Стихотворения и поэмы - Твардовский Александр Трифонович


Александр Трифонович Твардовский

Стихотворения и поэмы

© Твардовский А. Т., наследники, 1964

© Турков А. М., составление, вступительная статья, 1998

© Верейский О. Г., иллюстрации, наследники, 1946

© Оформление серии. «Издательство «Детская литература», 2001

* * *


«Я прошел такую даль…»

Нет, жизнь меня не обделила,

Добром своим не обошла.

Всего с лихвой дано мне было

В дорогу – света и тепла.

И ранней горечи и боли,

И детской мстительной мечты…

Чтоб жил и был всегда с народом,

Чтоб ведал все, что станет с ним,

Не обошла тридцатым годом.

И сорок первым.

И иным…

Из поэмы «За далью – даль»

Александр Трифонович Твардовский родился в 1910 году и провел свои ранние годы на Смоленщине. «Простецкое», как он однажды выразился, деревенское детство поэта пришлось на время, когда, по его словам, крестьянство было охвачено жизнедеятельным порывом. Одни, как отец Твардовского, Трифон Гордеевич, стремились к большему достатку; другие, в особенности молодежь, тянулись к газетам, книгам, участвовали в самодеятельных спектаклях и других разнообразных культурных и общественных начинаниях. Еще подростком Твардовский стал селькором – сельским корреспондентом смоленских газет, где появились и его первые стихи.

Трифон Гордеевич сам прививал детям интерес к чтению, однако никак не предполагал, что у одного из сыновей тяга к литературе достигнет такой огромной силы и помешает отцовским расчетам сделать и его своим подручным, как это уже произошло со старшим – Константином.

В пылу споров с отцом, приведших юношу к форменному побегу из дома и началу самостоятельного трудного, полуголодного существования, Твардовский даже видел в Трифоне Гордеевиче противника всей новой, изменяющейся жизни. «Отцу-богатею» – запальчиво и несправедливо озаглавлено одно из ранних стихотворений молодого поэта, а в поэме «Вступление» даже фигурирует кулак Гордеич, занимающийся, как и отец автора, кузнечным ремеслом.

В дальнейшем, в пору коллективизации, уход из семьи избавил Твардовского от обрушившихся на нее, как и на другие мнимые «кулацкие гнезда», репрессий, однако случившееся не только надолго разлучило его с высланными родными, но и позволило завистникам и недоброжелателям обрушиться на него как на «кулацкого подголоска» и «классового врага».

Поэт оказался в трагической ситуации. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, он припомнил слова, сказанные в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором легко угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется „на этом берегу “…»

Происшедшее оставило в душе Твардовского тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому процессу отрезвления от прежних наивных иллюзий. Это сказалось уже в поэме «Страна Муравия» (1934–1936), которая по тону заметно отличалась от тогдашней литературы с ее упрощенной и приукрашенной трактовкой «великого перелома» – коллективизации. В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (так поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и разнообразных дорожных встречах прорываются явственные отголоски трагических событий. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и «как кораблик, понесла» совсем на другое место: «так и стой». Сам автор впоследствии ценил в своей поэме именно драматизм, в черновых вариантах достигавший особой силы:

Тем не менее поэма, в финале которой герой приходил к мысли о необходимости вступить в колхоз, была воспринята критикой как прославление коллективизации. Награждение орденом в числе известных писателей, прием в коммунистическую партию, невзирая на «кулацкое» происхождение, наконец, присуждение за «Страну Муравию» Сталинской премии – все, казалось, сулило Твардовскому карьеру литератора, приближенного к власти. Сборники стихов «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», где внимание автора было сосредоточено исключительно на светлых сторонах жизни, утвердили его репутацию как «певца колхозной нови».

Однако уже в высказываниях поэта на рубеже 1930–1940-х годов о литературном труде ощутимы явная неудовлетворенность сделанным и стремление к большей самостоятельности. В письме к начинающему литератору Твардовский, в сущности, излагает требования, которые предъявляет и к самому себе: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к „легкости“, „занятности“, ко всему тому, что упрощает и „закругляет“ сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что ты это твердо знаешь, что ты так хочешь».

В важности этих слов для самого поэта легко убедиться, если вспомнить одно из стихотворений наиболее зрелой его поры:

И хотя для Твардовского, как и для множества его современников, Сталин еще долго оставался высочайшим авторитетом, но логика развития личности и таланта поэта все дальше уводила его от послушного следования мнениям и указаниям «непогрешимого» вождя.

В этом смысле чрезвычайно характерна уже «Книга про бойца» – «Василий Тёркин» (1941–1945). Ее необычайная популярность в годы Великой Отечественной войны нашла и официальное выражение в присуждении Сталинской премии первой степени. Однако было бы совершенно неверно на этом основании рассматривать «Василия Тёркина» как произведение, хоть в малейшей степени служившее упрочению пресловутого «культа личности».

