Волхвы (сборник) - Всеволод Соловьев 15 стр.


Они приехал в Петербург главным образом для Потемкина. Потемкин играл первую роль в его широких планах.

В то время как Сомонов рассказывал светлейшему, в чем дело, граф Феникс был весь настороже, готовясь выступить на сцену и произвести на могущественного русского вельможу должное впечатление. Эта минута подошла; теперь ему нужна Елена. Она подготовлена в достаточной мере. Она поможет ему достигнуть сегодня всего, чего можно достигнуть на первый раз.

– Но где же она?

Он ищет ее глазами. Ее нет. Она скрылась. Но она не может быть еще далеко. Она не имела еще времени выйти из дома, уехать. Он сейчас вернет ее, вернет, не трогаясь с места. Сильная магнетическая связь установлена между ним и ею.

Он мысленно, известным ему способом, призывает ее, тянет ее к себе незримыми нитями, которыми он ее опутал.

Но ее нет. Он глядит в ту дверь, откуда она невольно и послушно должна появиться. А ее все нет! И ему внезапно становится как-то неловко, тяжело…

Он чувствует, что даром тратит нервную силу, чувствует, что происходит нечто странное, неожиданное, непонятное. Он парализован, обессилен. Но если бы он был внимательнее, если бы менее рассчитывал на свою силу, не думал исключительно о себе, Потемкине и Елене, он заметил бы, что за ним уже давно следит взгляд светлых, блестящих глаз, что сила этого взгляда сразу оборвала все нити, какими он связал с собою Елену.

Да, она свободна, но ей и тоскливо, и неловко. Голова ее тяжела. Она не может больше оставаться в этой гостиной. Она понимает, что сейчас все должны будут снова обратиться к ней, что ей придется выдерживать допрос Потемкина. Она спешит воспользоваться предоставленной ей, быть может, на одно только мгновение свободой. Минута, другая – и она уже на крыльце… ее карета подана… она приказывает как можно скорее ехать домой.

Она дома, то есть у отца, в своих прежних девических комнатах. Какое счастье, что она вырвалась, что успела вырваться, что не чувствует здесь над собой власти этого непонятного, ужасного человека. Кто он? Но зачем ей о нем думать; надо скорее забыть о нем, надо устроить так, чтобы никто с ним больше не встречался. Она даже вздрогнула всем телом, представив себе его властный, порабощающий взгляд, его дерзкое прикосновение к ее обнаженным, покрытым только легким газом плечам. Она почти ненавидела этого человека, но к ее ненависти и отвращению примешивался страх, какой-то панический страх, от которого трепет проходил по всем членам.

А тот, другой, тоже таинственный человек?.. Ее сердце вдруг заныло тоской и болью. Но в это время к ней вошел ее отец. Старый князь Калатаров – теперь никто иначе и не называл его, как старым князем, – носил на себе все признаки преждевременной дряхлости. Спина его сгорбилась, голова будто не совсем твердо держалась на плечах и то и дело покачивалась то на одну, то на другую сторону. Он часто среди разговора вдруг замолкал и задумывался, или, вернее, просто совсем переставал думать: нижняя губа его отвисла, глаза начали бессмысленно глядеть в одну точку, по большей части прямо на лицо собеседника. Он ничего не слышал и не понимал. Через несколько мгновений он приходил в себя и всячески старался скрыть свое забытье и рассеянность. Он, очевидно, сознавал это в себе и этим мучился.

Вообще он в последний год начинал избегать людей и, всю жизнь не умевший и часу провести в одиночестве, теперь по целым дням не выходил из дому, никого не принимая, кроме лиц самых близких. Еще не так давно считавшийся первым щеголем в Петербурге, теперь князь кутался в халат и с утра до вечера шлепал по комнатам туфлями.

Иногда в нем замечалось волнение, тревога, и никто никак не мог от него добиться их причины. А между тем причина была, хотя и очень странная: старого князя преследовали тени, ложившиеся от предметов. Повернет он кресло, сядет в него – и вдруг его поразит: отчего это тень от кресла и от него самого такая длинная и ложится именно в такую-то сторону? Вскочит он с кресла и начнет его всячески поворачивать. А тут заметит тень от стола или от иного предмета и совсем растеряется. Мучают его тени по нескольку часов, возится он с ними, всю мебель переставит. Наконец выбьется из сил и заснет, а через день-другой опять начинают преследовать его тени – просто чертовщина! Он так и считал это за дьявольское наваждение и принимался за молитву. Но и во время молитвы иной раз бросалась ему в глаза тень от лампадки перед иконой и повергала его в полное уныние…

Князь, войдя к дочери, поцеловал ее и сел против нее, запахивая полы своего халата.

