– Всё в ваших руках, мастер, – сказал Броня. – Любые повреждения, царапины, сюжеты рисунков и посвящений на ваше усмотрение. Полная свобода творческой фантазии, разумеется, в рамках древнегреческого мироощущения.
– Я с камнем мало работал, – сказал я. – Моя специальность – металл.
– Не беда, – сказал Броня. – Нет никакой спешки. Посидите в библиотеках, изучите технику. Твёрдое вещество важнее, чем жидкое, поскольку при испарении не испускает газы. Не помню, кто сказал, но звучит мудро.
– Кьеркегор, – сказал я. – Который Винсент. Дурачок ещё тот. Впрочем, он имел в виду другое. Сколько денег платите?
В общем, я удачно вписался в эту славную компашку. Именно по моему предложению ассортимент был расширен: появились украшения, золотые и серебряные, бронзовые гвозди, на которые тончайшей иглой я наносил вензели, правда, уже в византийском стиле. Я научился вкрапливать в мраморные плиты мозаику и, буду нескромен, древние мастера, без сомнения, похвалили бы меня.
Гохман платил хорошо. Через некоторое время я выкупил домик на Яблочной улице и обустроил ювелирную мастерскую по последнему слову техники.
Наверное, меня можно было бы назвать счастливым человеком. Любимая жена, любимая работа, южный приморский город, вполне устойчивое финансовое состояние. Наверное. Но, к сожаленью, счастье было также далеко, как Луна, полёт на которую так потешно описал в своем романе балабол Жюль Верн.
Сашеньке исполнилось двадцать два года. Это была молодая красивая женщина с острым и подвижным умом. Она преподавала геометрию в женской гимназии и охотно посещала курсы французского языка при городской библиотеке. Домашних забот она чуралась и, поскольку деньги у нас теперь водились постоянно, питались мы в ресторациях и по субботам обычно отправлялись на ночные представления в кабаре господина Павлиади, скопированные с парижской красной мельницы. Впрочем, пустое. Какая разница, где и как мы питались.
Между нами пролегла неуловимая, никак не объяснимая словами брешь. Нет, мы не скандалили, мы даже не спорили, тем более, что к вопросам современной политики я был равнодушен. Просто со всё более нарастающим ужасом я наблюдал, как девочка, влюбившаяся в меня в пятнадцатилетнем возрасте, меняется, и я за этими изменениями, происходящими в ней и с ней, не успеваю.
Я несколько раз поднимал тему ребенка. Обычно Сашенька не возражала, но уходила от разговора, ссылаясь на не вылеченную пока чахотку. Лишь один раз она обратилась ко мне по моему настоящему и столь нелюбимому ей имени.
– Израиль! – Сказала Сашенька. – Я понимаю, что иудейские корни всё настойчивее требуют тебе тихого семейного счастья: дом, семья, работа, детишки учат Тору. Я понимаю и уважаю это стремление. Но это – не моё. Прости!
Признаться, я тогда подумал, что это конец. И, боже, как же я был счастлив, когда Сашенька вечером вернулась из гимназии домой, на Яблочную улицу.
Этот день, одиннадцатое февраля 1896 года, я запомню на всю свою оставшуюся жизнь. В этот день Сашенька исчезла. Её платья, шляпки, нижнее бельё, всевозможные штучки, без которых не может обходиться женщина, всё было на месте, в шкапу, на столике, развешано на стульях в ожидании хозяйки, которая утром, как обычно, ушла в гимназию и больше не вернулась.
Посреди ночи я отправился в гимназию, растолкал сторожа, тот сонно мотал харей и бормотал, что учителку геометрии вовсе не видел. Я отправился по больницам, затем в полицию, утром Броня по моей просьбе стреманул фраеров, те обрыскали город и окрестности, но развели руками – Сашенька будто сквозь землю провалилась. Через два дня урядник отвёл меня, уже изрядно пьяного, к начальнику почтовой станции, который смутно припоминал, что третьего дня дама, похожая на разыскиваемую, села в утренний дилижанс. Куда отправлялся дилижанс, в Яссы, Тирасполь, Кишинев, он вспомнить не смог.
– Слишком много пассажиров. Я не могу помнить каждого, – сказал он и недовольно приложил платочек к носу.
От меня воняло луком, водкой и квашеными огурцами.
– Она была одна? – спросил я.
– Не помню-с! – холодно произнёс начальник станции и демонстративно отвернулся.
