– Так точно. И я бы без вас пропал. А с вами воскрес, прямо-таки крылья за спиной выросли. Ты ведь эти слова, Ленька, мне и тогда, после игры сказал. Я еще подумал о том, что давно не слышал таких добрых, а главное, искренних слов в свой адрес. На службе хвалили часто за дело и без дела, но все не так. Ведь вы мне, может, не поверите, но я тогда, после первой игры, впервые за десять лет, уснул без снотворного и спал спокойно, безмятежно, ощущая какую-то давно забытую радость. Запахи, как в детстве, стал ощущать, вкус к жизни вернулся, появился аппетит. А когда на Клязьму приехали, помните? Помните, играли ту бесконечную игру? Когда гоняли мяч чуть ли не до утра? Над нами звезды, под ногами скользкая, в росе трава, противник напирает. Виноват я перед вами, напропускал тогда бабочек. (Мы выиграли 13:12). Ноги скользят, ничего уже не вижу. За мячом кидаюсь наугад. И, конечно, не всегда угадывал. На что уж Дима выдержанный какой, и тот, помню, после очередного пропущенного мяча подошел и… Нет, не накричал, но сердито так сказал: «Ну что ж ты, Василич, нужно было просто руку подставить». Я тогда еще подумал: «Давненько тебя, Васька, не распекали, отвык краснеть и выслушивать подобные речи». Всю ночь переживал, на следующий день, с утра пораньше побежал в спортивный магазин, купил себе бутсы, чтобы на траве ноги не скользили. И еще купил вратарские прорезиненные перчатки. Прелесть, что за вещь. Помогли мне очень, надо было раньше приобрести. Как говорится, пока гром не грянет…. О чем я? Да. Ноги скользили, переживал. А вот у Миши, у того не скользили, он все игры в своих сандалиях пробегал. Жаль, что его нет сегодня с нами. Золото, а не парень. У него же, как вы знаете, одного глаза нет. Это в его-то семнадцать. А как играл, как заразительно смеялся. Вот всем нам пример человеческого мужества. Я на него глядя, много о чем таком, знаете.., стал задумываться. Ведь я раньше как жил? Плохо жил. Напивался, как свинья, развратничал. Голова была забита дурными мыслями. Нечистоплотными, скажем так, намерениями. Матерился почем зря. Денежки очень любил, желал их иметь как можно больше. А зачем? Все из-за боязни «черного дня», нечаянной нищеты. А сказали, что рак, думаю, на что они мне? Все суетился, все занят был не тем. Подарки очень уж любил. Любил присваивать чужое. А какой был вспыльчивый! Крик, матерщина, – вот это и было нормальным обращением с сослуживцами. Утешал себя, дескать, иначе с ними и нельзя. Не поймут, не послушаются. И, конечно, ленился добро людям делать. Я имею в виду те добрые дела, сделать которые мне ничего не стоило. Отговаривался тем, что они сами собой сделаются. Ну, например, сотруднику, потерявшему ногу на службе, насчет хорошего протеза похлопотать, или замолвить словечко насчет нуждающегося в жилплощади. Все это откладывал в долгий ящик. Ожесточен был на весь род людской, все искал чинов, славы. Это было смыслом жизни. Да и теперь, каюсь, все еще отказаться от этого не могу. Кажется мне это очень важным. Хотя вчера еще стоял одной ногой в могиле. Вот человек, поди, пойми его. Тут в жизни моей, кроме знакомства с вами, произошли еще кое-какие приятные перемены. С женой своей я официально развелся и записался с сестрой ее. Вроде понимаем друг друга, симпатия есть обоюдная. Говорю ей: «Прости, Даша, хотел стать генералом, но не смог». А она: «Ты для меня, Василек, самый наиглавнейший маршал». Слыхали?
Василь Васильевич расчувствовался, даже прослезился, но все же тост свой закончил, довел до конца:
– За вас, хорошие мои, чтобы все вы стали в своих областях и науках самыми наиглавнейшими маршалами. Ну, а коли не выйдет, то по крайности, нашли бы себе таких подруг, спутниц жизненных, которые бы вас за таковых почитали.
