По диагонали через перекрёсток стоял особняк, увитый каменными и потрескавшимися цементными лилиями, его окружала ограда с коваными стеблями лилий. А за особняком высился кирпичный костёл, построенный ссыльными поляками. Если же выйти на угол здания школы, то внизу виднелась Волга с лесами и заливами на противоположном берегу.
Сюда мы явились в августе 1936 года вместе с дедом, одетым в толстовку с широченными брюками и обутым в старые бурые штиблеты с загибающимися носками. Я был в белой рубашке и в сандалиях. Нас направили в комиссию на первом этаже. Там сидели солидные люди – мужчины и женщины – и в центре одна дамочка с тонкими извилистыми губами и гребешкообразными кудрявыми волосами. Её отчего-то боялись, потому что она уже успела всех известить, что она председатель родительского комитета. Мы было настроились на долгое стояние в очереди, но нас предупредительно пропускали вперёд, испуганно посматривая на дедову бородищу.
Та самая дамочка ещё издали уставилась на деда, а не на меня. Она сосредоточенно обдумывала вопрос, и первая его задала:
– Скажите, гражданин, а вы какого социального происхождения?
– Из мещан… Дворник я, истопник…
– А почему же борода такая? – брезгливо поинтересовалась родительница.
– Да растёт… – смущённо сознался дед. – Вот, внука привёл учиться, ваша милость.
– Какая ещё тут милость, бросьте вы тут, – заметил другой товарищ в заляпанном какой-то жирной пищей галстуке. – Внука мы видим. А где родители мальчика?
– Нет у него родителей, ваше степенство.
Дамочка тряхнула гребнем волос и отрезала:
– Ещё и родителей нет! А у нас нет мест. Вам в другую школу надо определяться.
Она с оскорблённым видом оглядела весь застольный ряд комиссии, и, не встретив ни одного оппозиционного взора, отвернулась в сторону окна.
Мы побрели к выходу, а в коридоре дед громко объявил:
– Всё, мест нету, можно уходить.
То ли себе он это сказал, то ли всем остальным. Но я видел, что это известие взволновало только несколько человек. Другие и ухом не повели.
Дед на улице, отдышавшись, виновато сказал мне:
– Я же на Карла Маркса похож, а не на царя, чего ж они…
– Нет, деда, – ответил я серьёзно, – ты на Маркса не похож. Он лысый и смуглый. Ты похож на генерала.
Всё это надолго деду испортило настроение. На другой день он без меня отправился «на разведку» в школу №12 и принёс какую-то бумажку. Там меня зачислили в первый «в» класс. Двенадцатая была немного подальше, но в другую сторону по Красноармейской улице.
Всё-таки мне было жаль лишаться возможности учиться в самой славной и красивой школе, и я подал деду мысль обратиться за помощью в районный комитет партии. Дед настороженно оглядел меня. Я слышал где-то во дворе, что в трудные минуты жизни стоит пожаловаться в райком, и всё может полегчать. Дед, видимо, так всё и понял, и не стал ворчать на меня и обвинять в «дерзостях». Сказал только сердито: «Никогда не имей дела с райкомами».
– Почему? – спросил я на всякий случай, хотя и догадывался, что есть места, куда лучше не соваться.
– А что, там сидят твои благодетели?
4.
Степан Фёдорович работал в основном дворником. В лучшие времена он устроился у нэпмана убирать участок вокруг конторы, и ещё в зимнее время топить у него в двухэтажном здании две печи и камин. Нэпман был вполне доволен, хорошо вознаграждал за труды, и даже как-то предложил повышение – службу комендантом, конторщиком или хоть курьером, – на выбор. При этом, правда, намекнул, что бороду придётся укоротить, если не сбрить совсем: у новой власти такие бороды вызывают недоумение.
– Вышла из обихода такая растительность, Степан Фёдорович, – объяснял хозяин. – Всю энергию у человека отнимает, опять же пробуждает религиозные и сословные предрассудки, которые никогда до добра не доводили. У нас в Красной Армии вон дозволялись только усы, и то не всякому.
