Уже лет с пяти мне позволяли самостоятельно перемещаться по всей территории лагеря, включая зону. В том ограниченном мирке, казавшемся таким огромным, я чувствовал себя комфортно в любом месте. Сторожевые вышки, ряды колючей проволоки, солдаты охраны и колонны пленных немцев – все это навсегда врезалось в память…
– Вышки, сынок, были только в Покатиловке. В институте их не было. Ты все перепутал, – сказала как-то мама. Я не стал спорить, потому что готов даже показать, где они стояли. Я вижу их очень отчетливо еще незамутненной детской памятью. Впрочем, как и все, что было тогда…
Немцы всегда улыбались, весело шутили, но никогда не насмехались и не обманывали меня, даже в шутку, как наши солдаты. Многих пленных я знал не только в лицо, но и по фамилии, а то и по имени. Мое немецкое имя Пуппи (Куколка) мне не нравилось, а моего настоящего имени многие немцы, похоже, не знали.
– Пуппи! Ком цу мир, – приглашал меня подойти кто-нибудь из солдат, едва я входил в любое из помещений, где находились пленные, – Битэ, – подавал он мне кусочек сахара или самодельную игрушку.
– Филен данк, – благодарил его за подарок.
А из другого конца помещения уже неслось очередное призывное: «Пуппи!» Кто-нибудь из сидящих на табуретах, сажал меня к себе на колени, и мы слушали импровизированный музыкальный номер, исполняемый на одной, а то и сразу на нескольких губных гармошках. А иногда солдаты, надев вместо пилоток смешные шляпки с перышками, пели необычные песни. Слушая удивительные переливы их голосов, я громко смеялся от восторга. Лишь через несколько лет, уже вне лагеря узнал, что слушал тирольские песни.
Мне нравились мои немецкие друзья, а особенно гер Бехтлов. Он единственный понимал меня, когда в разговоре я, не задумываясь, смешивал русские и немецкие слова. Он тут же все повторял, но по-немецки, без русских слов.
– Варум? – часто спрашивал его, и он терпеливо отвечал на многочисленные вопросы маленького «почемучки». Именно гер Бехтлов несколько лет нашей дружбы открывал мне окружающий мир…
– Ауф штейн! Штильге штанген! – командовал унтер-офицер и все, включая меня, вскакивали и вытягивались в струнку, держа руки на бедрах. Входил немецкий офицер. Офицеры – такие же пленные, как и рядовой состав, но немецкий армейский порядок есть порядок. И я это понимал и принимал как должное.
Мне нравился немецкий порядок. Мне нравились немецкие офицеры – строгие и недоступные. С ними нельзя было заговорить первым, можно лишь отвечать на их вопросы. Они почти не говорили со мной, как рядовые солдаты, зато часто одобрительно похлопывали по плечу. В моей памяти они остались ухоженными и аккуратными людьми в красивой форме.
Но больше всех мне нравилась летчики Люфтваффе. У них была самая красивая форма. К тому же только они угощали необычным лакомством – шоколадом. Иногда они предлагали сначала полетать, и когда соглашался, подбрасывали к потолку и ловили у самого пола. У меня захватывал дух, было немножечко страшно, но я не плакал, а наоборот – громко смеялся от необычных ощущений. Летчики тоже смеялись и говорили, что я непременно буду русским летчиком. Что такое быть летчиком, я не знал и, как всегда, засыпал вопросами гера Бехтлова.
– Если станешь летчиком, будешь, как они, сильным, ловким, в красивой форме, – отвечал тот, – А главное, будешь летать в небе, как Ангел.