Все с удовольствием за это выпили. Много в тот вечер еще говорилось, пилось и елось. В первом часу ночи стали прощаться с нашим славным голкипером и расходиться по домам. Провожая нас, гостеприимный хозяин каждому крепко пожимал руку и говорил «спасибо». С Леонидом прощаясь, он обнялся и дрогнувшим голосом сказал:
– Не забывай меня.
Глава 8 Гарбылев
Судьба распорядилась таким образом, что Леонид уже на следующий день позвонил Ваське и попросил помочь в деле получения паспорта гражданину Гарбылеву Николаю Васильевичу. Делал он это не по своему хотению, а по просьбе Бландины.
Этот самый гражданин Гарбылев не так давно вернулся из мест заключения и совершенно не верил в то, что ему взамен справки об освобождении дадут настоящий, как у всех, паспорт.
Говоря по совести, Бландина не переставала меня волновать, и чем больше я узнавал о ней (пусть даже самое плохое и безобразное), тем сильнее во мне разгоралась страсть. Я видел ее всего несколько секунд, да и то, со спины, но мне и этого оказалось достаточно. Душа хотела любить, требовала любви, нуждалась в ней, как в воздухе нуждается живое существо. Любимой не было, любимой стала Бландина. Я уже начинал к ней ревновать Леонида. Чем сильнее он от нее отказывался, тем менее я был склонен ему верить. Леонид, конечно, все это замечал, чувствовал и вот, в машине, готовой ехать за Гарбылевым, произошел у нас с ним такой разговор:
– Что ж, если есть возможность, отчего же не помочь человеку, – как бы оправдываясь передо мной, находясь при этом в самом превосходном настроении, говорил Леонид.
Дело в том, что звонила ему Бландина, поздравила с благополучным возвращением со службы и попросила помочь знакомому.
– А тебе не кажется, что она таким образом наводит мосты? – интересовался я, не умея скрыть своего волнения.
– Мне до нее нет дела, – прохладно отвечал Леонид. И улыбаясь, глядя на меня, конечно, все понимая, советовал, – Эх, Дима, не отдавай своих сил женщине. Столько у нас с тобой впереди великих свершений, столько замыслов. А ты все к бабам, к бабам. Надо в институт поступить. Я не думаю, что возникнут сложности, но все же. Надо на ноги крепко встать, а у тебя на уме одна Бландина. Плюнь ты на нее, пусть барахтается в своей мерзости. Нам надо не назад, а вперед смотреть. Давай, помечтаем. Давненько я не мечтал, а ведь, пожалуй, нет на свете ничего слаще и прекраснее этого занятия. Мечтать ведь можно обо всем, тем более, что мы молоды, талантливы, амбициозны, и все дороги перед нами открыты. Знай, не ленись, и путь твой будет устлан лепестками роз. Я, конечно, очень виноват перед тобой, перед людьми, перед землей, по которой хожу. Я пролил кровь и она вопиет. Мне теперь, кроме того, что в десятки раз более других надо трудиться, необходимо еще постараться, всячески искупить, загладить свою вину. Не знаю, удастся ли, но я попытаюсь. Попытаюсь помочь матери, потерявшей сына… Это мой долг, моя первая и самая ответственная задача. И вот еще что. Эта тема, конечно, интимная, но я скажу тебе так. Надо нам, Дима, в церковь с тобой ходить. Надо сделать это правилом. Если нет желания, так силком, за шкирку себя в храм тащить. Без веры в Бога не может быть настоящего художника, а может быть, одна лишь горькая пародия. Так что если не уверуем, никакой нам ГИТИС не поможет. Будем блуждать всю свою жизнь и являясь слепыми, будем водить за собой таких же слепцов. Я сказал «таких же» и соврал. Ибо они, хоть и слепы, никого никуда не ведут, а мы-то лезем в поводыри, уверяем, что знаем дорогу. И тут очень тонкий момент. Становишься обманщиком. Обманщиком! Знаешь, сколько в театре таких? Не сосчитаешь. Выходят они на сцену. Один, семеро или тридцать, – это без разницы. Зритель ждет от них любви, подростки – светлого примера, женщины хотят услышать те слова, которые не услышали от мужей, а они, вместо того, чтобы сказать эти слова, подать пример, полюбить, обворовывают их и прячутся в кулисах. А там, за занавесом, стоит тот самый, главный обманщик, который уверяет этих мелких, что все хорошо, что так и следует жить и трудиться на сцене. И такой фарс происходит изо дня в день. Сотни, тысячи поломанных судеб. Кромешная ложь, из которой не выбраться.