– Чем же усы не угодили? – недоумённо интересовался Степан Фёдорович.
– А вот если усы роскошные, так они вызов бросают командиру или комиссару, особенно если у них природный волос жидковат. Если б я был на то уполномочен, так дозволил бы усы заводить командирам начиная от комдива, да вождям и наркомам. И никакой пощады! В Европе ныне это не в модах. Деловитые люди броются и брызгаются одэ-колоном. Встал утром, соскрёб лезвием щетину, помылся – и тут же в дела вклинился. Эдак вот любовно подстригать усишки неловко для современного человека пролетарской направленности: роскошь, пришедшая от Антанты.
– Ну, тогда мне не годится любое повышение. И апостолы были все при бородах, – рассудил Степан Фёдорович, упёршись взором в чисто подметённую землю дворика.
– Тогда вольному воля, – пожал пухлыми плечами хозяин. Сел в автомобиль на хрустящий тугой кожей диванчик и унёсся по делам. Он ни за что не упускал случая вспомнить о своей долгой службе по снабжению Красной Армии, где его научили политэкономии, дисциплине и прибавочной стоимости. Он даже непременно старался подчеркнуть своё успешное прохождение этой своей красноармейской науки, явно намекая на истинные причины сегодняшнего преуспеяния.
Но долго такая прибыльная и приятная служба не радовала Тезикова: нэпман однажды внезапно свернул все дела, продал двухэтажный каменный дом и без оповещения отбыл из Самары. Знающие люди пояснили: его друг и покровитель из губисполкома был «брошен» в Туркестан на усиление среднего начальствующего звена. С ним уехали и друзья, помощники, последователи, ученики.
Степан Фёдорович устроился подметать участок по соседству. По обе стороны от его территории располагались другие учреждения, где подметали социально освобождённые женщины. Из галантности и добросердечия Тезиков стал убирать и часть их территорий, благо все их участки были маленькие. Тогда женщины на это обиделись и принялись ругаться, обвиняя его в посягательстве на их рабочие ставки: у нас, мол, хочешь оттяпать и получать три оклада, заявила одна дворничиха, а ещё, мол, бороду отпустил да крестик за пазухой, наверное, носишь. А другая заметила:
– Он, Поля, вообще, думаю, из попов, но расстриженный. Да ещё «обрядец» какой-то… Правильно говорят – всё это «опиум для народа». Зря не скажут, мать его за ногу!
Однажды Поля, кругленькая и румяная молодая женщина с большими сильными руками, встретила Степана Фёдоровича на тротуаре и молча, но со скабрезной улыбочкой, протянула плотный листок бумаги. На нём хорошей чёрной краской и писарски душевно и красиво было выведено: «Образованная барышня необыкновенной красоты (по отзывам мол. людей), способная любить до последней возможности, примет брак со старым больным г-ном с состоянием. Обращаться в почтамт, указав цифры номера билета Госуд. Банка Союза ССР в десять червонцев серии ФЛ – 578409». Степан Фёдорович пожал плечами – тут, судя по всему, чья-то отчаянная драма. Поля ехидно пояснила:
– С вашего участка сняли. Не ваша ли дочка объявление даёт?
– Глупости какие. И дочки у меня нет.
– Как сказать, как сказать… И воспитание у неё, как мы убедилися, уж не пролетарское будет.
Вырвала Поля из рук бумажку и понесла начальству, виляя выпуклыми бёдрами.
Так с помощью мелких пакостей и выжили его с этого лёгкого участка. Пришлось покочевать то истопником, то дворником по учреждениям. И с некоторых пор, перед самой войной, достался Степану Фёдоровичу за его передовой труд большой участок – сквер – на бывшей Соборной площади. Здесь, он знал, были старинные захоронения, но собор по частям и грамотно взорвали сапёры тринитротолуолом, на его месте построили из оставшегося камня огромный Дворец культуры, а по сторонам громадной площади вместо могилок разбили четыре сквера. Один прочно стал его рабочим участком.
