– А ты часто видишься с Маскемом?
– Частенько, у «Бартона», он заходит ко мне и в «Кофейню», – играем в пикет; кроме нас двоих, игроков там и не осталось. Правда, это пока не наступит сезон; теперь-то я вряд ли увижу его до конца скачек в Кэмбриджшире.
– Он, видно, большой знаток лошадей?
– Да. Но только лошадей, Динни. Таких, как он, редко хватает на что-нибудь еще. Лошадь – странное животное, она делает человека слепым и глухим ко всему остальному. Слишком уж много требует внимания. Приходится следить не только за ней, но и за всеми, кто имеет к ней какое-нибудь отношение. А как выглядит Дезерт?
– Что? – Динни слегка растерялась. – Какой-то темно-желтый…
– Это от раскаленного песка. Ведь он теперь живет как бедуин. И отец у него тоже отшельник, так что у них это в крови. Но он нравится Майклу, даже несмотря на ту историю, и это – лучшее, что о нем можно сказать.
– А какие он пишет стихи? – спросила Динни.
– Путаные. Разрушает одной рукой то, что создает другой.
– Может, он просто еще не нашел себе места в жизни? А глаза у него красивые, правда?
– Я больше всего запомнил его рот – рот человека тонко чувствующего, озлобленного.
– Глаза говорят о том, каков человек от природы, а рот – каким он стал.
– Да, рот и желудок.
– У него нет желудка, – сказала Динни. – Это я заметила.
– Привычка довольствоваться чашкой кофе и горстью фиников. Впрочем, арабы кофе не пьют, – у них слабость к зеленому чаю с мятой. Вот ужас! Сюда идет тетя. – «Вот ужас» относилось к чаю с мятой.
Леди Монт уже сняла бумажную диадему и слегка отдышалась.
– Тетечка, я, конечно, забыла про твой день рождения и ничего не принесла тебе в подарок.
– Тогда поцелуй меня. Я всегда говорила, что ты целуешься лучше всех. Откуда ты взялась?
– Клер попросила меня кое-что для нее купить.
– Ты захватила с собой ночную рубашку?
– Нет.
– Не важно. Возьмешь мою. Ты еще носишь ночные рубашки?
– Да.
– Молодец. Терпеть не могу, когда женщины спят в пижамах – и дядя этого тоже не любит. Вечно спадают. И ничего с этим не поделаешь, как ни старайся. Майкл и Флер останутся ужинать.
– Спасибо, тетя Эм, с удовольствием у вас переночую. Я еще не купила и половины того, что просила Клер.
– Нехорошо, что Клер выходит замуж раньше тебя.
– Но она и должна была выйти раньше, тетя.
– Ерунда! Клер – умница, а они не торопятся. Когда я вышла замуж, мне было уже двадцать один.
– Вот видишь!
– Не смейся надо мной. Умницей я была только раз. Помнишь, Лоренс, того слона… я хотела, чтобы он сел, а он все время становился на колени. Понимаешь, у них ноги подгибаются только в одну сторону. И я сразу сказала, что они ни за что не подогнутся в другую!
– Ах, тетя Эм! Да ты вообще самая большая умница на свете! Женщины так уныло последовательны.
– Меня утешает твой нос, Динни. Мне так надоели клювы и тети Уилмет, и Генриетты Бентворт, да и мой тоже.
– У тебя нос только чуть-чуть орлиный.
– В детстве я ужасно боялась, что он станет еще хуже! Часами простаивала, прижавшись кончиком к гардеробу.
– Я тоже хотела что-нибудь сделать со своим носом, только наоборот.
– Один раз я так стояла, а твой папа забрался на гардероб, как настоящий леопард, а потом на меня как спрыгнет! Даже губу себе прокусил. У меня вся шея была в крови.
– Фу, как нехорошо!
– Да. Лоренс, о чем ты сейчас думаешь?
– О том, что Динни, наверно, не обедала. Правда, Динни?
– Я отложила это до завтра.
– Вот видишь! – воскликнула леди Монт. – Позови Блора. Ты ни за что не поправишься, пока не выйдешь замуж.
– Давай сперва сбудем с рук Клер, хорошо?
– В церкви Святого Георгия? И венчает, наверно, Хилери?
– Конечно!
– Я непременно буду плакать.
– А почему, в сущности, ты плачешь на свадьбах?
– Она ужасно похожа на ангела, а жених – в черном фраке, с усиками щеточкой, и совсем ничего не чувствует, а она думает, что он чувствует! Так обидно!