– Что же это ты так рано, Ленушка? – спросил он. – Я чаю, у графа Александра Сергеевича народу много, веселье немалое… у него всегда весело да и разъезжаются поздненько… Чего ж это ты?

– Нездоровится что-то нынче, батюшка, – ответила Елена.

– Полно, Ленушка, какое там нездоровье! Да и не годится это тебе вовсе… Ты веселись хорошенько, да жениха себе присматривай… Долго-то так, сама знаешь, быть тебе не пристало.

– Почему же?

– Как почему?.. Все говорят в один голос, что тебе беспременно замуж выходить теперь, чем скорее, тем лучше… Одной тебе быть никак нельзя, никак нельзя – это верно… Только мужа себе выбирай здешнего, Ленушка, не оставляй меня, не уезжай…

– Не уеду, – машинально прошептала Елена.

– То-то… а ежели нездоровится, так ты ляг, да и усни покрепче – сном все и пройдет… ну Христос с тобой, моя красавица…

У князя с внезапно наступившей старостью явилась и стариковская манера говорить и выражаться. Он стал будто совсем не тем человеком, каким был всю жизнь. И эта перемена в нем была до такой степени поразительна, что Елена, несмотря на всю свою рассеянность, с изумлением на него глядела и его слушала.

Он кряхтя поднялся с кресла, подошел к ней, набожно перекрестил ее, поцеловал в лоб, еще раз повторил: «Ляг, да и усни хорошенько» – и, шлепая туфлями, вышел.

Елена не последовала его совету – не легла и не уснула. Она долго, долго, не замечая времени, сидела, прислонив голову к мягкой спинке своего любимого кресла, расшитого искусной рукой ее покойной матери. Глубокие, прекрасные глаза ее глядели уныло и печально, все лицо побледнело и выражало страдание.

Она невольно думала о словах отца; слова эти навели ее на мысли, уже не новые, но никогда еще до сих пор не являвшиеся ей так ясно, просто и определенно.

Ведь вот она наконец добилась того, к чему так рвалась, чего так ждала. Она разведена с мужем; он ей чужой; она свободна. Еще недавно ей казалось, что именно в этом и заключается все, что огромное счастье состоит для нее в избавлении от ненавистного ей, невыносимого человека.

Но теперь, когда граф Зонненфельд стал ей чужим, он уже не казался ей ненавистным и ужасным, теперь она не питала к нему никакого дурного чувства. В ее сердце не было ни злобы, ни упреков. Она сразу получила возможность судить прошлое безо всякого пристрастия. Была совершена и с той, и с другой стороны большая ошибка. За ошибку пришлось поплатиться, пришлось страдать… Но ведь и он пострадал, хоть и по-своему, а все же пострадал. И ей даже стало жаль его… Она подумала тоже, что от нее зависело сократить страдание. Зачем она раньше не освободила и себя, и его? Но, нет, значит, так было надо, значит, именно так и должно было все статься…

Она свободна! Что же дальше? Она ясно видела теперь, что эта свобода не могла быть целью, что эта свобода не что иное, как только первое средство… к чему? К счастью. А счастья нет! Никогда еще не сознавала она так мучительно ясно, что счастья нет, не было и что без него нельзя ей жить.

Прошел час, прошел другой, а она все сидела неподвижно, глядя в пространство широко раскрытыми глазами, из которых одна за другою скатывались тихие слезы, и все думала о том, что счастья нет.

Но вот мало-помалу что-то странное начинало твориться с нею. На нее находило забытье, тихое и сладкое. Будто какое-то жизненно теплое дуновение носилось над нею, всю ее охватывало и уносило куда-то. Глаза ее заискрились, последняя краска сбежала со щек ее. Неподвижная, прекрасная, застывшая, она, очевидно, заснула, но это был странный сон, почти сон смерти…

* * *

В это время Захарьев-Овинов сидел перед своим рабочим столом, среди обстановки той комнаты, которую Елена так ясно видела в графине с водою. Две восковых свечи горели на столе под абажуром, и их слабый свет почти пропадал и терялся: прямо в окно глядела полная, яркая луна, наполняя всю комнату серебром и голубыми тенями.

