Психология жертвы, или Жертвы психологии. Гастрономический триллер - Шайхутдинова Альфия


Психология жертвы, или Жертвы психологии

Гастрономический триллер

Альфия Шайхутдинова

© Альфия Шайхутдинова, 2016


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

– Закрой хлебало, дура, – сказал Пупа. – Когда мужчины разговаривают, бабам лучше помолчать. И вообще, шла бы ты спать, что ли, надоело на твою рожу глядеть.

– Не гляди, – рассмеялась Гуля. Ни на «дуру», ни на «рожу» она не обиделась: в устах Пупы это была почти ласка – он говорил куда более обидные вещи, когда был по-настоящему зол, или когда был по-настоящему пьян, или то и другое вместе. Пока же он выпил немного и был настроен добродушно. «Поговори еще, – буркнул он лениво. – Будешь лишнего пасть разевать, я те сам ее закрою».


Гуля улыбалась блаженно. Пила она наравне с парнями, и ее уже слегка развезло. Хмель приятно будоражил; приятно будоражила и смена обстановки: она с детства не была в деревне. Обычно они зажигали в городской квартире Пупы – в настоящем гадюшнике. Как ни старалась Гуля, в угоду дружку, поддерживать в квартире хоть какой-то порядок, как ни скребла, ни отмывала, ни отчищала въевшуюся многолетнюю грязь, – не прекращавшиеся в тех стенах пьянки, со всем шиком свойственного хорошей русской пьянке свинства, с удалыми плясками, битьем посуды и мордобоем – сводили на нет все ее усилия. Сегодня они приехали помочь Пупиной бабке сажать картошку; день, проведенный в физическом труде на свежем воздухе, потом – жарко натопленная деревенская баня, сытный ужин под выставленную бабкой бутыль ядреного самогона – все это казалось Гуле необычным романтическим приключением, и она чувствовала себя почти счастливой… Наконец, особенно приятно будоражило присутствие Толика.


На прочих собутыльников Пупы Толик походил не больше, чем эта чистенькая, аккуратная горница – на городскую квартиру-гадюшник. Пил он немного, говорил еще меньше, и ни одного грубого слова Гуля от него не слыхала. Плюс ко всему Толик учился в техникуме – словом, был настоящий интеллигент и выглядел соответственно: всегда опрятный, наглаженный-начищенный, любо-дорого смотреть. Так любо-дорого, что смотреть после него на расхристанного, вечно какого-то замусоленного Пупу иногда просто не хотелось.


Гуля гуляла с Пупой уже несколько месяцев: не потому что он так уж нравился ей, просто такие, как Толик, с ней почему-то не гуляли. Ну конечно, куда ей до них – малограмотной и малокультурной девчонке из фабричной общаги; хотя иногда (как сегодня, например) ей казалось, что, может быть, неспроста так молчалив Толик в ее присутствии… возможно, он даже понимает, что настоящая Гуля может быть совсем не такой, какой кажется, и что рядом с нормальным парнем она сумеет стать той, какой он захочет ее видеть: ведь научилась же она как-то приспосабливаться к требованиям совершенно безбашенного Пупы. Гуля даже подумывала (уж мечтать так мечтать): может, Толик просто побаивается, выдав себя неосторожным словом, вызвать гнев приятеля; опасается, что гнев этот падет на голову девушки, что пострадает в первую очередь именно она…

Выпили еще. За столом они сидели втроем: старушка-хозяйка, немного с ними приняв, давно отправилась почивать. Разгоряченная после бани и самогонки, Гуля раскраснелась, и знала это, и была уверена, что этот искусственный румянец ей к лицу и что Толик, конечно же, это заметил и отметил. Гуля была женщиной, пусть совсем молоденькой, к тому же женщиной крепко поддатой, да еще в окружении двоих мужчин – один из которых был ее мужчиной, а второй наверняка не прочь был оказаться на месте первого… Ей хотелось кокетничать, капризничать, быть королевой на этом балу… «Хлеба нарежь», бросил Пупа отрывисто; его тяжелое, угреватое лицо тоже покраснело, и это был опасный признак. Но Гуля, упоенная своей придуманной ролью, опасности не почуяла. «Сам нарежь, – откликнулась она дерзко. – Тебе ближе».

Пупа поднял голову. Маленькие глазки сверкнули, Гуля струсила и молча подчинилась. Чары рассеялись… почти – но только почти: после следующей рюмки она вновь была очарована и сама хотела очаровывать. Глаза ее блестели – не тем опасным блеском, каким с каждой минутой все чаще сверкали маленькие глазки Пупы, а как блестят, отражаясь в воде, звезды…

– Этой больше не наливаем, – сказал Пупа сквозь зубы. – Она уже бухая.


