Юморские рассказы - Борис Мисюк 2 стр.


Ящики с лампами нам доставили на торпедном катере. Между прочим, ваты, которая была в тех ящиках, швейной фабрике, шьющей ватные одеяла, хватило бы на пару месяцев работы. Уминая ее сапогами куда-то впрок и стойко терпя подъелдыкиванья машинной команды, боцман предложил выменять в Иванове наших мотористов-юмористов на тамошних швей-мотористок. Дескать, тройная совмещёнка будет…

Мечты развратника боцмана о медовом месяце прямо в море, представьте себе, реализовались, можно сказать. Но как-то очень уж извращённо. Да, не ивановские ткачихи «заколебали» нас в июле, а сами те лампы. Гарин-то проектировал их для супермощного гиперболоида. И как только мы включали их, наши бедные дизеля делали чах-чах-чах и чахли-глохли. Вырубало все до единого предохранители. Электрики заменяли в них проволочки на гвозди, потом гвозди на болты. Но обуглились и болты, и электрики тоже обуглились, такие ведь чистюли всегда, аристократы машинной команды, на вахту выходившие чуть не при галстуках.

Август пришёл. А мы не взяли и июньского плана. Море, солнышко, кончились туманы, синий мир смеётся от радости жить… Что? От радости жить? Да он над нами смеётся! Над дураками русскими, ловящими у своих собственных берегов собственного головоногого моллюска, ага, ловящими, но не ловящими. И это в то время, как рядом, борт в борт, его, этого самого головоногого, лопатой гребут жёлтые люди…

«Трио бандуристов», кэп, зав и дед в конце концов решились. Не зря, видать, говорят так: ума решился. Они решились на жуткий криминал. Прошу не забывать: начало 80-х.

И вот мы крадучись, под утро, после промысловой (для кого промысловой, а кто и просто балду прогонял) ночи пришвартовались к японской шхуне. Трио в полном составе перелезло через зыбкую границу. Я стоял на палубе и отмахивался от назойливых видений: лесополоса, пахота нейтралки, кусты и карацупы в зелёных фуражках. «Стой!» И длинная, как за водкой, автоматная очередь: та-та-та-та-та…

Часа через полтора трио в полном составе, но уже на бровях, нарушило границу в обратном порядке. Здоровила зав тащил картонный ящик с жестянобаночным пивом, дед-дохляк волок пачку ярких журналов, ослепляющих с обложек невиданными гологрудыми прелестницами. Кэп, крякнув, подозвал кока и повелел неожиданным для него царским жестом отдать туда, на шхуну, «маненько хлебца», сколько-то буханок.

На этом граница захлопнулась, железный занавес, скрежеща наподобие якорь-цепи, рухнул с розового рассветного неба меж наших бортов и, наверное, глубоко вонзился в илистое морское дно. Воровато-задорно гуднув, суда разошлись.

– Лебёдки у них, – рассказывали, проспавшись, «бандуристы», – от нашенских ничем не отличаются.

– Ага, спёрли, видать, чертежи в дальрыбовском НИИ, – бросил реплику кто-то из машинной команды.

– Лампы свои они нам разрешили только потрогать, – сокрушённо ответствовал дед на пламенно вопрошающие взоры электриков.

– А с собой дали вот это, – кэп, виновато пряча глаза, выложил на стол пару невзрачных сереньких джиггеров.

Мы ревниво разглядывали их и ощупывали: нет, они не шли ни в какое сравнение с нашими. Оно и понятно, наши-то за золото куплены.

– На тоби, боже, шо мени негоже, – резюмировал зав, до вечера угощавший пивом каждого, кто заходил к нему в каюту.

Боцман дольше всех так и сяк вертел в своих копчёных лапах японческие джиггеры и наконец подвёл черту:

– Шилом море не согреешь, хреном душу не спасёшь…

До конца лета мы вели свой «экспериментальный промысел», то есть (боцмана любимое выражение) гоняли балду. Наш рейсовый отчёт для отдела добычи главка вполне укладывался в капитанову формулу из двух (не чтя союза) слов: хрен да маненько. Отделу внешних сношений докладывать нам было не о чем, а вот отделу, с которым непосредственно сношается этот отдел, какой-то павлик морозов из нашего экипажа доложил о наших внешних сношениях в море. «Бандуристов» долго и очень нудно сноша… то есть воспитывали в том нерыбном отделе, после чего капитана сделали старшим помощником капитана, а зава (наверное, за то, что не поделился пивом) списали на берег. Дед (видно, за то, что поделился журналами) отделался строгачом.

