Наперсный крест - Николай Еленевский 6 стр.


«Вот она какая, война», – мелькнула мысль уже совсем не в продолжение той, предыдущей, радостной от ощущения близости вершины: – «Устоим ли?»

– Господи, Боже наш послушавый…

– Ваше преподобие, если можно, говорите громко! – попросил Федоров, не сводя глаз с приближающейся черной волны. И навстречу этому «Алла-а!» раздалось вдруг до невероятности, до болезненности обычное, даже будничное:

– Товсь, пли!!! Товсь, пли!!!

И оружейный треск.

Заржали, закувыркались лошади, валились на землю снопами люди…

И заплескалось над придунайскими лугами «Господи Боже… урр-а-а!» вперемешку с «Аллах акбар!». Я уже не видел, не понимал и не осознавал всего того, что творилось вокруг. Каненберг стоял со знаменем как вкопанный. Я стоял рядом и как можно громче, словно хотел перекричать всю эту вакханалию смерти, провозглашал, держа перед собою наперсный крест:

– …ты и ныне, Владыко Господи, услыши нас молящихся, сохрани воинство Его, посли ангела твоего, укрепляюща их, подаждь им вся, яже ко спасению прощения…

Прапорщики, присев на колено, куда-то целились из револьверов, стреляли, что-то кричали офицеры, где-то громко звали на помощь раненые…

…И вдруг мне явственно послышалось, как о полотнище знамени защелкали пули, минуя нас, как они свистели у головы или рыхлили землю под моими сапогами. Вот завалился наземь прапорщик Навуменко, остервенело отбивался от наседавших турок Федоров. Живым щитом нас окружили подоспевшие солдаты и встали между нами и наседавшими турками.

Захрипел и обвис на древке знамени Каненберг. На его губах пузырилась алая пена. Стремясь не уронить знамя, подпоручик обнял древко двумя руками, прижался к нему, словно не он держал его, а оно придавало силы стоять под этим градом пуль.

– …и в день праведного воздания твоего воздай венцы нетления…

– Отец Сергий, отец Сергий!!!

Я шагнул к Каненбергу, подставил плечо, но он уже оползал наземь:

– Знамя, ваше преподобие, знамя, выше, выше, вы-ы… – он силился еще что сказать, но упал навзничь, раскинув руки.

Я даже не понял, не прочувствовал то мгновение, когда знамя оказалось в моих руках и я поднял его над головой. Просто увидел, что целился в меня из пистолета турецкий офицер, как болью исказилось залитое кровью повернутое ко мне лицо прапорщика Федорова, как устремились наперерез турецкой пуле несколько солдат. И ощутил сильные удары в грудь, заставившие меня пошатнуться, даже сделать шаг назад. Но я устоял. Это было невероятно, но я чувствовал, что силы во мне есть. Боль была тяжелой, но несмертельной. Моя первая боль на войне. И я шагнул вперед. Испуганно передернулось лицо турка, не поверившего в то, что промахнулся с какого-то десятка метров. Он еще несколько раз нажал на спусковой крючок пистолета, затем что-то закричал и начал пятиться. Турецкие солдаты тоже, недоумевая, замерли, уставились на меня во все глаза. Я и сам толком не мог понять, что же все-таки произошло и почему остался жив. Подняв знамя, я широко зашагал вперед, туда, к вершине холма. Навуменко с рядовым Корчиком с двух сторон шли со мной…

Там вздыбливала землю наша артиллерия, там плечом к плечу уже сражались с наседавшими турками русские, болгары, сербы… Я нес знамя и думал только об одном: «Сподоби меня, Господи, донести!»

Уже на вершине, когда турки не устояли и отступили к дороге, ведущей из Систова дальше за Дунай, а солдаты начали устанавливать и крепить туры, я передал знамя кому-то из офицеров и стал приводить себя в порядок, ибо ряса в нескольких местах была и порвана, и побита. На наперсном кресте виднелись вмятинки от двух турецких пуль. Одна выше распятия, другая у его основания. Одна из пуль, отрикошетив от креста, слегка оцарапала грудь. Рядовой Корчик, бинтуя рану, радостно повторял:

– В рубашке родились, отец Сергий.