Я доковылял до мастерской, выпил водки и одиноким волком посмотрел на почти законченную эпитафию на мраморной плите, которую я приписал Зенону Элейскому. Исковерканные, покореженные греческие буквы гласили: «Он жил и умер в неведении!»
ГОХМАН. Как поживает Рухомовский? – первым делом спросил я, приехав в Одессу.
– Пьёт, – сказал Броня. – Второй месяц кряду. Он от него жена сбежала. Заперся в мастерской, никого не пускает. Я попытался было поговорить с ним по душам, но он отправил меня посетить заморские страны, фигурально выражаясь.
– Плохо, – сказал я. – Надо навестить бедолагу.
– Прямо сейчас? – спросил Броня. – А обед?
– Обед потом. Поехали.
Я долго стучался в массивную дверь, пока не убедился в бесполезности этого занятия. Я присел на лавочку возле крыльца, чтобы перевести дух.
– Схожу за дворником, – сказал Броня. – Помер, поди, наш мастер.
Вдруг дверь открылась, вышел Рухомовский, нечёсаный, небритый, в мятой испачканной рубахе.
– У меня «казёнка» закончилась, – грустно сказал он и сел рядом.
– Тебе не водка нужна, Израиль, – сказал я. – Тебе нужна веревка и мыло. Броня может сбегать в соседнюю лавку. Если ты не хочешь жить, зачем откладывать встречу с Всевышним?
Рухомовский по-детски всхлипнул:
– Я же гений. Как она этого не поняла?!
– Гениев никогда не понимают, – сказал я. – Гениев оценивают по результатам, а не по их беспутной жизни.
– Вы всё про деньги, – сказал Рухомовский. – Неужели вам мало?
– Мало, много, всё относительно в этом мире, – сказал я. – А вот ты упускаешь уникальный шанс сделать действительно знаменитую вещь, единственную в мире. Твоё авторство, конечно, останется анонимным, но ты-то будешь знать, что это сделал ты.
– Что вы хотите, чтобы я сделал? – сказал Рухомовский.
– Нет, Борис. Сначала в баню, потом ты неделю не пьешь и только потом поговорим.
Через неделю помятый, но трезвый Рухомовский сидел в доме Брони и внимательно изучал «Русские древности» И. Толстого и Н. Кондакова, атлас к «Древней истории» Вейссера, репродукции щита Спициона, хранящегося в Лувре, и литографии гравюр Джулио Романо с фресок Рафаэля, которые я привёз.
– Задача наисложнейшая, – сказал я. – Тиару будут оценивать лучшие эксперты Европы. Радует лишь то, что у античных авторов описания подарка скифскому царю отрывочны и исполнены эпитетов: неподражаемая, великолепная и так далее, никакой конкретики. Если всё пройдет удачно, ты задашь новое слово в изучении древнегреческого искусства.
– У меня не хватает знаний, – сказал Рухомовский. – Я чувствую себя жалким уродцем перед встречей с исполином.
– Если хочешь, я командирую тебя в Петербург, в Академию художеств. Расходы немалые, но дело того стоит.
– Не надо, – сказал Рухомовский. – Вы просто меня не торопите, не задавайте никаких сроков. Мне надо вжиться в историю.
– Хорошо, – сказал я. – На том и порешим. Борис, ты получишь за эту работу десять тысяч рублей. На эти деньги ты можешь уехать на любой край света, хоть к папуасам, жить безбедно и как душа пожелает. Твоя жизнь только начинается.
НЬЕВЕКЕРК. Я – граф Артур де Ньевекерк, генеральный директор Императорских музеев Франции. Я происхожу из старинного аристократического рода. Мой далёкий пращур выдвинулся при подавлении Жакерии, за что Карлом Злым был удостоен должности сокольничего, а впоследствии – старшего постельничего. Моя семья прошла вместе со страной все изгибы и выверты великой истории Франции. Во времена Католической Лиги в ней были и сторонники герцога де Гиза и убежденные гугеноты, в семейной хронике зафиксированы случаи, когда брат шёл с мечом на брата. В якобинскую революцию семья сохранила верность королю, многие были обезглавлены на гильотине, и для нас победа при Ватерлоо – личный праздник. В семьдесят первом году, будучи совсем молоденьким лейтенантом, я командовал взводом солдат, расстрелявших по приказу Тьера коммунаров на кладбище Пер Лашез. Это событие оставило неизлечимую рану в моей душе, я покинул воинскую службу и увлёкся археологией. Я участвовал в двух египетских экспедициях и в перуанской, той самой, обнаружившей каменные изваяния неведомой дотоле доколумбовой цивилизации – тольтеков. В 1886 году я был назначен парламентом генеральным директором Императорских музеев и делаю всё для того, чтобы Лувр оставался лучшим музеем мира.