Вот теперь Гуля обиделась: уж кто бы говорил… Она надменно вскинула голову, потом медленно повернула ее и искоса пристально посмотрела на Толика – неужто он за нее не вступится?

Толик молчал. Как обычно.

– Эй, – сказал Пупа обеспокоенно и пощелкал толстыми пальцами у нее перед носом. – Ты чего?

Гуля опомнилась. Отвернулась от Толика, хотя ее так и тянуло снова на него посмотреть. Если он правда к Гуле неровно дышит, ему сейчас, наверно, тяжелее чем ей. Он же, наверно, ревнует… Он же знать не знает, что и Гуля к нему дышит неровно… ну и пусть поревнует, ему это полезно. Из-под опущенных ресниц она одарила Пупу долгим, глубоким взглядом – но так, чтоб и Толик не мог этого взгляда не заметить. Потом потянулась соблазнительно всем своим крепким, здоровым телом. «Не ерзай, – осадил Пупа. – Глисты, что ли, завелись?»

Гуля вспыхнула. К Пупиной бесцеремонности она давно привыкла, но сейчас ей стало стыдно до слез. Стыдно перед Толиком – и стыдно за Толика: он так и будет пнем сидеть, наблюдая, как об его любимую ноги вытирают?

– Сам ты глиста, – проговорила она дрожащим от слез голосом, с ненавистью глядя на Пупу. Тот поперхнулся, даже закашлялся. «Как сказала? – загудел он, откашлявшись и покраснев еще сильнее. – Совсем больная?» – и начал приподниматься. Если б Гуля спешно покаялась и вымолила прощение – катастрофы еще можно было избежать; но волны хмельной отваги уже захлестнули ее и затянули в свой водоворот. «Толик, – взвизгнула она, отклоняясь, – скажи ему, чтобы меня не трогал!..» – Этого Пупа уже не мог снести. До сих пор он был скорее удивлен, почти смущен, чем возмущен, – теперь же наконец взбесился. «Толик?!!.. ах, Толик!.. Я те ща покажу Толика, мымра. Я те такого Толика покажу, бля!» – и, перегнувшись через стол, схватил ее за волосы.


Дальнейшее действо развернулось в считанные минуты. Прямо за волосы Пупа стащил Гулю с места и отточенным ударом в лицо отбросил к стене ее вялое, слабое, даже не пытавшееся сопротивляться тельце. Всего несколько минут назад казавшееся Гуле здоровым, крепким, способным вызвать у случившегося рядом мужчины желание играть этим телом не в футбол, а совсем в другие игры. Теперь, срикошетировав от стены, оно валялось на полу неаккуратной и неприглядной кучкой, которую разъяренный Пупа старательно месил ногами. Гуля тоненько выла; ей было хорошо известно на богатом и печальном опыте, что этот тоненький вой лишь еще больше раззадоривает вконец потерявшего голову Пупу, – но она не могла остановиться: каждый новый его удар словно включал в ней механический завод, и с каждым новым ударом она рыдала все тоньше, все громе, все жалостливей. «Пшла отсюда! – завизжал наконец Пупа, притомившись. – Иди спать, паскуда, кому сказано было!» – и оттолкнул ее брезгливо ногой, придавая направление. Тоненько подвывая, Гуля на четвереньках просеменила к двери и только там позволила себе встать в полный рост; еще один угрожающий Пупин жест – и она исчезла с глаз долой, удрала в соседнюю комнату, где бабка постелила им обоим.


Заснуть она, конечно, не могла; и не только потому, что мешали возбужденные пьяные голоса, доносившиеся из-за стены (Толик, впрочем, до сих пор все больше помалкивал). Вжавшись в подушку, Гуля поливала ее отчаянными, безнадежными слезами. Ей было безмерно жаль себя, такую несчастную и одинокую, что, кажется, такого просто не бывает – ведь все, кого она встречала в своей короткой жизни, как-то справлялись с тяжелой задачей быть не несчастными и не одинокими… Либо все как один притворяются, делая вид, будто даже не замечают, как страшна и невыносима жизнь, – либо жизнь почему-то только к ней поворачивается лишь самой страшной и невыносимой стороной, – а это ведь еще страшней и невыносимей.. Жалость к несчастной одинокой Гуле так раздирала несчастную одинокую Гулю, что даже физически уже трудно было терпеть. Она извивалась под одеялом и мычала в заливаемую слезами подушку, уже почти не боясь, что Пупа услышит и придет добавить. Особенно донимали, особенно пекли две мысли. Первая: Пупа… если б он действительно приревновал ее к Толику – это еще как-то можно было б перенести, можно было бы как-то понять и принять; но ему-то просто самогона жалко стало, он рюмку самогонки для Гули пожалел – он был готов к чему угодно придраться, лишь бы выгнать ее из-за стола!.. – вот что обидно… И еще обиднее другая мысль. Мысль о Толике, не пожелавшем защитить ее, когда она валялась на полу, избиваемая Пупой…