Отблеск луны падал на лицо Захарьева-Овинова и превращал его в чудное мраморное изваяние. «Новый князь» думал о том, чему только что был свидетелем. Он думал об опыте, произведенном Калиостро над Еленой, и мысленно обращался к «погибшему брату», будто говорил с ним:

«Теперь я знаю все твои силы и средства, знаю, какое громадное, несметное богатство ты мог заключить в себе… Но ты собрал только часть его и безумно, самоубийственно его расточаешь. Ты погиб для вечности, и на тебя ляжет тягость такой ответственности, какой никогда не снести и не выдержать человеку! Тебя окружил, тобой овладел мрак и влечет тебя к вечной гибели… Ты был зрячим, но ослеп и не видишь черную пропасть под своими ногами; ты думаешь, что стоишь на твердой почве, и не чувствуешь, с какой отчаянной быстротой стремишься вниз, в самую глубину бездны… Мне не спасти тебя, и я за тебя не отвечаю, но я не дам тебе губить тех, кто может подняться к свету и не ослепнуть от его сияния…

Да, ты, так же как и я, сразу увидел и понял, какие чудные задатки таятся в этой прекрасной женщине! Ты поспешил наложить на нее свою руку. Но для чего? Для того чтобы безжалостно погубить ее, для того чтоб воспользоваться ею, ее свежими скрытыми силами для своих жалких, земных целей… И ты не почувствовал, безумный слепец, что на ней уже лежит печать… До тебя я запечатлел ее и поведу к спасению!..

Елена! – прошептал Захарьев-Овинов. – Пришло время… Я хочу лучше узнать тебя… хочу тебя видеть и говорить с тобою…»

Он поднялся с кресла, сделал несколько шагов и остановился. Глаза его сверкнули.

«Елена! Я хочу тебя видеть! Приди!» – в глубокой ночной тишине прозвучал его голос.

Мгновения неслись, и вот перед ним в полосе лунного света появилось как бы легкое, белое облако. Оно быстро сгущалось… еще миг – и Елена стояла перед ним, вся охваченная и пронизанная лучом луны, вся сияющая ослепительной, неземной красотою. Да, это было ее лицо, живое лицо, озаренное чарующей, ласкающей улыбкой. Ее глубокие глаза с восторгом на него глядели. Это было ее живое лицо, а между тем сквозь очертания ее полной достоинства и грации фигуры, сквозь складки ее белой одежды то яснее, то туманнее просвечивали находившиеся за нею предметы. Это было непонятное существо, оживленная, одухотворенная греза…

Захарьев-Овинов оперся о стол, спокойно и торжественно глядел на нее, невольно любуясь ею.

– Елена, друг мой, видишь ли ты меня, слышишь ли? – произнес он.

– Вижу… слышу… – зазвучал в тишине слабый, но внятный голос.

– Быть может, ты недовольна, что я усыпил тебя и призвал тебя?

– Я… недовольна? О боже мой, я так счастлива!

По лицу ее разлилась блаженная улыбка.

– Тот, кто заставил тебя видеть в воде, смутил он твою душу? Ты его боишься?

– Да, он смутил мою душу… да, я боюсь его.

– Не бойся, он не властен над тобою… я уничтожил его силу…

– Ты! Да, это ты! Милый, о если б знал ты, как я люблю тебя!.

Неслышно, как легкое дуновение, она двинулась к нему, простирая свои бледные, почти прозрачные руки и глядя на него с обожанием, с восторгом, с беззаветной любовью.

Но он отступил от нее. За мгновение перед тем спокойное лицо его исказилось как бы страданием.

– Ты меня… любишь? Ты «так» меня любишь! Несчастная! – в ужасе прошептал он. – Уйди!

Ее руки опустились. На глазах ее блеснули слезы. Глубокий, тяжкий вздох пронесся и замер. Она хотела сказать что-то и не могла.

Она таяла, испарялась, очертания ее лица, ее фигуры сливались с лунным светом, и слились с ним, и бесследно исчезли.

Захарьев-Овинов с отчаянием сжал свою горящую голову руками.

«Она меня любит! Любит меня страстной, земной, погибельной любовью!.. А я? А я? Разве я не люблю ее? Люблю как презренный, жалкий раб плоти, люблю всем сердцем, всей душою, люблю каждой каплей моей крови!.. Так вот что это значит, вот зачем я здесь!.. Так вот оно, мое последнее испытание!..»