Подбежавшие к вершине солдаты, охрипшие от непрестанного «Ур-а-а!», опьяненные радостью первой победы, окружили нас:

– Наш батюшка никак заговоренный. Басурман-то ведь в него из пистолета почти в упор!

– В упор, на моих глазах!

– Значит, промахнулся!

– Вроде как не похоже на то!

– Да вот, батюшка-то наш живой и невредимый.

Солдаты заспорили, каждый стоял на своем.

– А то, что не мог он с такого расстояния промахнуться. Батюшка ведь перед ним во весь рост, всей грудью нараспашку…

– М-да, дела, брат!

– А что, хорошие дела! Что значит человек под Богом!

Миранович, прижимая к груди пробитую пулей руку, превозмогая боль, спросил:

– Говорят, что в упор бил турок?

– Да как сказать!

– А куда же попал?

– Вот сюда, – и я показал на наперсный крест.

– Невероятно!! – он прикоснулся к распятию. – Невероятно!

Затем подошедший Петров долго и внимательно рассматривал крест, рассуждал о законах баллистики, вероятности и невероятности с математической точки зрения. Его удивлению не было предела.

– Если бы вот так не держал его в руках, никому бы не поверил, что два выстрела, произведенные с секундным интервалом, могли привести к таким последствиям. И ведь рикошет-то совсем слабый. Весь удар принял крест. Будем считать, что война для нас началась с чуда.

Вытиравший пучком сорванной травы осклизлый от крови штык усатый старый солдат скорбно улыбнулся:

– Какое здесь чудо, сколько хлопцев полегло! Одно слово, бойня!

Я посмотрел на него. Он горько поджал губы:

– Скольких я под Севастополем похоронил, батюшка. Какие хлопцы! Да и здесь… – Он отбросил траву, нарвал новый пучок, – каково родным-то будет, когда весточку получат. Когда меня под Севастополем стукнуло да жене сообщили, что нет в живых, так она с ума сошла. Вот и безумствует до сих пор. Правда, сказала: «Теперь сколько не погибнешь – не поверю» – и поет, каждый день поет и поет, поет и поет…

Не зная, что сказать ему, я вздохнул:

– На все воля Божия!

– Так-то оно так. Когда турку брюхо штыком вспорол, а у него на глазах слезы. Я под Севастополем также плакал от боли. Война, она человека зверем делает, зверем, батюшка, будь-то русский или басурман.

Огромное поле стонало, кричало, молило о помощи, плакало от боли. Громко ржали, скребли копытами оземь, стремясь подняться, раненые кони. Похоронная команда сносила в общий ряд убитых. Этот длинный ряд порубленных, исколотых, обезглавленных, обезрученных тел потряс меня. «Молох, истинный молох», – шептал я сам себе.

– Вот это и есть война, батюшка, хуже соломорезки, – и Кременецкий подозвал начальника похоронной команды, – выберите место хорошее, красивое.

Растерянный молодой солдат держал перед собой чью-то отрубленную по локоть руку, пытаясь найти среди тел ее хозяина, все спрашивал у похоронщиков:

– Обезрученного куда положили?

Кто-то из них недовольно проговорил:

– Кажись справа, там и обезрученные, и обезглавленные. Да не носись ты с ней…

– А что делать?

– Спроси у батюшки.

Солдат подошел ко мне:

– Не нашел, отец Сергий, чья, может, хозяин и вовсе живой остался, а с ней-то как быть? В кусты не забросишь?

Это было до неправдоподобности простое обличье войны. Весь огромный мир вдруг сузился до этого окровавленного поля. Ранее неведомая боль пронзила меня с такой силой, что потемнело в глазах. «Господи, ведь ты же сотворил всех нас по своему образу и подобию, живите, радуйтесь. А мы? А мы? Сколько убиенных сейчас предстанут перед тобой! Сколько слез прольется! Вот она, война!» Сам не зная почему, вновь и вновь повторял: «Молох, истинный молох! Сколько молодых, крепких мужиков и дальше будут молить тебя о пощаде, Господи… Господи, помилуй нас!»

– Турки, турки!!

С белым флагом к нам подъезжали несколько турецких офицеров. Они о чем-то переговорили с Кременецким, и вслед за парламентариями на поле появились турецкие санитары, начали вывозить в скрипевших от тяжелого груза арбах убитых и раненых.