– Ну, а вдруг он все-таки чувствует? Майкл ведь чувствовал, когда женился, и дядя Адриан тоже!
– Адриану уже пятьдесят три, и у него борода. И потом он ведь Адриан!
– Да, это, конечно, другое дело. Но, по-моему, надо скорее пожалеть жениха. У невесты самый счастливый день в жизни, а ему, бедняжке, наверно, тесен белый жилет.
– Лоренсу не был тесен. Лоренс всегда был тоненький, как папиросная бумага. А я была тощая, как ты.
– Тебе, наверно, очень шла фата, тетя Эм. Правда, дядя? – Но иронически-грустное выражение на лицах этих пожилых людей заставило ее замолчать, и она только спросила: – Где вы познакомились?
– На охоте. Я упала в канаву, а дяде это не понравилось; он подошел и вытащил меня оттуда.
– Но это идеальная встреча!
– Нет, слишком много было глины. Мы целый день потом друг с другом не разговаривали.
– А что же вас примирило?
– То да се. Я гостила у родителей Ген, Кордроев, а Лоренс заехал к ним посмотреть щенят. И чего это ты меня все выспрашиваешь?
– Мне просто хотелось знать, как это делали в ваши дни.
– А ты лучше выясни, как это делают теперь.
– Дядя Лоренс вовсе не желает от меня избавиться.
– Все мужчины эгоисты, кроме Майкла и Адриана.
– И потом мне ужасно не хочется, чтобы ты плакала.
– Блор, принесите мисс Динни бутерброд и коктейль, она не обедала. И потом, Блор, мистер и миссис Адриан и мистер и миссис Майкл будут у нас ужинать. И еще, Блор, скажите Лоре, чтобы она отнесла какую-нибудь мою ночную рубашку и все, что нужно, в голубую комнату для гостей. Мисс Динни останется ночевать. Ах, эти дети! – И леди Монт, слегка покачиваясь, выплыла из комнаты. Дворецкий последовал за ней.
– Ну, какая же она прелесть, дядя!
– Я этого никогда не отрицал!
– С ней легче становится на душе. Она хоть раз в жизни сердилась?
– Иногда она начинает сердиться, но тут же об этом забывает.
– Вот благодать!
Вечером, во время ужина, Динни ждала, что дядя хоть словом обмолвится о возвращении Уилфрида Дезерта. Но он ничего не сказал.
После ужина она подсела к Флер, как всегда восхищаясь ею. Безупречное самообладание Флер, ее выхоленное лицо и фигура, трезвый взгляд ясных глаз, трезвое отношение к самой себе и какое-то странное к Майклу: слегка почтительное и в то же время чуть-чуть снисходительное – не переставали удивлять Динни.
«Если я когда-нибудь выйду замуж, – думала Динни, – я не смогу вести себя так с мужем. Я хочу относиться к нему как к равному, не пряча своих грехов и не боясь видеть его грехи».
– Ты помнишь свою свадьбу, Флер? – спросила она.
– Конечно, дорогая. Убийственная церемония!
– Я сегодня встретила вашего шафера.
Темные зрачки Флер сузились.
– Уилфрида? Разве ты его знаешь?
– Мне тогда было шестнадцать, и он поразил мое юное воображение.
– Для этого и приглашают шаферов. Ну, и как ему живется теперь?
– Он очень загорелый и опять взволновал мою юную душу.
Флер засмеялась.
– Ну, это он всегда умел.
Глядя на нее, Динни решила проявить настойчивость.
– Да. Дядя Лоренс рассказывал, что когда-то он пытался вовсю проявить этот свой талант.
Лицо Флер выразило удивление.
– Вот не думала, что тесть это заметил!
– Дядя Лоренс у нас колдун.
– Ну, Уилфрид вел себя, в общем, примерно, – задумчиво улыбаясь, пробормотала Флер. – Отправился на Восток, как миленький…
– Неужели он поэтому и жил там до сих пор?
– Что ты! Корь – болезнь недолгая. Ему просто там нравится. Может, он завел себе гарем.
– Нет, – сказала Динни. – По-моему, он человек брезгливый.
– Ты права, дорогая, и прости меня за дешевый цинизм. Уилфрид – один из самых странных людей на свете, но, в общем, он славный. Майкл его любил. Но любить его, – сказала она вдруг, взглянув Динни прямо в глаза, – просто мучение: уж больно в нем все вразброд. В свое время я к нему близко приглядывалась, – так уж пришлось, понимаешь? В руки он не дается. Страстная натура и сплошной комок нервов. Человек он мягкосердечный и в то же время обозленный. И ни во что на свете не верит.