Похоже, именно тогда зародилось смутное желание летать…
Наши офицеры, как и немецкие, никогда со мной не говорили. А из охраны лагеря со мной дружил лишь дядя Вова Макаров. Он был сержантом. Это, правда, я узнал позже, когда расспрашивал его о подробностях нашей лагерной жизни. Наши семьи дружили с тех самых времен и вплоть до смерти моего отца и самого дяди Вовы. Война застала его, шестнадцатилетнего мальчишку, на отдыхе в деревне, куда его отправили родители-ленинградцы. Он попал в партизанский отряд, и воевал до тех пор, пока наши ни освободили район дислокации отряда. Самым сильным впечатлением войны был эпизод, когда он, мальчишка, пытался переплыть какую-то довольно широкую реку, а по нему просто так, ради забавы, немцы вели прицельный огонь из пулемета. Они смеялись, шутили, и стреляли, отсекая его то от одного, то от другого берега. Он тогда чуть ни утонул, но глубоко нырнул и под водой все же ушел от обстрела. А когда вернулся в Ленинград, узнал, что его родители погибли в блокаду. Других родственников у него не было, и он ушел добровольцем на фронт. Воевал до Победы, а потом остался на сверхсрочную службу. Так дядя Вова оказался в лагере.
Дядя Вова люто ненавидел немцев. Но в лагере я этого не замечал. Правда, он всегда запрещал брать что-либо у офицеров, когда те угощали, и очень сердился, когда я не слушал его и поступал по-своему. Но мне нравился шоколад, а больше никто не мог дать ничего подобного. Тогда не было никаких конфет и других сладостей. Конфеты-подушечки я впервые попробовал в пятьдесят первом году, когда мне было почти семь лет, и мы уже жили не в лагере.
Жена дяди Вовы – тетя Нина Неженец – работала в лагере переводчицей. Ее родители были известными учеными и жили в Харькове. Оба имели профессорские звания и возглавляли кафедры в Харьковском сельскохозяйственном институте. Тетя Нина в семнадцать лет ушла добровольцем на фронт и прошла всю войну. Она служила в штабах разного уровня, а поскольку великолепно знала немецкий язык, участвовала в допросах «языков» и пленных немцев. В конце концов, она оказалась в лагере немецких военнопленных, размещенном в ее родном городе. Ей нравилось, когда я говорил с ней по-немецки. Но если рядом был дядя Вова, говорить надо было только по-русски…
Мне было пять лет, когда нас переселили в двухэтажный домик на территории лагеря. Здесь был маленький дворик, в котором росла гигантская акация и несколько больших кустов сирени. Но в той квартире мы прожили меньше года.
А за несколько месяцев до того, как заболел и больше не вернулся в лагерь, у меня появилась подружка Любочка – дочь переводчицы и охранника лагеря. Они были новенькими в лагере, их поселили в соседней квартире нашего домика.
У Любочки была огромная кукла, у меня – деревянные самодельные игрушки. Она научила меня игре в дочки-матери, я же никаких игр не знал, поэтому учил ее немецким словам. С ее мамой говорил в основном по-немецки, и очень удивлялся, почему Любочка не понимает, что говорит ее мама и немцы, которые иногда заходили в наш дворик посмотреть на нас. Я ежедневно навещал своих друзей-немцев, живущих в зоне, но Любочку туда не пускали.
Мы покинули лагерь, когда мне исполнилось шесть лет, то есть когда как личность я вполне сформировался. И теперь не только внешностью и знанием языка, но и характером больше напоминал немецкого ребенка, чем русского. Все последующие годы я сам и окружающие с большим трудом ломали этот характер…
Из лагерной среды, где меня окружали лишь взрослые, я попал в обычный городской двор послевоенной поры, где господствовала шпана и почиталась сила. Даже для сверстников я был чужаком, которому еще предстояло доказать, чего стоишь. Я же держался особняком, предпочитая независимость, и довольно скоро настороженность дворовых ребят сменилась откровенной враждебностью.
Как-то в канун Первомая пятьдесят второго года я стоял у дома и смотрел, как украшали здание общежития «Гигант». Только что вывесили гигантское панно, на котором красовалась четверка вождей Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин.
– Карла Маркс, Федорыч Энгельс, Ленин, Сталин, – неожиданно остановился около меня второгодник Тимоха, сын дворника из этого общежития.
– Не Карла, а Карл и не Федорыч, а Фридрих, – поправил его.
– А ты откуда знаешь, малявка? – возмутился Тимоха, – В школу не ходишь, а учишь старших.
– Знаю… У них немецкие имена. Они немцы, – сообщил ему очевидную для меня истину.