VII

Но что же произошло в гостиной Сомонова после исчезновения Елены?

Граф Феникс оставался несколько мгновений пораженный. Убедившись в необыкновенной чувствительности Елены, в самых счастливых для него и необходимых ему свойствах как телесной, так и духовной ее организации, он рассчитывал произвести в этот вечер целый ряд самых интересных опытов. Эта исключительно созданная молодая женщина, так быстро и искусно им подготовленная и настроенная, была в его руках послушным орудием, которым опытный мастер мог распоряжаться по своей воле. Его деятельная мысль, его горячее воображение создали ему, так сказать, целую программу представления, и он должен был непременно очаровать этим представлением всех, а прежде всего очаровать Потемкина.

И вот этой послушной, гибкой в его руках, как воск, завороженной им пленницы нет. Ее отсутствие спутывает все расчеты, изменяет программу.

Однако не это обстоятельство смущало его и поражало. Ведь еще несколько часов назад он не знал Елены, не думал о ней. Она явилась для него счастливой неожиданностью, и только. Программа с ее участием была создана внезапно, по вдохновению. Значит, была другая программа. Придется вернуться к этой прежней программе. Ему будет несколько труднее. Может быть, впечатление окажется менее сильным – вот и все. А потом он так или иначе наверстает потерянное…

Но она исчезла! Какая-то неведомая сила разрушила его силу. Он знал, что нужно нечто совсем исключительное, чтобы эта связь порвалась вопреки его воле. Одно только это обстоятельство и поражало его, смущало, лишало на время свойственного ему самообладания и спокойствия.

Однако он быстро овладел собою и с полным достоинством и сознанием своей силы встретил обратившийся к нему взгляд Потемкина.

– Так вот твой фокусник? Ну, покажи мне его, досмотрим, что за птица, – говорил Потемкин Сомонову, – дай поглядеть, проведет ли он меня… а хотелось бы, чтоб провел, – смерть скучно!..

Потемкин скучал весь этот день, с самого утра. Он уже и так встал левой ногой. Все его сердило, все казалось ему пошлым, глупым, надоедливым, совсем бессмысленным. Только во время долгой утренней беседы с императрицей он несколько оживился.

Он представлял ей широкие, создавшиеся в его мыслях и воображении, по мере того как он их излагал, планы относительно устройства Новороссии.

Он ушел внезапно прозревшим, озаренным оком в глубь будущих времен и горячо, красноречиво пророчествовал русской царице о громадном значении для России нового, создаваемого им края.

Он увлек за собой и царицу. Как и всегда, спокойная, рассудительная, боявшаяся увлечений, она поддалась обаянию этого дышащего огнем человека и прониклась верой в его пророчества.

Она одобрила все его решения, планы, и уверенной, твердой рукой начертала на поднесенных им бумагах: «Екатерина».

Он был оживлен и доволен, но едва вышел из ее кабинета, как его жар, вдохновение, оживление мгновенно исчезли. Он снова почувствовал себя охваченным атмосферой лжи, фальши, интриг и лести. Омерзение и скука овладели его душой. Давно надоевшая, давно знакомая, противная картина! И главное – давно знакомая! Ничего в ней нового, неожиданного, оригинального! Ведь он наизусть знает всех этих людей, насквозь их видит и презирает их глубоко, до отвращения… Придворные женщины! – но ведь он их тоже слишком хорошо знает, и все они, несмотря на красоту свою и молодость, ему приелись, как однообразное, ежедневно подаваемое блюдо. Бывало, и еще не так давно, красота и молодость останавливали на себе его внимание, заставляли забывать обо всем ином, пленяли сами собою, волновали кровь, сулили минуты забвения и восторга. Теперь уже никто и ничего не сулит ему. Он глядит на этих обдуманно, искусно наряженных, кокетливых красавиц, из которых каждая готова расточать перед ним свои улыбки, из которых ни одна не решится играть перед ним роль неприступной крепости, – он глядит и видит в них только недостатки, и его пытливый, привычный взгляд сразу подмечает в них именно то, что они всеми мерами стараются скрыть… Потемкин рассеян. Он смотрит исподлобья, как нахмурившаяся туча, он невежлив, даже груб. Ему душно, дышать нечем…

Назад Дальше