ТИНРО тоже живо интересовался результатами рейса. Фиалковоглазый учёный Олег Хвощук, отодвинув в сторону диссертацию, неожиданно увлёкся невзрачными японческими джиггерами. В конце концов, потеребив теорию и насев на опыты, он сделал научное открытие. Оказывается, из-за того, что солёность и цветность воды в Японском, Охотском и других морях разная, по-разному смотрятся там и тела, то есть и сами кальмары, и объекты их питания – рыбки, личинки. Когда японцы промышляли у Курил в океане, где работали тралом и мы, там эффективны были цветные джиггеры. Но мы, перепахав дно, подорвали тамошние запасы кальмара. И японцы перешли к нашим берегам, где кальмар тралом не облавливался, зато отлично реагировал на свет и клевал на серенький джиггер. Тогда-то они и продали нам свои «ёлочные игрушки»… «Ну да, – сказал по этому поводу себе под нос наш капитан, – теперь понятно, на что это он все время обижается». Кэп имел в виду голос Олега Хвощука, удививший их при первом знакомстве.

Между прочим, сношательный отдел «Дальрыбы» закупил тех цацок не то на мильён, не то два мильёна – на весь флот, короче, и на все будущие времена, ибо японцы пошли навстречу оптовому купцу и сделали небольшую скидку.

Сдав ярусные лебёдки, как и положено, в металлолом (нам было некогда возиться, и мы сшибали их с мест кувалдой), мы снова вооружились тралом и рванули, как боцман сказал «по старым адресам» на океанскую сторону Симушира. Пахать перепаханное. По радио («Слушайте радиостанцию „Тихий океан“, программу для рыбаков и моряков Дальнего Востока!») нас так и называют: пахари голубой целины. Под стометровым слоем воды кто ж там разберёт, целина оно или давно не целина.

И вот опять мы долго и нудно, по два или даже по три часа уже, таскаем по дну свою «авоську», разинутую на семьдесят тонн, и вытряхиваем оттуда «хрен да маненько» – сто, ну сто пятьдесят кг. Тоска. Правда, все мы, считай, поголовно научились спасаться от неё – делаем потрясные брелоки: розовые, карминные, голубые, как небо, шоколадные и зелёные, как трава, та самая, которая после нас – не расти. Золотые брелочки! Весь флот спасибо говорит золотому отделу золотых сношений…

АЧТ натрескался кальмарных ошмётков и разлёгся под телевизором – его любимое место. В октябре, правда, телевыстрелы его пугали, но нынче, слава Богу, уже без выстрелов живём. Снова телеболтовня пошла, только не централизованная теперь, не верховносоветская, а другая, дробная. Дурят опять нашего брата то патриоты, то демократы (кавычек на всех не напасёшься), то коммунисты, то социалисты, растущие капиталисты и давно отрастившие себе «кухтыли» торгаши, бюрократы, казнокрады, разбойники в белых маскхалатах, в форме, в цивильном и даже в рясах. Ну когда же, когда мы, наконец, поумнеем, а, господа-товарищи?..

Боже, как славно было в море! Месяцами балду гоняешь, а тебя величают пахарем и кормят на шару. Да я как АЧТ жил! А что теперь? Остались теперь одни воспоминания. Море, море перед глазами, синее море и – глупыши, серенькие, как джиггеры, сутулые бомбовозики. И те, сушёные до фанерной площины…

Пароход берёт отход

Я очень спешил: моя плавбаза снялась с якоря во Владивостоке и уже часов пять-шесть полным ходом пилила в Охотоморскую промысловую экспедицию, а я застрял на Южных Курилах. Мне, кровь из носу, надо было скорей попасть на плавбазу. По заданию Рыбконторы я договаривался с местными добытчиками насчёт сдачи лосося на плавбазу. До начала лососёвой путины было ещё целых два месяца, но мы готовили телегу зимой. Точнее, весной. А сейчас плавбаза торопилась после длинного зимнего ремонта, вымотавшего у экипажа все силы, кошельки и сберкнижки, наверстать упущенное на охотоморском минтае. Мнение о том, что зав на базе – король на именинах, я никак не могу разделять, ибо сам – зав, то есть заведующий производством. После пьяной стоянки и полупьяного ремонта у зава забот, знаете ли, по самую плешь. Пять суток перехода до промысла – это обычно подбирание хвостов, отладка оборудования, сколачивание бригад и изгнание последних бесов. В общем самое продуктивное время.

