Стоя слева у окна и прислонившись щекой к деревянной раме, я видела город до самого здания ООН, возвышавшегося в темноте, словно какой-то кусок марсианских зеленых медовых сот. Я видела движущиеся красные и белые огоньки на дорогах и огни мостов, названий которых я не знала.
Тишина угнетала меня. Это было не молчание спокойной тишины. Это было безмолвие внутри меня. Я прекрасно знала, что машины шумят, и что люди, сидящие в машинах и за освещенными окнами, тоже шумят, и что река тоже шумит, но я ничего не слышала. Город висел у меня в окне, плоский, как плакат, но он мог там вообще не висеть, несмотря на все хорошее, что он мне принес.
Фарфорово-белый телефон на прикроватном столике мог соединить меня с внешним миром, но он просто стоял там, немой, как голова мертвеца. Я постаралась припомнить людей, которым давала свой номер, чтобы составить список всех, кто с той или иной вероятностью мог мне позвонить, но мысли мои вертелись лишь вокруг того, что я дала его матери Бадди Уилларда, чтобы та смогла передать его своему знакомому переводчику-синхронисту в ООН.
Я издала тихий, сухой смешок. Можно себе представить, с каким переводчиком-синхронистом намеревалась меня познакомить миссис Уиллард, если она все время хотела, чтобы я вышла замуж за Бадди, который сейчас лечился от туберкулеза где-то на севере штата Нью-Йорк. Его мама даже договорилась для меня о работе на лето официанткой в санатории для туберкулезников, чтобы Бадди не чувствовал себя одиноким. Они с Бадди не могли взять в толк, почему я вместо этого решила отправиться в Нью-Йорк.
Зеркало, стоявшее у меня на комоде, показалось мне чуть искривленным и слишком серебристым. Смотревшее оттуда на меня лицо походило на отражение в капельке ртутной амальгамы для зубных пломб. Я было подумала лечь в постель, закутаться в одеяло и попытаться заснуть, но это вдруг представилось мне тем же, что засунуть грязное, заляпанное кляксами письмо в свежий, чистенький конверт. Я решила принять горячую ванну.
Наверное, есть много такого, что горячая ванна не в силах исправить, но я об этом почти ничего не знаю. Когда мне грустно и кажется, что я вот-вот умру, или когда я так нервничаю, что не могу заснуть, или влюблена в кого-то, с кем не увижусь целую неделю, я сникаю, а потом говорю себе: «Пойду-ка я приму горячую ванну».
В ванне я предаюсь размышлениям и миросозерцанию. Нужно напустить очень горячую воду, такую, которую едва терпишь, пробуя ее ногой. Потом медленно в нее погрузиться, сантиметр за сантиметром, пока вода не дойдет до шеи.
Я помню потолки над всеми ваннами, где я с наслаждением вытягивалась. В память мне врезались их текстуры, узоры трещинок, покраска, влажные пятна и светильники. Сами ванны я тоже не забыла: древние лохани на стилизованных под лапы грифонов ножках, и модерновые емкости для омовения в форме гробов, и гламурные ванны из розового мрамора рядом с кувшинковыми прудами в зимних садах. Я помню формы и размеры кранов и самые разные виды мыльниц. Я нигде не чувствую себя самой собой, кроме как в горячей ванне.
Я почти час лежала в ванне на семнадцатом этаже отеля «только для женщин», высоко над суматошным Нью-Йорком, и чувствовала, как вновь очищаюсь. Я не верю в крещение, в воды Иордана и все такое прочее, однако мне кажется, что для меня горячая ванна – то же самое, что святая вода для верующих.
Я говорила себе: «Дорин растворяется, Ленни Шеперд растворяется, Фрэнки растворяется, Нью-Йорк растворяется, все они растворяются и больше ничего не значат. Я их не знаю. Я никогда их не знала, и я очень чиста. Вся эта выпивка и липкие поцелуи, которые я видела, и пыль, въевшаяся мне в кожу на обратном пути, превращаются во что-то кристально чистое».