На берегу Дуная я совершил и первое отпевание. Солдаты лежали вдоль длинной общей могилы. Место для нее выбирал Миранович. Он отказался сразу уезжать из полка, заявив, что должен присутствовать на похоронах, ибо в эту могилу предстояло опустить в большинстве своем солдат его роты. Кременецкий разрешил. Миранович поблагодарил и, подойдя ко мне, промолвил:

– Не обессудьте, ваше преподобие, хочу, чтобы место было высокое… чтобы с него… чтобы сам Дунай над ними вздыхал и плакал.

Когда на сыпучем высоком холме воздвигли большой деревянный крест с прикрепленной табличкой, на которой были выписаны имена павших, Миранович вздохнул:

– Может, когда-нибудь братья-болгаре надумаются и соорудят здесь большой памятник, а пока пусть наши герои довольствуются простым православных крестом… Как-то теперь дома известие о их смерти встретят?

Командир болгарской дружины, рослый с мужественным лицом Радован Гордич, он так назвался еще перед переправой, обнял Мирановича:

– Браток, болгары вечно будут об этом помнить.

Затем в систовской церкви, маленькой, стоявшей на тесной, умощенной булыжником площади, душной, увешанной многими иконами, полк прощался с павшими в сражении офицерами и прапорщиками. Среди них штабс-капитан Петрович, подпоручик Каненберг, прапорщик Федоров.

Также из полка по ранению убыли капитаны Семенов, Стрешенцов, прапорщик Рыжкин.

Тот же Миранович, когда садился в санитарную двуколку, чтобы быть увезенным в полевой лазарет, долго благодарил Кременецкого:

– Ваше высокоблагородие, если бы не ваша мысль с турами, от моей роты, может, ничего бы и не осталось. Сколько жизней вы спасли, один Бог знает. Премного вам благодарен. Все мои солдаты… – голос его задрожал, словно принадлежал не человеку, первому шагнувшему навстречу пулям, а кому-то иному.

Офицеры дружно поддержали его.

Уже в повозке Миранович вдруг попросил:

– Отец Сергий, позвольте еще раз взглянуть на крест.

– Да-да, пожалуйте.

…И он приложился к кресту губами.

В своем рапорте по поводу проведенной баталии подполковник Кременецкий сделал и такую запись:

«Мужество и храбрость наших солдат и офицеров, а также болгарского ополчения, ведомого русскими офицерами и своими командирами, достойны всяческого восхваления».

Как сказал Лещинский, если бы ополченцы Радована Гордича не ударили во фланг туркам, то погибших на берегу Дуная могло быть куда больше.

Я отказался от помещения в лазарет и весь последующий день, а также и ночь провел в молитвах. Полк приводил себя в порядок и готовился к новым сражениям, а я даже собрался было сесть за свои записи, но так и не нашел сил, чтобы передать бумаге впечатления от увиденного, пережитого, ибо потрясен был всем до глубины души.

…Нам предстояло выступать в направлении Плевны.

ХI

Перед Горным Студнем караван из лазаретных повозок в сопровождении конвоя из казаков повернул в сторону полевого шпиталя.

– А вам, ваше преподобие, прямо. – Ладный казацкий сотник махнул нагайкою в сторону разбросанных по долине домов и приказал: – Эй, Егор, сопроводи-ка батюшку до Горного, здесь недалече. Мы будем за лазаретом на постое, где и в прошлый раз. Там и найдешь нас.

Егор соскочил с лошади, взял ее под уздцы, и мы зашагали по неровной, но довольно широкой дороге, которая была до того тряской, что и теперь меня не переставало качать при каждом шаге.

В Горном Студне, как и было указано в присланной в полк бумаге, меня встретил ротмистр Синельников, офицер драгунского полка, состоявший при князе Суворове офицером для специальных поручений. Высокий, широкоплечий, в ладно сидевшей форме, он представился, с каким-то великосветским изыском прижал руку к груди, на которой отливал серебром орден, спросил:

– Не соизволит ли ваше преподобие немного привести себя в порядок и отдохнуть. У нас до аудиенции есть время. Здесь недалеко я снял для вас небольшую комнатку.