Вот почему я и бился рыбой об лёд, дёргая островных связистов и тормоша пограничников: дайте мне связь с Сахалином, с рыбацкими конторами, скажите, когда будет «борт» на Корсаков, на Южный, на Холмск, да куда угодно! И мне, наконец, повезло. Мне дважды повезло: я связался с Холмским УМРЗФ, управлением морозильного, рыболовного и зверобойного флота, узнал, что у них на отходе в Охотоморскую экспедицию находится сейнер «Дубовцы», и узнал, что через час-полтора прямо на Южно-Сахалинск вылетает пограничный ИЛ-14. Ура! Значит, если я не опоздаю на отходящий сейнерок, то успею в проливе Лаперуза пересесть на свою плавбазу. Удача, редкостное везенье, тьфу-тьфу-тьфу…

И вот мы уже летим под сизыми кучевыми облаками, над сизым ребристо-гребенчатым морем, и я молюсь столь близким сейчас богам, небесному и морскому, чтобы «Дубовцы» не ушли без меня, чтоб их задержало что-нибудь – портнадзор, пограничники, таможня, да что угодно!

И вот мы уже приземлились в Южном. Мягкая посадка, отличная, солнечная погода. Я тут же ловлю такси до Холмска. Сплошная везуха, тьфу-тьфу-тьфу…

И вот уже, облегчённый от последних денег, я выскакиваю из такси перед конторой УМРЗФ и, размахивая полупустой сумкой, прыгаю через лве ступеньки на третий этаж, в диспетчерскую.

– Где «Дубовцы?! Стоят?! Ххэ… ххэ… хэ, – язык наружу.

– Должны были уйти, – спокойненько так, безразличненько. – Щас посмотрим, – листает журнал, затем поверх очков взглядывает на меня. – Власти заказаны на восемнадцать-ноль-ноль…

Я чуть не оторвал манжет на левой руке, узрел безжалостную стрелку, уткнувшуюся вниз, на полседьмого, и вскрикнул подранком:

– Где он?!

Диспетчер вальяжненько этак приподнялся в кресле, вгляделся в тёмный, унизанный китовыми тушами сейнеров, заваленный сетями, толстыми чёрными сигарами пневмокранцев, контейнерами, испятнанный крупными предзакатными тенями причал и наконец изрёк:

– Нет, не вижу. Дебаркадер заслоняет. Они во-о-н там должны стоять, эти «Дубовцы», за ним… Бегите, может, ещё успеете…

«Спасибо» я выкрикнул уже в дверях. Горы вонючих неводов и тралов пролетали мимо, мимо. Сумка моя парусила за мной, как тормозной парашют за самолётом. Боже мой, думал я, сглатывая запёкшуюся под языком слюну, весь Сахалин-то на карте не больше тюльки, а тут по какому-то причалу его, понимаешь, полчаса бежишь и всё добежать не можешь. Бежишь, бежишь, бежишь и не можешь добежать…

Вот так жужжа я и прибежал к вожделенной цели, о чём свидетельствовали большущие белые буквы на чёрном борту: ДУБОВЦЫ.

По палубе ходили пограничники, те самые «власти» – два солдата и сержант в зелёных фуражках, с автоматами через плечо. Сердце моё оборвалось и повисло на тоненькой ниточке: может быть (Господи, помоги), а может и не быть (ох-ох-ох), нет, всё-таки может быть, они мне разрешат, пустят, внесут меня по-быстрому в дополнительную судовую роль. Я ж ведь просто не успел сделать всё официальным, законным путём, когда мне было успеть?..

С властями говорить, сами знаете, что с тигром в тайге. Помните Дерсу Узала: «Хорошо, хорошо, амба! Не надо сердиться, не надо!.. Это твоё место. Наша это не знал. Наша сейчас другое место ходи. В тайге места много. Сердиться не надо!..» Да, Дерсу-то хорошо, много места. А мне куда деваться? Мне именно этот вот пятак палубы нужен и никакой другой. И именно по нему амба расхаживает. Я застываю столбиком-евражкой, прислушиваюсь. Погранцы этак лениво, через губу, спрашивают у кого-то из членов экипажа, где, мол, капитан. В конце концов сержант, заголив наручные часы, останавливает на них затяжной взгляд (демонстративный такой, знаете, командирский жест) и изрекает:

– Всё, мы пошли, старпом.

