давало о себе знать, то ли кромешный ужас и отчаяние отзывались такими странными побочными эффектами.
Автобус остановился на нужной мне остановке.
Я вышла, прошла через каменные ворота и медленно побрела к корпусу через больничный сквер. Под ногами чавкали размокшие от дождей листья. Сгустившиеся сумерки цеплялись за сучковатые ветки деревьев.
На крыльце под покачивавшимся на ветру желтым фонарем я увидела мать. По ее лицу, по сгорбленной, виноватой какой-то фигуре я поняла, что Санька умер.
Через два дня после моего приезда в Стамбул состоялся первый концерт.
Когда меня подвезли к концертному залу – кортеж из несколько черных БМВ, два джипа с охраной, все как положено – вокруг уже собралась толпа.
Конечно, мой приезд не прошел незамеченным. Я видела, как всколыхнулось за заградительной лентой море людей, ожидавших моего появления. Толпа зашумела, защелкали вспышками журналисты – что вообще-то было странно, что там они могли сфотографировать сквозь затененные стекла моего автомобиля?
Времена, когда подобные встречи тешили мое тщеславие, давно прошли. Теперь толпа восторженных поклонников вызывала досаду, легкое раздражение – и все. Хотело поскорее покончить со всем этим и оказаться на сцене.
Разумеется, в нужный момент я, как и положено, с улыбкой выпорхнула из машины.
Охрана сгрудилась передо мной, прикрывая от толпы на случай, если какой-нибудь псих решит вдруг на меня наброситься. После сухого мертвенного кондиционированного воздуха автомобиля мне в лицо сразу же пахнуло пряным густым ароматом южной ночи. Жар остывающего асфальта, хвойные и сандаловые нотки, морская соль и горные травы…
Я вскинула руку и помахала ревевшим поклонникам. Молодые мужчины, девушки в совершенно европейских откровенных нарядах, супружеские пары – самая разношерстная публика.
Мои ассистенты тем временем кидали в толпу подписанные мною в машине фотографии. Какой-то седой носатый мужчина в белой футболке рвался за ленту ограждения, размахивая копеечным фотоаппаратом и горячо вопя:
– Можно с вами сфотографироваться? Для моей внучки! Очень прошу!
Но я прошла мимо него, не останавливаясь.
Фотографироваться с поклонниками, тем более на их камеры, я не соглашалась никогда, рискуя прослыть заносчивой гордячкой. Однако это было слишком опасно.
В отведенных для меня помещениях все было приготовлено по высшему разряду. У меня не такой уж огромный и подробный райдер, однако свежий воздух в гримерке, много минеральной воды и салфеток являются непременными условиями, без соблюдения которых я тут же покину концертный зал. Здесь, сразу было видно, мои привычки хорошо изучили и отнеслись к ним с пониманием и любовью.
До концерта оставалось еще полчаса, и я, прикрыв глаза, с наслаждением отдалась в руки визажистов, стилистов и прочих мастеров, которые должны были превратить меня за это время в безупречную, близкую и понятную каждой зрителю – и одновременно загадочную недосягаемую звезду.
Последняя минута перед выходом на сцену – это особенный момент.
И остается он таким всегда, сколько бы лет сценической карьеры ни было за плечами. Это чувство подобно знаменитому «Остановись, мгновение, ты прекрасно!» В этот миг всегда хочется замереть на минуту, глубоко ощущая красоту и важность момента. Почувствовать – это я, я стою здесь, с гордо вскинутой головой, со звучащей внутри меня музыкой, которую нужно осторожно, не расплескав по дороге, донести до собравшихся в зале зрителей! И я сделаю это, сделаю, несмотря ни на что. И ни один человек в зале не узнает, как паршиво у меня на душе, что именно я сейчас переживаю. Может быть, жизнь моя давно кончена, может быть, мне и петь-то давно уже не о чем, но люди, пришедшие сегодня меня послушать, ни за что не должны об этом догадаться…
Я, как скупой рыцарь, всегда старалась сохранить в себе это ощущение, не растратить ни одного грана его, все вынести на сцену.
Именно поэтому я всегда шикала на колдовавших вокруг меня стилистов, запрещая громко разговаривать или включать музыку.
Я, признаться, не очень-то люблю людей, их суета и разговоры меня утомляют. Пусть сплетничают за спиной, если им так это нравится, но в моем присутствии я требую уважения и послушания. Не из самодурственных замашек, а затем, чтобы сосредоточиться и по крупицам собрать внутри нужный настрой и вынести его на суд публики.
Вот как сейчас.
…Грянула музыка, и я шагнула вперед. Туда, на освещенную ярким светом софитов сцену.