Чем дольше я лежала в прозрачной горячей воде, тем более чистой себя ощущала, и когда я наконец вылезла из ванны в большое мягкое и белое махровое полотенце, я чувствовала себя чистой и безгрешной, как новорожденное дитя.
Не знаю, как долго я спала, прежде чем услышала стук в дверь. Сначала я не обратила на него никакого внимания, поскольку стучавший беспрестанно повторял: «Элли, Элли, Элли, впусти меня», – а я не знала никакой Элли. Затем к первоначальному глухому и тяжелому стуку прибавился другой, резкий, и второй, куда более четкий голос произнес:
– Мисс Гринвуд, к вам подруга.
И я поняла, что это Дорин.
Я резко вскочила на ноги и с минуту раскачивалась посреди темной комнаты, стараясь обрести равновесие. Мне представилась возможность забыть обо всех событиях того печального вечера, хорошенько выспавшись, а ей приспичило разбудить меня и перебить мне сон. Мне показалось, что если бы я сделала вид, что сплю, то стук бы прекратился, и меня оставили бы в покое. Я подождала, но этого не случилось.
– Элли, Элли, Элли, – бормотал первый голос, в то время как второй продолжал шипеть: – Мисс Гринвуд, мисс Гринвуд, мисс Гринвуд. – Как будто у меня было раздвоение личности.
Я открыла дверь и заморгала от хлынувшего из коридора яркого света. У меня создалось впечатление, что стоит не ночь и не день, что между ними вдруг вклинилось какое-то бледно-серое «межвременье», которое никогда не кончится.
Дорин бессильно прислонилась к дверному косяку. Когда я переступила порог, она буквально рухнула мне на руки. Лица ее я не увидела, потому что голова ее упала на грудь, а грязные белокурые волосы свисали вниз от самых темных корней, словно травяная юбочка туземки.
В низкорослой, крепко сбитой женщине с усиками над верхней губой, одетой в черную униформу, я узнала ночную горничную, которая гладила наши дневные и вечерние платья в тесной каморке, расположенной у нас на этаже. Я не могла взять в толк, откуда она знает Дорин и почему ей захотелось помочь той разбудить меня, вместо того чтобы тихонько отвести Дорин в ее номер.
Видя, что я поддерживаю Дорин руками и та молчит, разве что изредка с бульканьем икает, женщина направилась по коридору к своей каморке, где стояли древняя швейная машинка «Зингер» и белая гладильная доска. Мне захотелось броситься следом за ней и сказать, что я не имею к похождениям Дорин никакого отношения, потому что она выглядела строгой и работящей, как старомодная иммигрантка из Европы, и напоминала мне мою бабушку, которая была родом из Австрии.
– Дай мне лечь, дай мне лечь, – бормотала Дорин. – Дай мне лечь, дай мне лечь.
Я поняла, что если перетащу Дорин через порог к себе в номер и уложу ее на свою кровать, то больше никогда от нее не избавлюсь.
Ее висевшее у меня на руках тело было теплым и мягким, как стопка подушек, а ее ноги в туфлях на высоких шпильках нелепо волочились по полу. Она была слишком тяжелая, чтобы я смогла протащить ее до номера по длинному коридору.
Я решила, что единственный выход – устроить ее лежать на ковре, закрыть дверь, запереться на ключ и снова лечь спать. Когда Дорин проснется, она не вспомнит, что произошло, и подумает, что, скорее всего, вырубилась у моей двери, когда я спала, а потом сама встанет и незаметно проскользнет в свой номер.
Я начала осторожно опускать Дорин на зеленый ковер в коридоре, как вдруг она издала глухой стон и дернулась вперед, чуть не вырвавшись у меня из рук. Изо рта у нее вылетела бурая струйка рвоты и плюхнулась на пол, тотчас образовав лужу у меня под ногами.
Внезапно Дорин сделалась еще тяжелее. Ее голова склонилась вперед прямо в лужицу, а спутанные пряди белокурых волос погрузились в лужу, как древесные корни в болото, и тут я поняла, что она спит. Я шагнула назад. Я и сама-то была полусонная.