Комнатка оказалась и в самом деле маленькой, заставленной какими-то незнакомыми мне предметами домашнего обихода. Коренастый, с длинными черными усами болгарин встретив меня, молитвенно сложил руки на груди и что-то стал говорить, показывая на висевшую в углу большую икону.

– Он просит разрешения зажечь перед иконой Божией Матери свечу, – пояснил Синельников.

– Да-да, конечно.

– Через два часа я зайду, – и Синельников стремительно исчез за дверями, но уже спустя полчаса или менее того вернулся. – Государь изволит вас принять до завтрака, так что собирайтесь и пойдемте.

Горный Студень – удивительно красивое место. Все в нем свидетельствовало о необычайном трудолюбии его жителей, хотя, судя по всему, и не очень богатых. Скорее всего, бедных. Но столько чистоты, опрятности было на улочках, по которым сновала, грохотала, пылила уйма повозок, тарантасов, лошадиных копыт и солдатских сапог, что с трудом верилось, будто все здесь так или иначе связано с войной. Даже крапивы, и той у низеньких, сложенных из камня заборов, этой постоянной спутницы бедности и чахлости, пока шел к ставке государя, не увидел. То ли она вообще здесь не росла. То ли ее тщательно выкашивали, вырывали.

– За всю настоящую кампанию менее всего русское общество знает о своем государе, и если знает что-нибудь, то разве из корреспонденций иностранных газет. Нам же и половины того не позволено, что позволено господам из Парижа и Лондона.

Синельников снисходительно хмыкнул:

– Газетчики… Они к каждому завтраку слетаются, как мухи на компот. Быстренько прознали, что у государя небольшой прием. Здесь ухо востро надо держать. Чуть не то сказал, да они еще и в недослых сказанное словили – все, считай, пропали, ибо в газетах такое напечатают, просто срам один!!

Чувствовалось, что офицер недолюбливал пишущую братию. В его словах сквозило некоторое пренебрежение к ней.

– Может, двое из них и понюхали пороху, а остальные так себе. Настоящие, они там, с вами-с, а здесь…

– Между тем государь составляет средоточие, душу того великого дела, за которое борются войска наши, и подробности о его жизни в высшей степени должны интересовать всех, – громко и внятно говорил шатен, чувствуя на себе повышенное внимание коллег.

– Этот? Этот из «Нового Времени». Препаршивая, я вам скажу, газетенка, но успехом пользуется необычайным, – хмыкнул офицер.

«Новое Время» в наш полк не доставляли, и что конкретно из себя эта газета представляла, я не знал.

Шатен, завидя нас, вдруг радостно всплеснул руками:

– Господа, прашу прасчения… Кого я вижу!! Штабс-капитан Синельников собственной персоной! А сюда прилетела утка, что вы уже не при ставке, а где-то маршируете… – и шатен показал в сторону гор. – Простите за назойливость, а священник для меня совершенно незнаком и, видимо, он здесь отнюдь не случайно, а?

– Ротмистр! Сколько раз вам повторять, что я уже ротмистр, – огрызнулся Синельников.

– Бог с вами, Синельников, ротмистр или штабс, благозвучие не меняется, а потому не будьте скупердяем, шепните причину визита рядового священника в ставку. Это связано как-то с предстоящим приемом у Его Величества или?..

– Или…, все или, господин Верхотуров! В прошлый раз вы все переврали, и я имел неприятности…

– Синельников, я здесь ни при чем…

– На том и завершим.

Верхотуров ухмыльнулся:

– Какой же вы недальновидный, штабс… прашу прасчения, господин ротмистр.

Синельников ничего не ответил.

ХII

Даже в лагерной обстановке государь оставался верен тому порядку жизни и распределению времени, которое установил себе издавна. Он занимал небольшой домик в две комнаты. Из них одна – его кабинет, другая – спальня. Кроме того, имелись галерея, обтянутая полотном, и маленькая передняя.

Рядом с этим домиком находилось несколько домов просторнее: для охраны, офицеров связи, лечащего врача, для прислуги и ряда других столь необходимых лиц, с которыми государя связывала еще та, гражданская жизнь, и чье присутствие не было обременительным для него и сейчас. Среди офицеров ходили разные шутки. Однако, насколько я понимал, такое количество лиц, не связанных с войною, воспринималось людьми военными с долей не только снисходительности, но и некоего сочувствия.

Назад Дальше