Давай дадим себе слово, что не станем такими, не станем морочить людей и вводить в заблуждение себя. Не выйдет из нас режиссеров, пойдем в торговлю, пойдем воровать, убивать, что в сто, в тысячу раз честнее. Давай поклянемся!
– Давай, – сказал я, воодушевленный словами Леонида.
– Клянемся быть творцами, служить Великому искусству! Не предавать в себе стремления спасти весь род людской, спасти и сделать его лучше. Клянемся не лгать, не подличать, не лицемерить. Клянемся надеяться, верить, любить! Клянусь!
– Клянусь! – повторил я.
– Мы выбрали самую интересную профессию, – вдохновенно продолжал Леонид. – Но в ней надо постоянно держать ухо востро. Надо быть чуткими и трепетными, а главное, искренними. Начнешь работать спустя рукава, перестанешь боготворить актеров и сцену, и они отомстят, уничтожат тебя. Ты меня прости за то, что обращаюсь к тебе, как учитель к ученику, все наставляю. Это оттого так, что на данный момент я в театре поболе сведущ, что, разумеется, явление временное.
Леонид задумался, загрустил.
– Что же ты сложил свои крылья, – подбодрил я Леонида, – ведь хотел воспарить, помечтать.
– Да. Будет – все. Будет у нас с тобой красивая творческая жизнь. Будут свои театры, свои актеры, свои творческие лаборатории. Будут жены, дети, пристрастия. Разбредемся мы на время, обрастая своими заботами, своей жизнью, но этот разговор запомни. Можешь считать его моим объяснением в любви. В дружеской любви, конечно. А теперь, давай-ка, пристегнись ремнем безопасности и поехали за уголовником.
Уголовником Леонид называл Гарбылева, того самого знакомого Бландины, которому, по ее просьбе пообещал свое содействие в получении паспорта и прописки. Уголовник жил у Бландины, когда подъехали к условному месту, то увидели не только его, но и ее, собственной персоной.
Бландина стояла вместе с Гарбылевым исключительно для того, чтобы сдать его с рук на руки. Вот тут-то я и рассмотрел ее хорошенько, как говорится, не только затылок увидел, но и профиль, и анфас; признаюсь, фантазия моя нарисовала более привлекательный портрет, нежели обнаруженный в оригинале. Да, она была хороша, можно сказать, что даже очень хороша, но сердце мое в тот момент не екнуло.
С Леонидом она держала себя спокойно, тех воспаленных глаз сучки, у которой течка, я не заметил. Леонид себя вел так же, ровно и сдержанно. Они совершенно не походили на тех людей, у которых в прошлом были шуры-муры, скорей, напоминали двух чужих, едва знакомых. Бландина мне показалась похожей на девушку с крышки плавленого сырка «Виола». Рисунок на крышке, конечно, был не точной копией, скорей, карикатурой, но какое-то сходство все же наблюдалось. Забегая вперед, скажу, что я, как-то совершенно бездумно стал собирать эти сырные крышки, и у меня их набралось приличное количество.
С Бландиной Леонид не перекинулся и парой слов, они были друг с другом подчеркнуто чужими. Мужа рядом с Бландиной не было, как узнал я впоследствии, его с ней рядом не стало с того самого дня, как мы заметили их на причале.
Немаловажная деталь, когда подъехали к условленному месту, и Леонид вышел из машины, я не последовал за ним, а остался сидеть на месте. Я имел возможность рассматривать Бландину, оставаясь ею незамеченным. Признаюсь, что очень хотелось выйти, представиться, но эта длинная эмоциональная речь Леонида на меня подействовала. Я остался в машине.
Я не оговорился, сказав, что Гарбылева передавали с рук на руки. Он действительно в те дни был, как инопланетянин, не мог адекватно воспринимать окружающую его действительность. За ним нужен был глаз да глаз.
Насчет получения паспорта, откровенно говоря, я не уверен, что могли бы возникнуть какие-либо шероховатости, и что так уж была необходима помощь Василь Василича. Но, коль скоро Гарбылев боялся, а об одолжении просила сама Бландина, то Леонид, конечно, постарался упростить эту и без того не сложную процедуру.