В ту ночь я приняла решение насчет Дорин. Я решила, что стану наблюдать за ней и слушать то, что она скажет, но в глубине души не буду иметь с ней ничего общего. В глубине души я сохраню верность отношениям с Бетси и ее простодушными подружками. Если честно, то я сама похожа на Бетси.
Я тихонько вернулась к себе в номер и закрыла дверь. Чуть подумав, не стала запирать ее на ключ. Не могла себя заставить сделать это.
Проснувшись наутро в застоялой, зашторенной духоте, я оделась, умылась холодной водой, слегка подкрасила губы и медленно открыла дверь. По-моему, я все еще ожидала увидеть Дорин, неподвижно лежащую в лужице рвоты, словно жуткое и яркое свидетельство своего собственного непотребства.
В коридоре никого не оказалось. Ковер тянулся во всю его длину, чистенький и вечнозеленый, за исключением малозаметного темного пятна неправильной формы у моей двери, словно кто-то случайно разлил стакан воды, но потом насухо вытер ковер.
Глава третья
На банкетном столе в редакции журнала «Дамский день» стояли разрезанные пополам желто-зеленые авокадо, фаршированные крабовым мясом под майонезом, большие блюда с ростбифами с кровью и холодной курятиной, а между ними тут и там возвышались хрустальные вазочки, доверху наполненные черной икрой. Я не успела позавтракать в буфете отеля, перехватила лишь чашку кофе из немного подгоревших зерен, такого горького, что у меня непроизвольно сморщился нос, и просто умирала от голода.
До своего приезда в Нью-Йорк я никогда не ела в настоящем ресторане. «Говард Джонсон» не в счет, потому что там я поглощала с ребятами вроде Бадди Уилларда только картошку фри, чизбургеры и молочный коктейль с ванильным мороженым. Сама не знаю почему, но поесть я люблю больше всего на свете. Неважно, сколько я ем, но никогда не толстею. За единственным исключением я держу один и тот же вес уже десять лет.
В моих любимых блюдах всегда много масла, сыра и сметаны. В Нью-Йорке мы так часто ели с разными людьми за счет журнала и всяких приезжавших в гости знаменитостей, что у меня вошло в привычку проглядывать огромные, написанные от руки меню, где гарнир из бобов стоил пятьдесят или шестьдесят центов, пока не выберу самые вкусные и дорогие блюда и не закажу их все сразу.
Нас всегда возили куда-то и кормили за чей-то счет, так что я никогда не чувствовала себя виноватой. Я старалась есть как можно быстрее и никогда не заставляла ждать тех, кто обычно заказывал лишь салат-латук с кусочками мяса и помидорами и грейпфрутовый сок, потому что старался похудеть. Почти все, кого я встречала в Нью-Йорке, старались похудеть.
– Я хочу поприветствовать самых красивых и умных девушек, которых наша редакция когда-либо имела счастье принимать, – просипел во вставленный в петлицу микрофон пухлый лысый церемониймейстер. – Этот банкет – всего лишь скромный образчик гостеприимства, с которым кулинарный отдел «Дамского дня» встречает оказавших нам честь своим визитом красавиц.
Негромкие дежурные аплодисменты, и все мы уселись за огромный накрытый скатертью стол.
На банкете присутствовали одиннадцать девушек из журнала вместе с почти всеми нашими шеф-редакторами, а также кулинарный отдел «Дамского дня» в полном составе: все в стерильных белых халатах, с волосами, убранными под изящные сеточки, и безупречным макияжем одинакового персикового тона.
За столом нас было только одиннадцать, потому что не хватало Дорин. По какой-то причине место ей определили рядом со мной, и стул оставался пустым. Я взяла для нее куверт-карточку: карманное зеркальце с надписью «Дорин», выведенной наверху каллиграфическим шрифтом, и тисненым венком из маргариток по краям, обрамляющим серебряный кружок, где должно отражаться ее лицо.
Этот день она проводила с Ленни Шепердом. Теперь она проводила с ним почти все свое свободное время.
За час до званого обеда в «Дамском дне» – широкоформатном женском журнале с великолепными цветными разворотами блюд, с меняющимися каждый месяц темой и местом действия – нас проводили по бесконечным сияющим кухням и показали, как трудно сделать стильную фотографию яблочного пирога при ярком освещении, потому что мороженое все время тает и его надо подпирать сзади зубочистками, а также менять, когда оно начинает выглядеть неаппетитно.