Мало того что в книге нигде даже не упомянуто имя, которым тогда буквально пестрели страницы, и на это даже стремились обратить внимание властей некоторые ревнивые коллеги автора. Но главным героем книги – и, как из нее явствовало, всей войны – был не генералиссимус, а самый что ни на есть рядовой солдат «в просоленной гимнастерке», служивший олицетворением всего народа, о чем в свойственном Тёркину шутливом духе было сказано на первых же страницах:

Много лет спустя поэт как об одной из важнейших черт этой своей книги писал о «скрытости более глубокого под более поверхностным, видимым на первый взгляд». То, что Сталину понравилась картина художника Непринцева, где Тёркин запечатлен на привале с гармонью в руках, в кругу смеющихся его шуткам бойцов, весьма примечательно: вождь видел в Тёркине лишь простоватого балагура и идеального солдата, безотказный «винтик», если воспользоваться его известным выражением, армейского, если не всего государственного, механизма.

А вот Иван Алексеевич Бунин почуял и оценил в «Книге про бойца» совсем другое: «Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал он, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно пошлого, слова!»

В этом замечательном отзыве уловлено все, что и сделало «Василия Тёркина» явлением подлинного искусства, – свобода не только формы, языка, но и самого содержания, взгляда на жизнь, свобода от фальши, в чем бы та ни выражалась.

Начальные главы книги появились в печати осенью 1942 года, почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227, но были разительно противоположны ему по смыслу и тону. И хотя, разумеется, это никак не входило в замысел поэта, но стало одним из проявлений его свободы как гражданина и художника. Приказ гневно клеймил отступавших солдат, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже «преступлениях перед Родиной». А «Книга про бойца» была полна живейшего сочувствия этим мученикам войны и во весь голос говорила о том, что им пришлось выдержать и вынести:

Неудивительно, что на этот «разговор по душам», как впоследствии определил сам автор звучание книги, солдаты благодарно откликнулись множеством писем, этих памятных современникам, сложенных треугольничком листков. Поэт решительно восставал против легковесных писаний о войне и натужного бодрячества:

Твардовский нашел и выдержал какую-то редкую по точности меру сочетания мотивов «духоподъемного» или даже агитационно-публицистического свойства с «густой» и «горькой» правдой о тяготах войны, потерях и поражениях, высказанной в главах «Переправа», «Бой в болоте», «Смерть и воин», «Про солдата-сироту», и с проникновенными лирическими признаниями в любви к Родине, ставшей тогда особенно дорогой и для героя, и для самого́ поэта:

Голос героя сливается здесь с голосом автора (в полном соответствии со сказанным ранее: «…То, что молвить бы герою, Говорю я лично сам… и Тёркин, мой герой, За меня гласит порой»). В этой взволнованной речи любопытен кажущийся алогизм: и Тёркин, и его создатель – те же самые, что и прежде, но в то же время – другие («встреться наново со мной»!). Да и слова: «Далеко ушел Василий, Вася Тёркин…», пожалуй, говорят не только о реальных, «исхоженных ногами» верстах, но и об ином, духовном пути, проделанном героем вместе с автором. Пути, который Твардовский предощущал, еще только приступая к книге: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней».

В фантастической картине спора тяжело раненного Тёркина с самой Смертью в особенности отразились вся сила и красота души героя, все его, говоря словами Салтыкова-Щедрина, «нравственное изящество», неожиданное в человеке, казавшемся порой простоватым.

«Каково бы ни было ее собственное литературное значение, – писал впоследствии автор о «Книге про бойца», – для меня она была истинным счастьем. Она дала мне ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда».

Было в книге и предвестие новой поэмы, где правда о пережитой народом трагедии стала едва ли не «погуще», чем даже в «Тёркине». Скорбная фигура «солдата- сироты» на пепелище родной деревни предвещала судьбу Андрея Сивцова в «Доме у дороги».

Эта поэма появилась в год печально знаменитого постановления Центрального Комитета партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) и не менее резко контрастировала с ним, чем «Тёркин» со сталинским приказом. Герои «Дома у дороги», как на подбор, – из тех, кто тогда вызывал к себе пристальное и недоброе внимание властей и пресловутых «органов». Сивцов – «окруженец», а его жена Анна, говоря тогдашним анкетным слогом, находилась на временно оккупированной территории, будучи при этом не партизанкой или подпольщицей, а всего лишь матерью, оберегавшей своих детей. И одинокий поход мужа вдогонку отступающей армии с ночевками в «неприветливых» мокрых осенних копнах, и мытарства жены в каторжном бараке и на дорогах войны «с меньши́м, уснувшим на руках, и всей гурьбой семейной» – всё это воскрешало самые «невыигрышные», трагические страницы недавнего прошлого, которые уже начали подвергаться усиленным «подчисткам» и «вымаркам».