Даже не обидно. Как она может на Толика обижаться, кто она ему?.. Не обидно – а просто больно. Так больно, словно в легких у нее не воздух, а толченое стекло; словно горящий воск, а не слюну ей приходится сглатывать – так саднит горло; и лицо избитое горит, и соленые слезы разъедают ссадины и ушибы. И никому до нее дела нет, хоть умри она тут прямо сейчас.


Если им до нее дела нет, почему ей до них есть дело? Это, может быть, самый главный вопрос; может быть, это самое главное что ей нужно в жизни понять – не то чтобы специально она над этим задумывалась, просто кажется, что жить было бы чуть легче, если б этот главный вопрос как-то разрешился. Почему в мире нет ни одного человека, который просто не мог бы существовать без Гули – и почему сама она при этом просто не может существовать хоть без кого-нибудь… пусть даже не близкого, родного, понятного, любимого – пусть чужого, который лишь изредка и большей частью спьяну может показаться родным и близким…

Так вот нате вам. Ей тоже никто не нужен больше. Ни безбашенный Пупа. Ни равнодушный Толик. Ни подруги, которых у нее почти не было никогда; ни друзья, которых было еще меньше, чем подруг; ни родители, которых она почти не помнит… Никто.


Гуля утопала в мягкой, безразмерной перине, ей казалось – ее душат. «Никто, – бормотала она в подушку, возносясь до всех возможных вершин пьяной патетики. – Никто, никто, никто, никогда», – и в этом бормотании сквозь пьяные слезы все громче звучали озлобление, остервенение, отвращение; даже, пожалуй, омерзение – стоило ей вспомнить, что постель постелена на двоих. Ядреный бабкин самогон вот-вот закончится, и ненавистный Пупа заявится сюда. И заявит свои права.

В свои семнадцать с хвостиком Гуля не была ни особо целомудренной, ни особо страстной особой. Минуты близости с Пупой, как и с парой-тройкой его предшественников, она скорее терпела, чем наслаждалась ими. А уж в такие мгновения, как сейчас, мысль о его потных и грубых объятиях ничего, кроме омерзения, вызвать не могла. Ничего, кроме омерзения, она и не вызывала. Пусть бы он вовсе не пришел (Гуля опять размечталась), пусть бы вырубился за столом или еще лучше – под столом. Такое уже случалось. Или… или еще лучше – пусть бы он пришел, а Гулю не нашел. Ни в этой комнате, ни в этом доме, ни в этой деревне… она даже хихикнула, вообразив, как вытянется его неприятное тяжелое лицо, когда он обнаружит клетку опустевшей. Да, здорово; жалко, что это только мечты, претворить которые в жизнь Гуля никогда не осмелится.

Впрочем…


Почему? Почему не осмелится? Кто сказал, что не осмелится?


Гуля села в кровати так резко, что ее замутило и голова закружилась еще сильнее, чем минуту назад. Зато соображала голова проворнее, чем минуту назад; во всяком случае, Гуле казалось именно так. Почему?.. Почему не осмелится?.. Кто сказал, что не осмелится, очень даже осмелится. Кто сказал, что это сложно, это очень даже просто: просто встать. Сунуть ноги в шлепки. Тихонько пробраться в сени, подойти к двери. Тихонько выбраться во двор, подойти к калитке, открыть ее – и оказаться на свободе.

Ее потряхивало от возбуждения, и все-таки она никак не могла решиться. И не решилась… не решилась бы, если б не грела так надежда насолить и досадить Пупе. И Толику, наверно, тоже, или Толику – в первую очередь: что имеем не храним, вот поплачьте-ка, потеряв… Гуля прислушалась. Пупа за стенкой бубнил что-то монотонно, Толик молчал. Как обычно. Если она и впрямь хочет покинуть клетку, ей стоит поспешить.

Гуля встала. Сунула ноги в шлепки. Тихонько пробралась в сени, подошла к двери – и здесь ее ждало огромное разочарование. Дверь оказалась запертой на ключ – и, как ни шарила Гуля судорожно в поисках ключа, найти его ей не удалось. Почти рыдая, она уже готовилась смириться с мыслью о возвращении в клетку – и тут услышала шаги.