– Да погодите, да он же сейчас, может, через пять-десять минут придёт, – выгибается перед сержантом старпом, серенький мужичок лет тридцати. – Вы б нам дали «добро» на выход, дали, а…

– Нет, без капитана я вам отход не дам, – на удивленье мягко, прямо-таки по-человечески отказывает сержант. – До завтра!

– Что, сегодня уже точно не уйдут? – Вырывается у меня, когда пограннаряд проходит рядом. Амба улетучился, и у меня начал прорезаться прежний страх опоздать на рандеву с базой.

– Да куда они уйдут без капитана! – Сержант, похоже, дивится моей наивности.

Я себя в наивняках не числил никогда. Во всяком разе, до «Дубовцов». Привыкший с высокого мостика на промысле взирать на сейнера, чёрными жучками расползавшиеся от борта плавбазы, разве ж мог я предположить, что один из таких жучков станет вехой в моей размеренной, вполне сложившейся жизни, посягнёт на нечто в самой натуре моей? Нет, ни за что и никому вот сейчас, на этом захламлённом причале УМРЗФ я б не поверил, что какие-то «Липовцы», пардон, могут изменить мой – выношенный! – детерминизм (в словаре иностранных слов найдёте), обратив его в самый настоящий индетерминизм (см. там же). Да это всё равно что, как бы вам объяснить посовременнее, превратить, допустим, бодигарда – в трубадура. Через бодибилдинг, разумеется!

Короче говоря, вступив на палубу рыболовного сейнера «Дубовцы», я начал таинственным образом превращаться в свою противоположность. Капитаново кресло в кают-компании, его любимое место на мостике (допустим, с правого борта, за локатором) никто и никогда не займёт, никакой уважающий себя моряк. Ну а о капитанской каюте и говорить нечего, это алтарь, святыня.

Старпом повёл меня прямо в капитанскую каюту. Я мысленно собрался и приготовился представляться капитану, который, как было сказано, придёт через пять-десять минут. Только бы не отказал взять меня. Я-то знаю, как не любят капитаны лишних людей на своём борту, всяких-разных пассажиров, как правило, скромных лишь во время знакомства, а затем начинающих претендовать на всевозможные удобства, привилегии, отдельную каюту, притом «с солнечной стороны» (это случай из жизни), персональное кресло в кают-компании и пр., и пр. И вот, значит, сижу я в капитанской каюте на кожаном диванчике, сижу с прямой спиной, прижав к бедру тощую сумку, жду.

Проходит десять минут. И двадцать проходит. И сорок. Затем ещё столько. Вздохнув, словно выпустив пар, я расслабляю спину, «вот почему в гостях хорошо, а дома лучше», – думаю и откидываюсь на спинку дивана. Потом, отыскав на столе, заваленном бумагами с тарелками и кружками вперемешку, консервную банку с «бычками», закуриваю. Приоткрыв иллюминатор, невольно становлюсь свидетелем такого разговора:

– Ты умри сегодня, а я завтра, ага?

– Да нет, земеля, не умирай никогда! Просто мне надо с женщиной, понимаешь, с жен-щи-ной попрощаться надо. Постой за меня до утра, а завтра я за тебя отстою. Две вахты отстою, земеля ты мой родной!

– Нет, не надо мне две. Одну давай. Тащи одну бутылку, ага, и можешь отваливать.

– Да где ж её сейчас взять, земеля, ночь на дворе!

Действительно, за иллюминатором было черно. Настольная лампа, прикреплённая к переборке на раздвижном штативе, горела, похоже, не первые сутки. Видимо, капитан привык к ней и не выключал никогда…

– А это, извини-подвинься, твоё лич-ч-ное горе!

После сей сакраментальной фразы у меня обычно отвисает челюсть. Наверное, то же самое произошло и с «земелей». За иллюминатором повисла тишина. Обе договаривающиеся стороны, кажется, удалились в одну сторону. Счастливый путь, ребята, желаю обоим отстоять до утра каждому своё. А вот что мне делать? Спать уже хочется. Намотался, день был такой длинный, длиннее Курильской гряды. Куда б голову приклонить?

И только я так подумал, как за дверью, в кают-компании, услыхал голос старпома, голос незабвенный, выгибающийся, оказывается, не только перед властями:

– Слушай, кандюха, ты ж так уморишь нас. Обеда не было, а ужина тоже нетути, а?

– Нет, чиф, ну ты даёшь! Я тебе что, из свежего воздуха обед изготовить должен? – Кандюха, то есть кандей, он же кок, раздалбывал непосредственного своего начальника. – Ты мне когда последний раз продукты выдавал?

Назад Дальше