5.
Однажды мы поехали на ту сторону Волги. Дед вытащил из чулана огромную кошёлку, положил туда старенькое свёрнутое покрывало. Потом покосился на меня, принёс из сеней штык лопаты, завернул в покрывало и спрятал в кошёлке. Следом отдельно положил короткий черенок. Постепенно сумка заполнилась ещё дедовым пиджаком, моим свитером, едой – яйцами, сваренными вкрутую, картошкой в мундире, зелёным луком, хлебом – и стеклянной банкой с квасом.
Мы двинулись к дебаркадеру. Для экономии времени сели на трамвай. Я расположился у окна, прижавшись к нему носом и щекой. Трамвай стучал железом внизу, дребезжал стёклами и деревянными конструкциями, качался и встряхивался, отчего в салоне поднималась пыль, ярко горящая в солнечных лучах.
Я увидел, что большой собор, который в любую погоду высился в нашем окне и оглушительно звонил по праздникам, окружён милиционерами в синем, и на Соборную площадь, начиная с улицы Кооперативной, никого не пускают. Пассажиры молча сгрудились у правых окон, а дед даже не повернул голову. На мой вопрос, в самом ли деле собор будут взрывать, он пожал плечом:
– Что-то рушат, что-то будут строить. Жизнь идёт.
Я видел, что дед чем-то недоволен. Несомненно, мной, ведь он не раз говорил мне, что подобные темы он обсуждать запрещает, и нечего попусту открывать ради них рот.
– Дед, а правда, что мост строить собираются?
– Плотину. Планируется перегородить Волгу и устроить гидроэлектростанцию, чтобы электроэнергии было больше.
Молодой мужик, сидящий перед нами, обернулся и радостно сообщил:
– Аэропланы скоро с пассажирами будут летать!
У дебаркадера уже стояла «пээска» и сильно пахло свежей водой и рыбой. Был яркий солнечный день. Мы нашли местечко и расположились у борта. Плавсредство было заполнено мужиками с удочками, молодёжью в майках и с парочкой мячей, а на носу сидело несколько военных – в Рождествене располагалась большая колония заключённых.
Когда на корме затарахтело и мы окутались сизым дымком, «пээска» задрожала, отчалила и быстро набрала скорость. Бурун поднялся так высоко к борту, что я ухитрился рукой зачерпнуть воды. Сзади город медленно уходил от нас, а купол собора над домами и деревьями прощально открывался всё больше и больше.
Мы вышли на берег у огромных осокорей, под которыми гуляли выводки уток. Увидев нас, утки побежали и взлетели, подныривая в воздухе. Мы перекусили на траве, потом двинулись вглубь от берега. Здесь оказалось много злобных комаров, от которых дед только небрежно отмахивался, а я истерично лупил себя по щекам, плечам, шее, ногам, и скоро покрылся пятнышками крови земляничного цвета.
Весь день мы бродили какими-то кругами, найдя несколько грибов, немало земляники, попутно вспугивая луговых птиц. Искупались в теплющем заливчике. Голый дед, держась за причинное место, плюхнулся в томную воду и поплыл сильными сажёнками далеко и быстро. Я никак не смог его догнать, только дважды налетел в воде на толстых и скользких налимов.
Потом мы нашли продуваемое ветерком место, расстелили покрывало и устроили пир. Дед оставил меня отдыхать, захватив лопату с коротким черенком. Он вернулся не очень скоро, неся в руках свёрток из пергаментной бумаги, перевязанный слегка подгнившей верёвкой. Верёвку он сменил на новую из кошёлки, тщательно очистив бумагу от земли.
Я наблюдал за его действиями, как всегда делал, когда дед работал. Было одно удовольствие следить за его опрятными твёрдыми руками. Разворачивая хрустящую бумагу, дед постепенно открыл живописную жестяную шкатулку. На ней нарисованы бегущие среди деревьев звери и летящие птицы, и мне почудилось, словно это происходит вокруг нас и кружит в воздухе.