– Кто?! Маркс и Энгельс немцы?! – схватил меня за грудки десятилетний крепыш, – Сам ты фашист! – крепко стукнул меня тупой второгодник.
Тогда удалось вырваться и убежать. Но я легко представил, что было, если бы весь наш двор узнал о моих друзьях-немцах.
С тех пор, кроме моей новой подружки Людочки, я больше никому не рассказывал о своей жизни среди немцев. Это стало моей тайной.
Лишь через два десятка лет от скуки и под настроение разоткровенничался и рассказал своему армейскому другу Жене Иксанову кое-что о жизни в лагере военнопленных и наиболее памятных событиях детства.
А начал с эпизодов, которые вызвали у меня приступы жуткого страха. Я помню их необыкновенно отчетливо, вместе с пережитыми ощущениями. Они часто всплывали в моих снах, особенно в детские годы, и я просыпался от ужаса, весь в слезах.
Первый эпизод связан с концертом, который давали немцы в честь какого-то праздника. Сцена была сооружена во внутреннем дворике нашего лагеря, и я смотрел представление прямо из окошка второго этажа здания института. Выступали два немца с куклой-марионеткой. Один немец спрашивал куклу, а она, к моему изумлению, сама ему отвечала. Кукла, разумеется, после этого представлялась мне живой девочкой. Вместе со всеми я громко смеялся и даже переводил кое-что отцу, слабо знавшему язык. Но вот номер завершен, и девочку, к моему ужасу, свернули пополам, потом еще раз пополам и положили в чемодан.
Раздались аплодисменты, а я закричал от страха. Я живо представил, как плохо этой изуродованной девочке в тесном чемодане. Знакомые немцы услышали мой плач и возмущенные крики. Из сбивчивых объяснений сквозь слезы, они все поняли, быстро пообщались с артистами, и куклу моментально извлекли из чемодана. Она ушла за кулисы самостоятельно.
Чуть позже отец отвел меня к артистам. Те показали куклу, дали ее потрогать и даже продемонстрировали, как говорят за нее. Но я тогда не очень им поверил. И страх затаился в глубинах подсознания.
Второй эпизод связан с прохождением мимо лагеря механизированной колонны. Как-то раз я услышал нарастающий грохот и скрежет. Выглянул в окошко и увидел много движущихся огромных, невиданных чудовищ, из которых сзади выходил черный дым, а снизу сыпались искры. Вскоре наш маленький домик уже сотрясался, как при легком землетрясении. Я испугался и заплакал, мама взяла на руки, и попыталась успокоить. Меня вынесли на улицу.
Я увидел, что отовсюду из тех чудовищ выглядывали люди, и что-то громко кричали, размахивая руками. От некоторых уже осталась одна голова, торчащая прямо из пасти. Совсем недавно мне прочли страшную сказку о драконе, из которого шел огонь и дым, и который ел людей. Я не представлял, как выглядит дракон из сказки, но то, что видел, было очень похожим. И этих драконов много! Мне было страшно, и я удивлялся, что мама их не боится и даже улыбается. Помногу успокоился и стал смотреть. Но все равно продолжал бояться.
А вдоль забора из колючей проволоки стояли немцы и хмуро смотрели на драконов. Я никогда не видел их такими. Они всегда были веселыми. Тогда подумал, что они тоже боятся драконов.
Подошел папа, взял меня у мамы и сказал:
– Не бойся, сынок, это наши танки.
Я не знал, что такое танки, но зато понял, что это не драконы. Папа их тоже не боялся и улыбался, как и мама. Тогда я совсем перестал бояться и крикнул немцам:
– Не бойтесь, это наши! – я не знал, как по-немецки сказать «танки», и потому просто кричал им, – Это наши! Это наши! Не бойтесь!
Но они все равно боялись. А один строго посмотрел на меня и сказал:
– Ты глупый ребенок.
Я не понимал, почему он так плохо сказал обо мне, а другого ребенка здесь не было. И от обиды закричал ему:
– Я не глупый! Я не глупый!