Я человек пунктуальный и, пожалуй, даже педантичный. Работать я предпочитаю на службе, а в опере наслаждаться музыкой. Поэтому когда в антракте «Кармелиток» ко мне подошёл некий мсье Шиманский и сообщил, что у него важное дело, меня это изрядно взбесило.
– Если вы хотите что-то предложить музею, месье, – я старательно сохранял вежливость. – Обратитесь к господину Бенуа, в будние дни с одиннадцати до четырех.
– Дело, не терпящее отлагательства, – сказал Шиманский. – Речь идёт о тиаре царя Сайтоферна.
Увертюра к «Кармелиткам», звучавшая у меня в голове, мгновенно улетучилась. Я внимательно посмотрел на Шиманского.
– Её не существует в природе, месье Шиманский. Это легенда, не подтверждённая никакими доказательствами.
– Я готов представить тиару на обозрение в любое удобное для вас время, господин генеральный директор, – сказал Шиманский.
– В четверг, в девять утра. Мне нужно известить экспертов.
В четверг ровно в девять утра в моём кабинете по одну сторону стола сидел целый синклит авторитетных ученых, рекомендованных Экспертным Советом музея: Мишон, Равессон-Мольен, Лафенетр, Клаус Рейнак во главе с руководителем античного отдела Эроном де Вильфоссом, по другую – уже известный Шиманский, Фогель, антиквар из Вены, и некий господин Гохман, прибывший из России, собственно, виновник торжества.
– Итак, господин Гохман, – сказал я. – Мы все в нетерпении.
– Уважаемые господа! – сказал Гохман и поставил на стол саквояж. – Я должен заявить, что мне эта находка обошлась очень дорого.
Он расстегнул саквояж и нежно положил на стол тиару.
– Боже праведный! – произнёс Мишель Лавенетр, в своё время подтвердивший подлинность Венеры Милосской, чем немало расстроил турок, утверждавших, что настоящая Венера находится у них, а в Лувре копия. Он взял в руку лупу и принялся изучать тиару.
Я смотрел на тиару во все глаза. Патина времени, конечно, коснулась её, но было очевидно даже невооруженным взглядом – это подлинник. Все рисунки на тиаре, змееподобная надпись – посвящение Ахиллу Понтарху – находились именно там, где указывали в своих скудных сведениях античные авторы.
Тиара представляла собой золотой куполообразный парадный шлем, разделённый на несколько орнаментальных горизонтальных поясов. Главным была широкая полоса с изображением сцен из гомеровских «Илиады» и «Одиссеи»: Брисенда прощается с Ахиллесом; Ахиллес сжигает труп убитого друга – Патрокла, а боги ветров раздувают пламя костра; Одиссей уводит коней Реза, жертвоприношение Агамемнона. Нижний фриз рассказывал об охоте скифского царя на фантастического крылатого зверя. По сторонам пасутся козы и овцы, лошади и быки, виднеются фигуры скифских воинов. Между двумя этими фризами по кругу шла древнегреческая надпись, гласящая о том, что тиару преподносят в дар царю Сайтоферну жители города Ольвия. Тиара неплохо сохранилась, только в одном месте виднелась небольшая вмятина, словно от удара меча.
Невероятно. Поразительно. Какая чудная вещь. Восторгам не было конца. Когда учёные мужи успокоились, я задал соответствующий приличиям вопрос:
– Где же вы её взяли, господин Гохман?
– Это довольно долгая история, – ответил негоциант. – Мои люди работали в окрестностях Очакова, ремонтировали железнодорожные пути. От местных крестьян они слышали легенду, что в этих краях находится могила скифского царя Сайтоферна и его жены. Поэтому, когда в ходе земляных работ они раскопали клад, то сразу известили меня. Люди они простые, но ушлые, сразу разобрались, что корона сделала из чистого золота. Мне пришлось заплатить им внушительную сумму.
Гохман сделал круглые глаза: – Весьма внушительную, господа! Работяги угрожали, что отдадут тиару в переплавку. Я выкупил тиару и поехал в Одессу, искать экспертов. В Одессе я случайно познакомился с господином Фогелем, – Гохман сделал в его сторону поклон. – Он заверил меня, что это подлинный шедевр древнегреческого искусства. И вот мы здесь, в Лувре.
– Врёт всё, собака, – подумал я. – Впрочем, это не моё дело.