Я показалась зрителям на укрепленной наверху узкой сияющей площадке, а затем двинулась вниз по лестнице, плавно сбегающей ступенями к нижней части сцены.
Держать спину ровно, осторожно, но уверенно переступать ногами, закованными в концертные туфли с высокой тонкой шпилькой, улыбаться так, словно никаких невзгод для тебя не существует, и этот концерт, эти зрители, эта музыка – вершина всего, о чем ты когда-либо могла в жизни мечтать…
Шлейф темного длинного платья с золотистым отливом струился за мной, как русалочий хвост. Длинные, тяжелые волосы, уложенные роскошными волнами, падали на обнаженные плечи.
Я спустилась вниз, махнула темному провалу зрительного зала рукой и запела.
Ряды партера со сцены обычно не видны – слишком ярко бьют в глаза софиты, установленные по краю площадки. А вот бельэтаж и ложи разглядеть иногда удается. Сегодня, например, я отчетливо увидела, что в VIP-ложе расположились знакомые мне лица.
У самых перил, навалившись на них локтями, восседал консул Виктор Саенко. Снова, кажется, самой позой подчеркивал: я простой парень и всех этих ваших этикетов не разумею. Что, на самом деле, было странно, учитывая высокое положение Саенко. Несомненно, с этикетом он был прекрасно знаком, но следовать ему то ли не считал нужным, то ли нарочно не хотел. Почему? Считает, что достиг такого положения и власти, когда уже может позволить себе что угодно? Или носит маску простачка для каких-то своих целей?
Интересно…
Широкое добродушное лицо консула раскраснелось. Он с улыбкой слушал меня и, кажется, отбивал пальцами ритм на бордюре.
Что ж, хорошо. Искренне ли или нет, но Саенко, видимо, решил записаться в число моих поклонников. И прекрасно – это облегчит мне дальнейший доступ в посольство.
Концерт прошел превосходно.
Я несколько раз меняла костюмы, перевоплощаясь из роскошной европейки в восточную принцессу Грезу, из яркой игривой кокетки – в сдержанную элегантную леди. Последней я исполняла заглавную песню концертной программы «Приказано – забыть». Горькую и драматичную историю любви и вынужденной разлуки…
Надо признать, за столько лет певческой карьеры я давно уже перестала вкладываться в выступлении душой. Теперь это была просто работа – такая же, как тысячи других. Тщательно отрепетированное, спланированное, расписанное по секундам шоу. Поиграть голосом, трагически заломить руки, расхохотаться с ноткой горечи, блеснуть глазами, качнуть станом, встряхнуть локонами. Здесь чуть тише, зачем громче, добавить в голос смеха или слез… Смешать, но не взбалтывать. Всё – изысканный коктейль, сбивающий с ног разгоряченную публику, готов!
Но именно эта песня почему-то меня зацепила.
Исполняя ее, я снова чувствовала себя шестнадцатилетней девчонкой, для которой каждый выход на сцену – волшебство, откровение, единение с музыкой и залом! А ведь я думала, что во мне ничего уже не осталось от той, прежней, которая жила легко и открыто, не боялась мечтать и загадывать, чувствовать, верить, любить…
Наверное, как бы ни старались мы и окружающие нас вытравить из себя по капле все живое, чистое, детское – оно никак не желает умирать. Оно прячется в самые глубины души, чтобы однажды выглянуть оттуда ненароком – к нашему смущению или отчаянию.
Что-то такое и поднимало голову в моей душе, когда я пела «Приказано – забыть». Я снова как будто окуналась в тот золотой день на Волге, снова видела перед собой солнечную Санькину улыбку…
В этой песне я словно оплакивала свою беспечную, бездумную юность, разрушенную одним ударом, свою исковерканную, растраченную вовсе не на то, о чем когда-то мечталось, жизнь.
Приказано – забыть…
Забыть о том, что у меня нет родины, нет дома, родителей, семьи, близкого человека, будущего. Приказано забыть самое себя, свою сущность.
Забыть…
Пропев последнюю строчку, я прикрыла лицо ладонями, замерла на несколько секунд, дожидаясь, пока стихнет музыка.
А затем резко выпрямилась, вскинув голову!
Черный провал зрительного зала взорвался аплодисментами. Зрители бесновались у сцены, протягивали ко мне руки. В проходах толпились поклонники с цветами – я знала, что все букеты примет моя охрана, не забывая сердечно благодарить каждого подошедшего, я отдавала на этот счет специальные распоряжения.
Поклониться. Уйти за кулисы.
Снова выйти на бис.
Принять у охранника один из букетов. И еще один. Прижать руки к груди. Искренне поблагодарить.