– Наверно, верит все-таки в красоту, – спросила Динни, – и в истину, если знает, в чем она?
Флер неожиданно ответила:
– Ну, знаешь, дорогая, в них-то мы все верим, если они нам попадаются. Беда в том, что их нет, разве что… разве что они в тебе самой. Ну, а если в душе одна кутерьма, чего тогда ждать хорошего? Где ты его видела?
– Он разглядывал Фоша.
– А-а… Кажется, он и тогда его боготворил. Бедный Уилфрид, жить ему несладко. Контузия, стихи, да и воспитание нелепое, отец совсем отошел от жизни, мать – наполовину итальянка, сбежала с другим. Беспокойная семья. Лучшее, что у него было, – глаза: грустные, сердце от них щемило. И к тому же очень красивые – опасное сочетание. Значит, он снова растревожил твое воображение? – И она уже открыто взглянула Динни в глаза.
– Нет, но мне было интересно, встревожишься ли ты, если я скажу, что его встретила.
– Я? Милочка, мне уже скоро тридцать. Я мать двоих детей и… – лицо ее потемнело, – у меня теперь иммунитет. Если я кому-нибудь захочу открыться, может, я откроюсь тебе. Но есть вещи, о которых не говорят.
Наверху, в спальне, путаясь в складках ночной рубашки тети Эм, Динни задумчиво глядела в камин, затопленный, несмотря на все ее уговоры. Она понимала, что странное томление, которое охватило ее и толкало неизвестно куда, просто нелепо. Что это с ней? Встретила человека, который десять лет назад поразил ее воображение! И, по всем отзывам, вовсе не такого уж хорошего человека! Что из этого? Динни взяла зеркало и стала разглядывать свое лицо над вышитым воротником тетиного балахона. Оно ей почему-то не понравилось.
«Ну до чего же оно надоедает, это унылое рукомесло проклятого Боттичелли», – подумала она.
А он ведь привык к Востоку, к черным очам, томно блестящим из-под чадры, к манящим прелестям, скрытым под покрывалом, к таинственным соблазнам, к зубам, как жемчуг, словом, к красе райских гурий. Динни открыла рот и стала разглядывать свои зубы. Ну, тут ей бояться нечего: лучшие зубы в роду. Да и волосы у нее, в сущности говоря, не рыжие, а скорее, как называла их мисс Браддон, – бронзовые. Какое красивое слово! Жаль, что теперь волосы так не называют. Фигуру под всеми этими рюшками и вышивками, правда, не увидишь. Не забыть посмотреться в зеркало завтра перед ванной. За все то, чего сейчас не видно, она, кажется, может благодарить бога. Со вздохом отложив зеркало, Динни забралась в постель.
Глава третья
Уилфрид Дезерт по-прежнему снимал квартиру на Корк-стрит. За нее платил лорд Маллион и пользовался ею в тех редких случаях, когда покидал свою сельскую обитель. Нелюдимый аристократ все же меньше тяготился своим младшим сыном, чем старшим, который заседал в парламенте. Он не испытывал к Уилфриду такой болезненной неприязни; однако, как правило, в квартире жил один Стак, бывший вестовой Уилфрида, питавший к хозяину ту загадочную и безмолвную привязанность, которая сохраняется дольше, нежели открытое благоговение. Когда бы Уилфрид ни приехал, даже без всякого предупреждения, квартира его имела такой же вид, в каком он ее оставил: и пыли было ничуть не больше, и воздух почти такой же спертый, и те же костюмы висели на тех же вешалках, и подавали ему тот же вкусный бифштекс с грибами, чтобы заморить червячка с дороги. Наследный «мусор» вперемежку с восточными безделушками, привезенными на память о какой-нибудь мимолетной прихоти, придавали большой гостиной дворцовый вид, словно она была частью каких-то суверенных владений. А диван перед пылающим камином принимал Уилфрида так, словно он с него и не вставал. Он лежал там наутро после встречи с Динни, раздумывая, почему один только Стак умеет варить настоящий кофе. Казалось бы, родина кофе – Восток, но турецкий кофе – обряд, забава и, как все обряды и забавы, только щекочет воображение. Он в Лондоне уже третий день после трехлетней отлучки; за последние два года ему пришлось пережить такое, что лучше не вспоминать, не говоря уже о той истории, которая внесла глубокий разлад в его душу, как ни старайся он от нее отмахнуться. Да, он вернулся, пряча от любопытных глаз постыдную тайну. Привез он и стихи, которых хватит на четвертый по счету тоненький сборник. Лежа на диване, Уилфрид раздумывал, не увеличить ли объем этой книжки, включив туда самую длинную и как будто бы самую лучшую из его поэм – отголосок той самой истории; как жаль, что ее нельзя напечатать… Недаром его не раз подмывало разорвать эти стихи, уничтожить бесследно, стереть всякую память о том, что произошло… Но ведь в поэме он пытается оправдаться в том, чего, как он надеется, никто не узнает. Разорвать стихи – значит лишить себя защиты, ведь без них он не сможет восстановить в памяти, что он чувствовал, когда перед ним встал выбор. У него не будет лекарства от угрызений совести, единственного оружия против призраков прошлого. Ему часто казалось, что, если он не заявит во всеуслышание о том, что с ним случилось, он никогда больше не почувствует себя хозяином своей души.