– Окончательная экспертиза займёт некоторое время, господин Гохман. Тем не менее, я хотел бы услышать ваше представление о цене?
– Ну, я не знаю, – протяжно сказал Гохман. – Вы же сами говорите, что это вещь уникальная, второй такой в мире нет. Двести тысяч франков.
– Это невозможно, – старательно сохраняя хладнокровие, произнёс я. – Музей не располагает такой баснословной суммой. Мы должны будем попросить разрешения у парламента. А даст парламент разрешение или нет, я не могу знать.
– Мне очень жаль, господа! – сказал Гохман. – Послезавтра я уезжаю в порт Кале, оттуда в Лондон. Извините за причинённое беспокойство.
ФОГЕЛЬ. Я думал, что ударю этого еврея прямо в кабинете Ньевекерка. Едва мы вышли из здания музея, я яростно на него накинулся:
– Вы идиот, Гохман! Мы же договаривались, что предельная цена 120 тысяч франков. Больше не позволяет заплатить бюджет Лувра. Какая муха вас укусила?
– Вы не понимаете, Фогель, – сказал Гохман. – Нет ничего важнее человеческой амбиции. Эти люди мечтают переплюнуть Шлимана. Они заплатят, поверьте моему чутью.
– А если нет? – сказал Шиманский. – Я потратил на вашу авантюру уйму времени.
– Тогда я куплю билеты всем нам в каюты первого класса на пароход до Нью-Йорка, – сказал Гохман. – Не волнуйтесь, господа, они заплатят.
Вынужден согласиться с этим прискорбным фактом, евреи действительно лучшие торговцы в мире. Вечером в гостинице лакей передал мне письмо, украшенное вензелем банкирского дома «Рейнак». Глава дома, Теодор Рейнак, приглашал меня на завтрак в Café de La Paix.
– Ваш русский партнер – резвый парень, просто казак, а не еврей, – без всякого вступления начал банкир. – Мой брат Клаус, который вчера был на встрече, утверждает, что тиара – подлинник. Это действительно так, господин Фогель?
– Подлинным является то, что признано большинством, господин Рейнак. Подробных описаний тиары не существует. Строго говоря, мы даже не знаем точно, жил ли на самом деле скиф Сайтоферн или это поздняя выдумка. Когда Шлиман раскопал Трою, тоже было много разговоров, а тот ли Илион, описанный у Гомера, он нашёл.
– В ваших словах есть безупречная логика, господин Фогель, – сказал Рейнак. – Я готов заплатить за тиару 180 тысяч франков, не дожидаясь решения парламента. Ещё двадцать тысяч мне придётся заплатить депутатам, чтобы решение парламента состоялось. Итого, та самая сумма, которую вы запросили. По-моему, всё честно.
– Вы говорите об искусстве, как барышник о лошадях, господин Рейнак, – сказал я.
– Оставим высокие материи для музейных стен, господин Фогель. Речь идёт не об искусстве, а о престиже. Если тиара окажется в Британском музее или, паче чаяния, в Нью-Йоркском Метрополитен, это будет пощечина для Франции. А французы пощечины не любят.
– Я полагаю, что сумею убедить Гохмана, – осторожно сказал я.
– Убедите, – сказал Рейнак. – И пришлите мне ваш антикварный каталог. Моя жена cобирает безделушки для нового дома. У неё слабость к раннесредневековой мозаике.
РУХОМОВСКИЙ. Прошло семь лет. Из Одессы я никуда не уехал. Деньги, полученные от Гохмана, я быстро и бездарно прокутил. Погрузившись в пучину разврата и пьянства, я надеялся, что смогу забыть Сашеньку, перестану озираться на каждый шорох у входной двери, перестану ждать и ждать её.
Водка в конце концов мне осточертела и я продолжил совершенствоваться в своём ремесле. Гохман, который отошёл от дела, превратившись в этакого гоголевского помещика в Феодосии, познакомил меня с Фогелем. Его заказы я добросовестно выполнял, получая вполне пристойное вознаграждение. Я даже ввел моду, как сказали бы львовские гопники, на новую «фенечку» – золотые скелетики скифских младенцев царского происхождения, которые клали рядом с тельцем при захоронении. Эта идея, высосанная из пальца, благодаря антиквару Фогелю, который после случая с тиарой царя Сайтоферна стал признанным авторитетом по части античных древностей, получила широкий размах, я изготовил около трёх десятков скелетиков, два из них за сумасшедшие деньги приобрёл для своей коллекции барон Ротшильд.