А папа, который тоже ничего не понял, спросил:
– Что ты им все кричишь, сынок?
Я не успел ответить, потому что мой друг, гер Бехтлов, громко сказал тому немцу:
– Он не глупый – он маленький! – махнул мне рукой и засмеялся.
Другие немцы тоже стали улыбаться и даже смеяться. И я обрадовался, что немцы перестали бояться наших танков.
Колонна шла долго, около часа. Я и сейчас, как наяву, вижу те стальные машины. Они были не такими, какие потом видел на парадах. Они были серыми от пыли, некоторые – с вмятинами от снарядов, и все с огромными железными бочками, закрепленными на броне.
Когда через много лет расспросил об этом эпизоде отца, он сказал, что то были колонны той самой техники, которая с боями дошла до Германии и находилась там до замены. Это ему рассказали охранники лагеря, которые все узнали у танкистов, перегонявших тогда те танки и самоходки прямо из Германии на новое место дислокации.
Мне стало понятно, с какими чувствами тогда смотрели на нашу технику пленные немцы. Многие из них наверняка видели что-то подобное из своих окопов. Ведь все они были вражескими солдатами. Многие помнили, как эти чудовища несли смерть и страдания их друзьям, угрожали их жизням. И вот они видели то самое оружие, с помощью которого были разгромлены их войска и оккупирована их страна. А они, после всего этого, вынуждены годами жить в плену, в чужой стране, без семьи, в полном неведении перспективы…
Когда рассказывал Жене о жизни в лагере, тот иногда спрашивал, как я воспринимал пленных немцев – как добрых дядей, которые баловали меня, или как бывших, но все-таки врагов. Мне всегда было трудно ответить на этот вопрос. Я сам часто задавал его себе, особенно в детские годы, когда мы уже переехали из лагеря. Только тогда я впервые увидел людей, обездоленных войной. По улицам катались на тележках инвалиды без ног. Часто встречались люди на костылях, и люди без одной, а то и без обеих рук. Как ни странно, но в то время я не встречал унылых людей. Все, даже инвалиды и нищие, были бодрыми и часто улыбались, а то и громко смеялись. Это было время нашей Победы, время надежд, время оптимизма.
Я повсюду видел следы той страшной войны. Город все еще лежал в руинах. А надписи на многих домах, типа «Мин нет» или «Мин не обнаружено», сохранились даже в то время, когда я пошел в первый класс.
Но дело в том, что я никогда не видел ничего другого. Когда родился, все уже было именно так, а не иначе. Я просто не знал, как это – иначе. Поэтому для меня такой вид города казался обыденным, привычным – нормальным. Он меня не удивлял и не поражал.
Но постепенно все же начал понимать, что немцы живут в лагере не по своей воле. Они за что-то наказаны. Причем, наказаны даже их офицеры, которые были вроде бы сами по себе. Правду об этом мне рассказал дядя Вова. Он сказал, что немцы разрушили наши дома, они убили много людей. За это они находятся здесь. Они ремонтируют дома и строят дороги. Когда все сделают, их отпустят домой. Что такое «убить много людей», я не понимал, потому что еще не имел никакого представления о смерти. За всю мою маленькую жизнь я не видел мертвых и не слышал, чтобы кто-нибудь умер. А вот разрушенные дома видел.
И вечером стал допытываться у немцев, зачем они сломали наши домики. Их ответ удивил. Немцы сказали, что город разрушили наши солдаты, а они его защищали. Когда поделился этим открытием с отцом, тот не удивился. Он был участником Курской битвы и освобождения Харькова. Да, наши бомбили город, где были немцы… В голове образовалась каша. Я не стал ничего говорить дяде Вове, потому что авторитет отца был выше. А потом просто забыл об этом, потому что возникли другие вопросы. Меня, например, удивляло, почему солдаты работают, а офицеры нет.
Гер Бехтлов посмеялся над моим вопросом. Он ответил, что так было и так будет всегда. Офицеры приказывают, а солдаты выполняют. А сейчас приказывают ваши офицеры, а наши без работы. Но работать они не будут, потому что им нельзя. Очередная порция каши для моей головы.