От вида еды, штабелями стоявшей в кухнях, у меня закружилась голова. Дома мы не то чтобы недоедали, просто бабушка всегда готовила дешевый суп и дешевое мясо, к тому же у нее была привычка, не успеешь поднести ложку или вилку ко рту, говорить: «Надеюсь, тебе понравится, это обошлось мне в сорок один цент за фунт». От этих слов у меня всегда возникало ощущение, что я ем монеты вместо воскресного бифштекса.
Пока мы стояли за стульями и слушали приветственную речь, я наклонила голову и украдкой посмотрела, где стоят вазочки с икрой. Одна из них занимала стратегически выгодное положение между мною и пустым стулом Дорин.
Я вычислила, что девушка напротив меня не сможет дотянуться до нее из-за стоящей посередине стола вазы с целой горой фруктов из марципана, а сидящая справа от меня Бетси постесняется попросить меня передать ей икру, если я придвину ее к своему локтю рядом с хлебной тарелочкой. К тому же еще одна вазочка с икрой стояла чуть правее соседки Бетси, так что она могла взять себе икры оттуда.
У нас с дедушкой была семейная шутка. Он работал метрдотелем в загородном клубе недалеко от моего родного города, и каждое воскресенье бабушка ездила туда, чтобы забрать его на выходной, приходившийся на понедельник. Мы с братом по очереди ездили вместе с ней, а дедушка всегда подавал воскресный ужин бабушке и тому из нас, кто составлял ей компанию, словно мы были завсегдатаями клуба. Он обожал рассказывать мне про всякие вкусности, и к девяти годам у меня развилась страсть к супу лике, икре и паштету из анчоусов.
Шутка заключалась в том, что на моей свадьбе дедушка проследит, чтобы я вволю наелась черной икры. Шуткой это было потому, что я не собиралась выходить замуж, а даже если бы и вышла, то дедушка не смог бы обеспечить столько икры, разве что ограбить кладовые клуба и утащить деликатес в огромном чемодане.
Под прикрытием звона бокалов с водой, звяканья столового серебра и тонкостенного фарфора я выложила тарелку кусочками курятины. Потом покрыла курятину толстым слоем икры, словно намазывала ореховое масло на кусок хлеба. Потом я по очереди пальцами брала ломтики курятины, сворачивая их в трубочку, чтобы оттуда не выпала икра, и поедала один за другим.
После долгих и мучительных раздумий о том, какой ложкой и вилкой что есть, я поняла, что если за столом сделаешь что-то не так, но с высокомерным видом, словно ты прекрасно знаешь, что именно так и надо, тебе это сойдет с рук, и никто не подумает, что у тебя плохие манеры или дурное воспитание. Все сочтут тебя оригинальной и весьма остроумной.
Я научилась этому в тот день, когда Джей Си взяла меня на обед с известным поэтом. На нем был жуткий, мешковатый, весь в пятнах коричневый твидовый пиджак, серые брюки и пуловер в красно-синюю клетку, а обед происходил в фешенебельном ресторане с фонтанами и хрустальными люстрами, где остальные мужчины были одеты в темные костюмы и ослепительно-белые рубашки.
Сей поэт ел салат руками, выуживая из тарелки листик за листиком, пока говорил со мной об антитезе природы и искусства. Я не могла отвести глаз от его бледных, узловатых пальцев, сновавших от тарелки ко рту, один за другим перемещая туда листья салата, с которых капал соус. Никто не хихикал и не делал укоризненных замечаний. Поэт вел себя так, что поедание салата руками казалось донельзя естественным и рациональным.
Поблизости не наблюдалось ни редакторов из нашего журнала, ни кого-то из сотрудников «Дамского дня», и Бетси выглядела милой и дружелюбной. Казалось даже, что она не любит икру, так что я чувствовала себя все увереннее и увереннее. Опустошив первую тарелку с холодной курятиной и икрой, я положила себе еще. Затем с усердием принялась за авокадо и салат из крабов.