Гарбылев был мужчина годов сорока, сухой, жилистый, в своих движениях очень скованный, с печатью лагерного прошлого на лице. Не красавец, и не уродец, обычный средний человек и, если бы за него не хлопотала Бландина, то и рассматривать его я бы не стал. Только то, что она принимала участие в его судьбе, и вызвало к нему интерес. Так-то все мы на этом свете устроены.
Как же получали паспорт? О, это была настоящая комедия. Подъехали к зданию милиции, прошли в отдельное помещение, под общим названием «паспортный стол». В помещении несколько кабинетов, все заперты, на стенах пояснительные пособия, в помощь заполняющим заявления, требования. А на полу – кровь. Самые настоящие капли крови. Тут же появилась уборщица с мокрой тряпкой, стала кровь замывать и сказала:
– Это от мяса, мясо кто-то нес, с него и накапало.
Скорее всего, так оно и было, но в милиции, если видишь кровь на полу, то это всегда воспринимается, как следы, оставшиеся после избиения.
Леонид усмехнулся и рассказал свою историю про пятна крови.
– Ренат, когда получил комнату, первым делом купил холодильник. Кроме холодильника, никакой мебели не было, спали с женой на полу на матрасе. Прислали родители деньги на мебель. А хранить их негде, положил все в тот же холодильник. Отключили электричество, пока был на работе, мясо в морозильнике оттаяло и кровь с него стала капать на деньги, и потихоньку всю пачку собой залила. Ему нужно кровать купить, а у него деньги не берут. Пошел в сберкассу обменять, и там не взяли. Милиционер, тот, что в сберкассе, шутит: «Ты что, человека грохнул?». Шутить шутит, а сам поглядывает с опаской. Пришлось в милицию идти, объяснять, что и как, сдавать деньги с кровью на анализ и, лишь когда убедились, что кровь баранья, а не человеческая, купюры обменяли. Вот как сильны стереотипы.
В тот день паспортный стол не работал, был выходной, но отчего-то Леониду назначили приехать именно в выходной. К тому же следом за нами, в помещение вошли и толпились в ожидании несколько азербайджанцев. Один из них попросил разменять крупную денежную купюру, на более мелкие. Леонид разменял. Пришел пузатый, очень грозный на вид майор, начальник паспортного стола и, открывая дверь своего кабинета, очень строго закричал:
– Это что тут такое? Сегодня выходной, немедленно все расходитесь.
Кричал он строго, но в то же время как-то не искренно, неубедительно. Никто его не стал слушать, наоборот, все засуетились, стали готовиться к приему. Тот азербайджанец, что менял деньги, попросил, чтобы его пропустили первым.
– Ну, что ты, джигит, – отказал ему Леонид. – У нас у самих дело пятиминутное.
– Э-э, зачем так говоришь? – не унимался джигит, указывая на сумку-пакет, которую Леонид держал в руке. – Разве не понимаю?
Тут и я обратил внимание на эту сумку и заинтересовался ее содержимым. В сумке лежала коробка конфет и бутылка водки 0,75 литра.
– На, держи, – сказал Леонид, обращаясь к Николаю Васильевичу, – дашь, как сладости, к чаю.
Москалев постучался, приоткрыл дверь кабинета и втолкнул туда Гарбылева.
Через несколько минут, сидя в машине, уже сам Гарбылев рассказывал о том, как его встретил начальник паспортного стола.
Как только Николай Василич назвал свою фамилию, майор нахмурился, но не слишком, все поглядывал на пакет, который Гарбылев держал в руках. Однако, разглядывая справку об освобождении, не смог утерпеть и стал распекать:
– Ну, Коля, ты даешь! – сердито приговаривал он. – Сам прийти не мог? Зачем-то руководство побеспокоил. Что мы, волки, чтобы нас бояться?
Майор замолчал и пристально посмотрел на Гарбылева, как бы ожидая ответа на свой вопрос. Гарбылев, не зная, что говорить (скажешь «волки», то есть, как он понимал, еще обидятся, а лгать ему было «западло»), протянул пакет и сквозь зубы процедил: