– А что у вас там, внутри?
– Сейчас посмотрим… Ну, например, ты… И Джордж…
Так звали ее мужа, который умер за полгода до того, как Рекс дал объявление в газету. Она редко рассказывала о муже, но его фотография стояла на ее каминной полке.
– Ну, еще Мозес, мои родители и все братья и сестры… Ну и другие родственники…
– Но ведь они все уже умерли, кроме Моза и меня!
– Но если кто и умирает, то ведь это не значит, что человек этот покинул тебя насовсем.
Легонько пальцами она повернула к себе мое лицо:
– Любовь, Такер, вместе с людьми не умирает!
– А кто живет внутри у моего папы?
– Ну… – она с минуту помедлила, а затем, видно, решила выложить если не всю правду, то хотя бы часть ее.
– Главным образом, там живет «Джек Дэниелс»[3].
– Но вам он почему-то не нравится?
– Ну, во-первых, – рассмеялась мисс Элла, – мне сам вкус виски не нравится, и, во-вторых, я пробую лишь то, что люблю или могу полюбить раз и навсегда. Ведь когда пьешь «Джек Дэниелс», то потом опять хочется выпить, и это плохо, потому что человек в конце концов напивается допьяна. А у меня нет времени на такие глупости…
Язычок огня в последний раз лизнул полено, и оно превратилось в угольки, подернутые пеплом.
– Мисс Элла, а где моя мама?
Глядя на огонь, мисс Элла прищурилась.
– Не знаю, дитя…
– Мама Элла?
– Да? – отозвалась она, расшевеливая огонь железной кочергой и не отреагировав на то, что я назвал ее так, как она не велела себя называть.
– Почему папа всегда так на меня злится?
Она крепко меня обняла.
– Мальчик мой… Причина такого поведения твоего отца – не в тебе!
С минуту я сидел молча, наблюдая за раскаленной докрасна кочергой.
– Тогда, значит, он на вас злится?
– Не думаю…
– А почему же, – и я указал на свой левый глаз, – он вас ударил?
– Такер, мне кажется, что твой отец бранится и дерется из-за дружбы с мистером Дэниелсом, – и я кивнул, словно поняв, что она имеет в виду, – но, думаю, – продолжала она, – что он даже и не вспоминает потом об этом.
– Значит, «мистер Дэниелс» как успокоительные пилюли? Помогает забывать?
– Но не все и не навсегда…
Мисс Элла тихонько поглаживала пальцами мои волосы, и я чувствовал на лбу ее теплое дыхание. Она говорит, что, когда молится, тоже чувствует по утрам Божье дыхание. Ее всю оно так и окутывает! Не знаю, какое оно, Божье дыхание, но если как у самой мисс Эллы, то оно приятное, теплое, и мне тоже хочется его почувствовать.
– А вы можете сделать так, чтобы папа не очень злился?
– Такер, я готова на рельсы вместо тебя лечь, чтобы спасти, но мисс Элла не многим может тебе помочь, когда он злится…
Угасающие угольки иногда вспыхивали, и ее кожа казалась тогда светлее, и можно было рассмотреть синяк под ее правым глазом и небольшую припухлость.
Мисс Элла посадила меня поровнее, прижала к себе, погладила мне живот и улыбнулась:
– А знаешь, я иногда ночью вхожу в твою комнату, когда ты спишь, со свечой или фонариком.
Я кивнул.
– Понимаешь, дорогой, свет не спрашивает у тьмы, можно ли ему войти и прогнать ее, он и во тьме светит! Не надо просить тьму исчезнуть! Нужно просто взять свечу и нести ее перед собой – и тьма расступится. Она должна отступить, потому что там, где свет, – ей нет места!
И мисс Элла сжимает мою маленькую ладонь, которая пристроилась в ее большой ладони, словно в колыбели. Рука у нее морщинистая и вся в мозолях от бесконечных стирок, суставы пальцев распухли и кажутся непропорционально большими. Серебряное обручальное кольцо истерлось по краям. Моя рука маленькая, с веснушками, а под ногтями алабамская грязь. На указательном пальце змеится царапина, и когда я сжимаю руку в кулак, рана кровоточит.
– Такер, хочу вот что тебе сказать по секрету, – и она сжимает мою ладонь в кулак и подносит его к моим глазам, – жизнь – это война, но ты не должен пускать в ход кулаки, – и она легонько постучала по моему подбородку моим же кулаком, а потом опустила мою руку мне на грудь, – сражайся в этой битве, но только с помощью сердца.
Мисс Элла снова прижимает меня к груди и громко выдыхает, словно желая сдуть с зубов прилипшую к ним кукурузную шелуху.
– Если, например, в крови не твои коленки, а твои руки, то, значит, твоя война – неправая.
– Мисс Элла, вы как-то непонятно говорите!
– В жизни, – и она дотрагивается до моего колена, – лучше пусть будет кровь вот здесь, а не здесь. – и она касается суставов на моей руке.
– Вы поэтому и мажете свои руки вот этим? – и я показываю на пузырек с лосьоном.
Сухость кожи была ее проклятьем или, как она это называла, – «данью сатане». Особенно кожа страдала, когда она работала на огороде или в поле после дождя.
– Вы почаще им мажьтесь, – советую я, но, поглаживая мою спину, мисс Элла улыбается, и морщины у ее глаз собираются в сетку.
– Нет, дитя, никакой лосьон уже не поможет, если каждый день стирать белье с содой и нашатырем.
– Мисс Элла, вы всегда будете с нами?
– Всегда, мальчик мой… – И она устремляет взгляд на огонь в очаге. – Мы с Господом никуда не собираемся!
– Не уйдете никуда и никогда?
– Никогда!
– Обещаете?
– Всем сердцем!
– Мисс Элла!
– Да, дитя?
– А можно мне сэндвич с ореховым маслом и вареньем?
– Дитя мое, – ответила она, прижавшись ко мне головой и поглаживая пальцами мою щеку, – гони любовь, издевайся над ней, плюй на нее, убивай ее, но она все равно, как бы жестоко с ней ни обращаться, – она, любовь, все равно победит!
В эту ночь, вопреки самым громогласным, пьяным, свирепым запретам Рекса, я свернулся клубочком рядом с мисс Эллой и заснул. И только здесь, уткнувшись лицом в ее теплую грудь, впервые в жизни я проспал всю ночь напролет, ни разу не проснувшись от страха.
Глава 1
Проливные июльские дожди, каждый раз начинающиеся в три часа ночи и неизменные, как сияние солнца, сентябрьские ураганы, бушующие над Атлантикой, а затем удовлетворенно стихающие над побережьем, исчерпав свои водные ресурсы, – хотя, может, это вовсе не дожди, а слезы Создателя, которые он проливает над Флоридой, – одним словом, что бы ни происходило на небе и на земле, река Сент-Джонс есть и всегда будет душой нашего штата.
Сначала реку питают туманы юга, а затем, в отличие от всех прочих рек мира, кроме Нила, она поворачивает на север, набирая, по мере продвижения вперед, объем и протяженность. Выплеснувшись вширь и образовав таким образом озеро Джордж, подземные воды прорывают кристальными источниками земную кору и направляют реку дальше, к северу, где она когда-то немало помогла развитию торговли, ремесел и жилой застройке своих берегов, в строительство которой вложили миллионы долларов, а также появлению города Джексонвилла, который прежде назывался Коровьим Бродом, потому что именно в этом месте коровы могли безопасно перейти реку вброд.
К югу от Джексонвилла русло реки заметно округляется до трех миль в ширину, и на ее небольших ответвлениях или притоках во множестве обитают старые моряки и члены давнишних рыболовных сообществ. Все это – добрые люди, чьи рассказы так же затейливы и витиеваты, как сама река. В нескольких милях к юго-востоку от авиационно-морской базы, штаб-квартиры нескольких эскадрилий, состоящих из огромных, постоянно жужжащих четырехпропеллерных «Орионов П-3», извивается Джулингтонский ручей. Это нечто вроде небольшого речного рукава, устремившегося к востоку от основного течения реки. Рукав ныряет под магистраль государственного значения № 13, петляет под сенью величественных дубов и растворяется в грязи девственного флоридского чернозема.
На южном берегу Джулингтонского ручья, в окружении нескольких рядов апельсиновых и грейпфрутовых деревьев, расположена психиатрическая лечебница «Дубы», занимающая чуть более десяти акров черной, изобилующей червями, плодородной земли. Если упадок и развал чем-нибудь пахнут, то это тот самый запах. Эту грязь затеняют своими раскидистыми ветвями могучие дубы, чьи искривленные сучья или простираются вперед, как руки, или тянутся в стороны, словно щупальца, и все они унизаны сотнями тысяч желудей – добычей жирных, суетливых, быстро снующих туда-сюда белок, зорко остерегающихся ястребов, сов и других хищных птиц.
В «Дубы» поступают тяжелые больные, когда родные уже не знают, что с ними делать. Если у безумия есть бездна, то вот она. Это последняя остановка перед сумасшедшим домом, хотя, по правде говоря, это и есть тот самый сумасшедший дом.
В 10.00 заступает на работу утренняя смена, но прежде все сорок семь обитателей лечебницы принимают положенные дозы многочисленных таблеток. Главное средство – литий, он основа основ, главный ингредиент всех назначений. Его прописывают всем пациентам, кроме двоих. Эти двое только что поступили в лечебницу и пока сдают анализы крови. Пристрастие к литию стало поводом для того, что лечебницу в шутку прозвали Литумвиллем – что казалось забавным, но только не самим пациентам. Большинство из них принимали утреннюю дозу лития № 1. Примерно четверть – это осложненные случаи – дозу № 2. И лишь горстке полагалась доза № 3, но это были пациенты с запущенной стадией, уходящая натура, «безнадежники», о которых говорят: «И зачем только они на свет родились?»
Все здания были одноэтажные, так что возможности случайно выпасть из окна со второго этажа не было. Главное здание лечебницы, Уэйджмейкер-холл, представляло собой полукруг с несколькими постами для дежурных медсестер, стратегически расположенными через каждые шесть палат. Здесь кафельные полы, стены с пейзажными зарисовками, тихая музыка и жизнерадостный обслуживающий персонал. Всюду пахнет растиркой для мышц – успокаивает пациентов и приятно для обоняния.
Пациент палаты № 1 жил здесь уже пару лет. Ему было пятьдесят два года, и эта лечебница стала уже третьей на его счету. Все называли его компьютерщиком, поскольку раньше он был весьма одаренным программистом в органах государственной безопасности, однако все это программирование, как говорится, «вышло ему боком» или «ударило в голову» – и теперь он пребывал в уверенности, что у него вместо головы компьютер, который повелевает, куда идти и что делать. Этот пациент был раздражителен, желчен, и ему часто требовалась помощь персонала, чтобы прогуляться по коридору, поесть или найти дорогу в ванную, но он редко успевал сделать это вовремя или использовать для данной необходимости отведенное для подобных нужд помещение. Следует ли пояснять, какой от него исходил запах? Он то лез от злости на стенку, то впадал в кататоническую неподвижность, и ремиссий у него не наблюдалось уже длительное время. Он или гарцевал, или лежал пластом; или пребывал в реальности, или же за ее пределами. Или здесь, или там. «Да» или «нет». За первый год пребывания в лечебнице он не проронил ни слова. На лице застыла неизменная маска, но тело принимало странные позы, словно он вел какой-то нескончаемый, беззвучный разговор: то есть от человека с высочайшим когда-то уровнем интеллекта осталась лишь оболочка. Теперь были все основания предполагать, что он покинет «Дубы» прикрученным к носилкам, с одноразовым билетом в отделение, где стены обиты синими матрасами толщиной в четыре дюйма и откуда нет возврата.
Пациентке палаты № 2 было двадцать семь лет. Поступила она сюда сравнительно недавно и почти беспробудно спала от довольно внушительной дозы торазина. С ней не будет проблем ни сегодня, ни завтра, ни, очевидно, и в конце недели. Кто же станет психовать под такой дозой лекарства? Три дня назад ее муж постучался в двери лечебницы и попросил принять жену на лечение. Это случилось вскоре после того, как в маниакальном состоянии и уже в девятнадцатый раз, пленившись планом внезапного и грандиозного обогащения, она сняла с их семейного банковского счета 67 000 долларов и вручила их проходимцу, уверявшему, что он изобрел приспособление, удваивающее по мере езды количество бензина в баках. Незнакомец, не оставив расписки в получении денег, исчез в неизвестном направлении и, очевидно, навсегда.