Она замерла. Заледенела. Сердце ее колотилось так, что грудная клетка ходуном ходила. Она узнала шаги: это шаркает Пупа, пыхтя и икая; уже идет спать? Сейчас… сию минуту он обнаружит пропажу… как страшно, мамочки, что же делать?

Пупа в спальню не свернул. Его шаги направлялись прямо к ней. В сени. Гуля задрожала. Она скажет… она скажет – захотела в туалет; может, еще обойдется.


Он вошел в сени, тоже пошарил где-то за косяком, нащупал ключ, открыл им дверь и вышел на крыльцо. Гулю он не заметил. Она вжалась в угол, вспотев от страха. Теперь она знает, где ключ; лишь бы ей так и остаться незамеченной. А если не повезет? Если он увидит ее? – обойтись-то, может, и обойдется, в басню о естественных позывах он должен поверить, но с мечтой о свободе и мести на сегодня придется расстаться. И, скорее всего, на будущее тоже: Гуля не слишком рассчитывает, что в ближайшее время опять окажется способной на бунт.

Мощный рокот орошающей землю струи донесся до нее: не прикрыв дверь, пыхтя и икая, Пупа прямо с крыльца реализовывал ее байку о естественных позывах. Его оголенная задница мутно белела в темноте. Это мутно-белесое пятно, этот мощный рокот струи, бьющей в землю, породили в ней новую волну отвращения. Она не сможет заставить себя вернуться; не сможет улечься рядом с ним на безразмерную перину, на которой она в одиночестве-то едва не задохнулась. А уж если Пупа, почитающий себя величайшим любовником всех времен и народов, не встретит в ней должного энтузиазма, дело может не ограничиться вызывающими отвращение любовными игрищами. Он даже вовсе может без любовных игр обойтись, пожертвовав ими ради удовольствия поучить Гулю почтению к его персоне… Даже не успев сообразить – что она, собственно, собирается предпринять, – Гуля мрачной тенью скользнула за его спиной. Мягкие шлепки ступали почти бесшумно, и Гуля не боялась, что он услышит ее шаги, – она боялась, он услышит, как стучит ее сердце. Но этого не случилось. Судьба, может быть, впервые в жизни обошлась с Гулей снисходительно: она уже спустилась с крыльца и затаилась во тьме, когда Пупа, закончив процедуру, небрежно стряхнул последние капли с предмета своей гордости и неуклюже развернулся. Дверь закрылась, проскрежетал в замке ключ; несколько секунд Гуля еще слышала, как он шаркает вглубь дома – в горницу или спальню, она не поняла, – потом все стихло.


Дрожа с головы до ног, Гуля вслушивалась – и ничего не слышала, кроме собственного сердца, сотрясающего все тело, отбивающего степ уже почти в глотке. Она огляделась неуверенно. Ничего не слышно, кроме бешено отплясывающего сердца, ничего не видно, кроме… да вообще ничего не видно. На расстоянии шага – уже просто глаз выколи как темно. Голова трещала, раздираемая болью зарождающегося похмелья, но Гуля заставила себя припомнить, в какой стороне находится калитка. Сделала несколько осторожных шагов – и угодила в яму, наличие которой в непосредственной близости от крыльца трудно поддавалось объяснению. Гуля и не искала объяснений; переведя дыхание, она из ямы выбралась и продолжила путь. Еще несколько осторожных шагов, и по лицу ее полоснула тяжелая ветка – от неожиданности Гуля едва сдержала испуганный вскрик. Но тут ей снова повезло: луна на минутку выглянула из-за низких туч, осветила забор с калиткой, и Гуля успела скорректировать направление. Опасаясь греметь металлом, калитку открывать она не стала, решив попросту перелезть через забор. Сделать это оказалось сложнее, чем ей представлялось; кое-как она все же добралась почти до самого верха ограды, но в этот момент один из шлепанцев свалился с ее болтающейся в воздухе ноги и шмякнулся по сю сторону забора. Всхлипывая, девушка полезла назад, потом долго, ползая на четвереньках, искала – и не смогла найти.

Это было ЧП. Куда она пойдет в кромешной тьме, босая на одну ногу? – однако вернуться сейчас, когда свобода так близко, она тем более не могла. И, продолжая жалко всхлипывать, Гуля снова полезла навстречу свободе. Балансируя на верху ограды и пытаясь удержаться, она схватилась за что-то подвернувшееся под руку – и едва не взвыла: ее угораздило вцепиться в ветку грандиозной, вровень с забором вымахавшей крапивы. Гуля охнула, уже не сдержавшись, ладонь полыхнула болью, и несчастная девчонка, потеряв равновесие и ориентацию, полетела вниз. Навстречу свободе.

Дальше