Между тем борьба, которую Анна отчаянно ведет за жизнь своего младенца, не менее героична, чем поединок Тёркина со Смертью, да и Андрей совершает свой, пусть негромогласный, подвиг, заново возводя уничтоженный дом и принимаясь за прерванный войной извечный крестьянский труд.

А то, что у поэмы нет благополучного финала и остается неизвестным, дождется ли солдат своей угнанной семьи, говорит о душевном такте автора, который настойчиво напоминает читателю, что у множества подобных историй слишком часто был самый печальный конец.

Слова, сказанные в поэме: «Счастье – не в забвенье!» – выражают и пафос многих послевоенных стихов Твардовского («Я убит подо Ржевом» и др.). Эта «жестокая память» (так называлось одно из этих стихотворений) стала явлением большого гуманистического, этического смысла, так как открыто противостояла очевидному стремлению тогдашней пропаганды преуменьшить огромность понесенных народом жертв. О том, насколько близки оказались эти произведения выстрадавшим победу людям, свидетельствует, например, письмо, полученное поэтом много лет спустя, когда по радио прочли стихотворение «В тот день, когда окончилась война».

«Мой сын пропал без вести… И вот сегодня, слушая по радио… где вы говорите про День Победы и про салют, который разъединил живых с мертвыми, и что этот салют – это было прощание, и что каждый год этот салют Вам напоминает о погибших, которых Вы не забываете никогда, слушая Вас, я была потрясена, я плакала и сейчас плачу, пиша это письмо, плачу безумно, горькими, но счастливыми слезами… Я… горда и людей люблю, но низко им не кланяюсь, а Вам я кланяюсь до самой земли: низкий, низкий мой поклон Вам и большое спасибо от нас, матерей, и от погибших наших сыновей».

Дальнейшая эволюция поэта отразилась в долго и трудно писавшейся в послевоенные годы книге «За далью – даль» (1950–1960). Вначале автор определял ее жанр как путевой дневник. Однако, как сказано в ней, «есть два разряда путешествий», и в книге впечатления от поездок в Сибирь и на Дальний Восток соседствуют с обращением к пережитому, во многом представавшему теперь в новом свете и настоятельно требовавшему переосмысления. Так, отцовская кузница вспоминается поэту не такой, какой рисовалась в ранних стихах о «кулаке» Гордеиче, а своеобразнейшей частицей народной жизни – «тогдашним клубом, и газетой, и академией наук»:

А встреча с другом детства, некогда несправедливо осужденным, побуждает к мучительно нелегкой переоценке недавней истории, к горьким, покаянным размышлениям о родном смоленском «вдовьем крае» и бедующей там «тетке Дарье… с ее терпеньем безнадежным, с ее избою без сеней и трудоднем пустопорожним».

Как «суд народа над бюрократией и аппаратчиной», по выражению самого автора, задумывалась поэма «Тёркин на том свете» (1954–1963). В изображенном в ней «загробном мире» без труда угадывалась вполне реальная административная махина, созданная в сталинские времена.

Долгое время в представлении читателей Твардовский был прежде всего поэтом эпического склада: поэмы как-то «заслоняли» собой его лирику, хотя наиболее внимательные критики еще в самом начале 1940-х годов подмечали в стихотворениях поэта склонность к изображению «всей полноты жизни».

«Я в памяти все берегу, не теряя…» – говорилось уже в довоенных стихах Твардовского. А сбереженные в его лирике военных лет впечатления, лица, события, даже мимолетные, кажущиеся на первый взгляд незначительными подробности замечательны по своей выразительности и драматизму. Обычный вроде бы осенний куст, скупо изображенный в шестистрочном «Ноябре», кажется бесприютным, как человек, и смутно напоминает о беде и разоре, царящих вокруг. В стихотворении «Две строчки» неотступно преследующее автора воспоминание о «бойце-парнишке», погибшем еще на «войне незнаменитой», в Финляндии, превратилось в скорбный памятник неизвестному солдату, как позже и знаменитое «Я убит подо Ржевом». Этой теме – «павших памяти священной», как сказано в «Василии Тёркине», – Твардовский остался верен и спустя десятилетия:

Эта целомудренная недосказанность, взволнованная, трудно дающаяся речь, наконец, вовсе прерванная словно бы подступившим к горлу рыданием, не может оставить читателя равнодушным.

Не только в «Доме у дороги», но и в лирике своей Твардовский создал замечательные образы русских женщин, на чью долю выпали величайшие испытания и лишения. Начиная с самых ранних, наивно-благородных строк («Я помню, ты каждое утро корову пасла за меня. Покуда я спал, улыбаясь, с сухим армяком в головах…») сквозь всю его лирику прошел образ матери с ее нелегкой судьбой. Именно в цикле «Памяти матери» поэт впервые прямо сказал о жертвах коллективизации и раскулачивания («В краю, куда их вывезли гуртом…», «– Ты откуда эту песню…»):

Дальше