– Дед, а что в ней? – спросил я, мучительно вглядываясь в совершенно волшебные очертания живых существ.
– Вся моя судьба, сынок, – то ли шутливо, то ли всерьёз ответил дед.
6.
Всё-таки я придерживаюсь мнения, что судьба наша не существует отдельно от других судеб, а тем более от судьбы чего-то большего, от чего мы невольно зависим. Когда началась большая война, в доме нашем повисла тягостная тишина, прерываемая, когда дед поворачивал в полдень и вечером шишечку громкоговорителя. Точно так же притих и город.
Я совершенно не представлял тогда, в чём истинная глубинная причина испытаний для нашей страны. Зачем злодеи ринулись на наши города? Не наказание ли это всем нам за попустительства, которые нами допущены в течение своей жизни?
– Какие попустительства ты имеешь в виду? – спросил дед, сосредоточенно выслушав мои рассуждения.
– А царя сжили со свету? Как бы он нам пригодился теперь.
– Иван, – попросил дед, – не разглагольствуй.
Он долгим взглядом провожал проходящие строем по улицам группы военных и мобилизованных. В городе в разгар осени начали создаваться военные учреждения, для которых освобождали лучшие дома. Дед угрюмо разглядывал щеголеватых военных, заполнивших эти здания, и замечал, что учреждений становится многовато, не свидетельство ли это создания оборонной линии по Волге, не зашло ли дело столь далеко? Ещё ему показалось, что среди приехавших много ответственных людей из Москвы. А к тому же над городом стало пролетать много самолётов.
Дед не выдержал и отправился в эвакуационный госпиталь, где упросил, чтобы его взяли санитаром, благо младший медицинский персонал часто менялся. Эвакогоспиталь расположился в здании школы на улице Льва Толстого, и был довольно тихим местом, куда свозили для выхаживания тяжело раненных бойцов с центральных фронтов. Многих выходить так и не удалось, и они умирали. На мои расспросы дед, убедившись, что я интересуюсь не затем, чтобы потом пересказывать одноклассникам или соседкам, а то ещё удовлетворить простое человеческое любопытство, кратко порассказал, что умирают в основном от гангрены да пневмонии, а иногда от пневмоторакса, иные долго умирают с насквозь пробитыми головами, и встречаются самые тяжёлые калеки.
Я перестал больше расспрашивать, боясь узнать нечто ужасное. Да и вообще в дальнейшей жизни не развил эту легкомысленную привычку понуждать других людей отвечать на мои вопросы, а старался сначала понять, и в крайнем случае уточнить, если оставалась неясность. Ведь люди не очень настроены объяснять сложные или тяжёлые для души вещи. Я рано понял: не надо их к этому подвигать.
Иногда навещая деда, когда он задерживался в госпитале при поступлении новой партии раненых, я видел, как дед заботливо носил на руках калек из машин в палаты. Ему то и дело совали носилки, но он небрежно отпихивал эти куски брезента с палками, легко брал на руки очередного разящего лекарствами ранбольного, и, если у того имелась хотя бы одна рука, она обнимала деда за шею, отчего дед принимался балагурить с солдатиком и поругивать за худобу. А тот, слабо усмехаясь да пытаясь невпопад что-то отвечать, от волнения терял силы, но почти непременно за время путешествия до койки успевал назвать моего деда «отцом». Дед никогда его не слушал, да и меня обычно не замечал, а сосредоточенно исполнял свою тяжёлую работу.
Конечно, его в госпитале ценили, как и всюду. Только деда ничего не успокаивало. И когда по улицам стали разъезжать совершенно экзотические машины и лимузины с дипломатическими номерами, в которых сидели респектабельные господа, старшие офицеры в формах защитного цвета разнообразных оттенков, и иногда попадались суровые генералы, а на улицах зазвучала иностранная речь, появилось множество военных патрулей, до него дошли сведения, что наш город сделался столицей.