Пациент палаты № 3 за три года, проведенные в лечебнице, трижды отмечал свое сорокавосьмилетие и сейчас у больничной стойки допытывался: «В котором часу начнется праздник?» А когда медсестра ничего не ответила, он стукнул по стойке кулаком и объявил, что, хотя за ним прибыл корабль, он никуда не поедет, а если она сообщит об этом Господу Богу, то он сразу помрет. Когда же сестра улыбнулась, он стал расхаживать взад-вперед, что-то бубня себе под нос. Вообще он всегда говорил быстро и стремительно, его мозг ежесекундно рождал самые блестящие идеи, но в животе все время урчало, поскольку он пребывал в убеждении, что именно через желудок пролегает дорога в ад, и он уже три дня ничего не ел. Пациент находился в эйфории, галлюцинировал на ходу и каждые пять секунд требовал, чтобы ему впрыснули в вену стакан клюквенного сока.
К 10.15 тридцатитрехлетний обитатель палаты № 6 еще не съел свой яблочный мусс. Вместо этого он, выглянув из ванной, с подозрением воззрился на него. Пациент проживал здесь уже семь лет и был последним из тех, кому назначили литий в тройной дозе. Он знал все о литии, тегретоле и депакоте, но никак не мог сообразить, где персонал прячет еще 100 миллиграмм торазина, его ежедневную двойную дозу. Пациент был уверен, что они все время во что-то добавляют торазин, отчего в последние несколько месяцев у него все время в голове туман, словно с похмелья, но никак не мог догадаться – куда и во что! После его семилетнего пребывания в палате № 6 персонал мог с уверенностью утверждать, что циклические обострения повторяются у него 7–8 раз в году и что в это время он нуждается в умеренных дозах торазина, которые назначают ему в течение двух недель. Это уже несколько раз объясняли пациенту, и он все понял, хотя само назначение ему не очень нравилось. А вообще-то он как будто уже приспособился к окружающей обстановке и выглядел моложе своих тридцати трех лет, а также других пациентов, попавших в лечебницу в более зрелом возрасте.
Правда, его темные волосы начали уже редеть, проступали залысины, а за ушами уже появилось несколько седых волосков. Чтобы скрыть – не облысение, а седину, – пациент стригся очень коротко, что совсем не нравилось его брату Такеру, которого пациент не видел уже семь лет с тех пор, как тот подвез его на машине ко входу в лечебницу.
Кличку свою пациент получил еще во втором классе, когда торопливо написал свое имя… Тогда мисс Элла усадила его за кухонный стол делать уроки, и ему очень захотелось похвастаться перед ней тем, что он уже может писать, как взрослый. И вот именно в тот самый день вместо «а» в своем имени Matthew он написал «u», и прозвище приклеилось к нему в школе навсегда. Над ним смеялись, тыкали в него пальцами и дразнили…[4]
Из-за смуглого оттенка кожи он решил, что его мать была испанкой или мексиканкой. Отец был коренастым и полным мужчиной с очень белой кожей, усыпанной родинками, Мэтт унаследовал эту предрасположенность.
Он перевел взгляд с подноса на зеркало и посмотрелся в него. Когда-то костюм так хорошо сидел на нем, а теперь стал мешковат и казался на номер больше. Он вгляделся в линию плеч, а может, они стали за это время у́же? Сегодня он уже седьмой раз задавал себе этот вопрос, хотя за последний год Мэтт прибавил в весе три фунт[5], но это все равно было меньше того веса, с которым он сюда поступил. А тогда он весил 175 фунтов. Его бицепсы, выпиравшие буграми, сохранив упругость, стали жилистыми. Теперь он весил 162 фунта, ровно столько, сколько и в тот день, когда они хоронили мисс Эллу. Его темные глаза и брови когда-то прекрасно сочетались со смуглым лицом. Теперь, когда единственным источником света для него были флюоресцентные лампы, Мэтт стал бледным. От бездеятельности руки его ослабли, а с ладоней давно сошли мозоли. Да, теперь из зеркала на него смотрел не вечно потеющий подросток, который некогда взбирался по туго натянутой веревке на вышку, чтобы прыгнуть оттуда в воду, или стремительно носился на лошади вокруг столба, держась за веревку одной рукой… А воду он любил, и вид, открывающийся с вышки, тоже, и волнение, которое он испытывал при скачке, и гул насоса, наполняющего водой бассейн с высоты двадцати футов. Он подумал о Такере, вспомнил о его зеленых, как вода, глазах. Он любил слушать его спокойный, уверенный голос, но сейчас среди голосов, звучащих в голове, голоса Такера не было.