Перечитывая стихи, он думал: «Это куда лучше и глубже, чем та проклятая поэма Лайелла»[3]. И без всякой видимой связи вспомнил девушку, которую встретил вчера. Как странно, что он запомнил ее; тогда, на свадьбе Майкла, она показалась ему юной и светящейся, как Венера Боттичелли или какая-нибудь из его мадонн и ангелов – все они похожи друг на друга. Тогда она была прелестной девушкой. А теперь стала прелестной молодой женщиной, такой цельной, чуткой, с чувством юмора… Динни Черрел! Вот ей он мог бы показать свои стихи: она их поймет.
Потому ли, что он слишком много о ней думал, или потому, что ехал в такси, но Уилфрид опоздал и встретил Динни на пороге «Дюмурье», – она уже собиралась уйти.
Пожалуй, лучший способ испытать женщину – это заставить ее ждать вас на глазах у посторонних. Динни встретила его улыбкой.
– А я уже подумала, что вы про меня забыли.
– На улицах ужасная сутолока. И как не стыдно философам болтать, будто время – это пространство, а пространство – это время? Для того, чтобы их опровергнуть, надо просто пригласить кого-нибудь обедать. Я рассчитал, что мне хватит десяти минут – ведь от Корк-стрит надо проехать меньше мили, – и вот на десять минут опоздал! Простите, бога ради!
– По словам отца, теперь, когда вместо извозчиков ездят на такси, времени уходит по крайней мере на десять процентов больше. Вы помните, как выглядели извозчики?
– Еще бы!
– А вот я в их времена ни разу не бывала в Лондоне.
– Если вам знаком этот ресторан, ведите меня. Мне о нем говорили, но я тут еще не был.
– Надо спуститься в подвал. Кухня здесь французская.
Сняв пальто, они уселись за столик в самом конце зала.
– Мне что-нибудь легкое, – сказала Динни. – Ну, скажем, холодного цыпленка, салат и кофе.
– Вы нездоровы?
– Нет, это природный аскетизм.
– Понятно. У меня тоже. Вина пить не будете?
– Нет, спасибо. А когда мало едят, это хорошо? Как по-вашему?
– Нет, если это делают из принципа.
– А вы не любите, когда что-нибудь делают из принципа?
– Я принципиальным людям не верю, уж больно они кичатся своей добродетелью.
– Не надо так обобщать. У вас вообще есть к этому склонность, правда?
– Я подразумевал людей, которые не едят, чтобы не ублажать свою плоть. Вы, надеюсь, не из таких?
– Что вы! – воскликнула Динни. – Я просто не люблю наедаться. А мне для этого немного надо. Я еще не очень хорошо знаю, как ублажают плоть, но это, наверно, приятно.
– Пожалуй, только это и приятно на свете!
– Поэтому вы пишете стихи?
Дезерт расхохотался.
– По-моему, и вы могли бы писать стихи.
– Не стихи, а вирши.
– Лучшее место для поэзии – пустыня. Вы бывали в пустыне?
– Нет. Но мне очень хочется. – И, сказав это, Динни сама удивилась, вспомнив, как ее раздражал американский профессор и его «бескрайние просторы прерий». Впрочем, трудно было себе представить людей более несхожих, чем Халлорсен и этот смуглый мятущийся человек, который сидел напротив, уставившись на нее своими странными глазами, так что по спине у нее снова побежали мурашки. Разломив булочку, она сказала:
– Вчера я ужинала с Майклом и Флер.
– Да! – Губы его скривились. – Когда-то я вел себя из-за: Флер как последний дурак. Она великолепна – в своем роде, правда?