Двор Карла IV (сборник) - Гальдос Бенито Перес 13 стр.


– Сколько раз мы просили донью Хуану не работать так много!

– Что же будешь делать, дитя мое! – сказал он. – Она содержала весь дом, потому что, ты видишь, я до сих пор не получил ни капелланства, ни прихода, ни школы, хотя я вполне уверен, что получу на будущей неделе. Моя латинская поэма окончена, но ни один издатель не берется ее напечатать. Уж не знаю, право, что с нами будет, если умрет сестра!

При этих словах лицо старика вытянулось в гримасу; я понял, что, кроме горя, его мучает еще и голод. Мне стало его очень жаль. В то время у меня были деньги, и золотая монета Маньяры лежала в кармане. Я вынул ее и, подавая патеру, сказал:

– Падре Челестино, ведь вы на будущей неделе получите место, позвольте же мне предложить вам в долг.

– Мне не нужно, не нужно, – сказал он со свойственной ему деликатностью, – береги для себя твои сбережения, но если тебе хочется есть, то купи что-нибудь, и мы закусим с тобою.

Я в ту же минуту попросил соседку купить мяса и разной провизии, а сам отправился искать Инезилью. Я нашел ее в соседней комнате у постели крепко спящей матери.

– Инезилья, Инезилья, дорогая моя! – произнес я и, бросившись к ней, стал ее целовать.

Но вместо ответа Инезилья только указала мне на больную, как бы умоляя не тревожить ее.

– Твоя мама выздоровеет, – ответил я ей шепотом. – Ах, Инезилья, как мне хотелось тебя видеть! Я пришел тебе сказать, что я глупец, а ты умнее самого Соломона.

Инезилья взглянула на меня с такой спокойной улыбкой, как будто она прекрасно знала, что я приду к ней с таким признанием. Я заметил, что она очень побледнела от бессонных ночей и работы, но насколько красивее Амаранты казалась она мне! Все переменилось, и я знал теперь, на чьей стороне перевес.

– Видишь, Инезилья, – говорил я, целуя ее руки, – все твои предсказания сбылись. Я раскаялся в моих глупых мечтах и разочаровался. Правду говорят, что молодежь безумна, но не все же так умны, как ты, чтобы заранее предвидеть.

– Так что мы не увидим тебя ни принцем, ни вице-королем? – пошутила она.

– Нет, милая, я не желаю возвращаться во дворец. Если б ты знала, как он вблизи многое теряет! Чтобы добиться чего-нибудь во дворце, надо быть человеком низким, льстивым, а я на это не способен. О, насколько прав твой дядюшка Челестино, когда говорит, что опытность это огонь, который, освещая, обжигает! Я уже достаточно обжегся. Я тебе расскажу.

– И ты больше не вернешься туда?

– Нет, я останусь здесь, потому что у меня есть проект…

– Новый проект?

– Да, но он тебе понравится. Я поступлю в ученье. Что тебе больше нравится – ювелирное мастерство, столярное или какое-нибудь иное? Я выберу то, которое ты мне укажешь, только ни за что на свете не буду слугой.

– Это недурно придумано.

– Да, но за этим проектом следует другой. Да-с, моя милая, я хочу на вас жениться!

Больная пошевелилась, и Инезилья, подойдя к ней, не могла мне ответить на мое неожиданное предложение.

– Мне семнадцать лет, – продолжал я шепотом, – а тебе пятнадцать, так что теперь нам еще рано вступать в брак. Я изучу какое-нибудь ремесло, потом буду зарабатывать большие деньги, и ты будешь копить их для нашей свадьбы. Ты увидишь, как это будет хорошо. Хочешь или нет?

– Габриэль, – ответила она совсем тихо, – мы очень бедны. Если я останусь сиротою, то буду еще беднее. Дяде, верно, никогда не дадут того, чего он ждет четырнадцать лет. Что же с нами будет? Тебе еще прежде надо учиться, а потом уж зарабатывать, поэтому лучше не думать о таких глупостях.

– Но, глупенькая, ведь через четыре года я буду зарабатывать столько, что нам всего и не прожить. А пока как-нибудь устроимся. Для чего-нибудь же Бог дал тебе эту умную головку. Теперь я понимаю, что без тебя я никуда не годен.

– А помнишь, как ты смеялся надо мной, когда я говорила, что ты идешь по скользкому пути?

– Да, помню и стыжусь. Когда я уехал отсюда, мне казалось, что я тебя вовсе не люблю: до такой степени эта сеньора затмила мой ум своей красотою. Но нет, я любил тебя и люблю больше жизни, но только иногда словно какая-то паутина застилает мне глаза, и я перестаю понимать тебя. Я думал только о тебе одной, когда решался бросить дворец.

Больная подозвала свою дочь, и наш разговор был прерван. Я вышел к патеру Челестино и внутренне порадовался, видя, с каким аппетитом он ест только что принесенныйе покупки.

– Я недавно завтракал, Габриэль, – сказал он мне, – но ем, чтобы доставить тебе удовольствие…

За закуской я стал ему рассказывать о происшествиях в Эскуриале, и поклонник Годоя сказал мне:

– Как хорошо, что вовремя открыли заговор. Это так прискорбно, что подкапываются под могущество наших дорогих королей и князя де ла Паз, моего друга и земляка.

– Но общие симпатии как здесь, так и в Эскуриале на стороне принца Фердинанда, а Годоя все обвиняют в том, что он был подстрекателем принца в этом деле, чтобы погубить его.

– Ах, они негодяи! – гневно воскликнул старик. – Что они понимают во всем этом! Они дождутся, что я все расскажу князю де ла Паз, когда отправлюсь благодарить его за приход, который, по словам секретаря, мне дадут на будущей неделе. Ах, если б ты знал каноника дона Хуана Эскоиквиса, как я его знаю! Здесь все его считают чуть ли не ангелом, а на деле это интриган, носящий сутану. Может быть, это из-за него мне и не дают так долго места. Видишь ли, тридцать лет тому назад мы в Сарагосе вместе учились, нам задано было сочинение на тему Utrum helemosinam, не помню, как дальше… Я написал гораздо лучше его, и вот он до сих пор не может мне этого простить. Когда-нибудь я расскажу тебе, Габриэль, какие подлости делал он, чтоб войти в доверие к своему ученику, принцу Фердинанду. О, я знаю, что этот заговор – дело его рук; он вел переговоры с французским посланником Богарне и обещал отдать Наполеону половину Испании, если он сделает королем нашего наследника.

– А, однако, все превозносят Хуана Эскоиквис и говорят черт знает что о первом министре.

– Зависть, милый мой, зависть, и только. Все ждут от князя де ла Паз мест, назначений, пенсий, а так как он не может удовлетворить всех, то вот и ропщут. А разве кто-нибудь может отрицать заслуги Годоя перед страной? Он покровительствует науке, он учредил пажеский корпус и земледельческие школы, он запретил хоронить в храмах, он заботится о процветании промышленности, да всего и не перечтешь! Если теперь глупцы недовольны его нововведениями, то впоследствии, конечно, они их оценят. Когда-нибудь я тебе многое расскажу о нем, и ты согласишься со мною. Я знаю, что если б я высказывал вслух все это, то мадридцы были бы обо мне самого ужасного мнения, но, друг мой, super omnia veritas[10].

– Поговорим о другом, падре, – сказал я. – Знаете ли, ведь я хлопотал, чтоб вам дали приход.

– Ты? Ну, что ты можешь? Годой желает услужить мне, и он сделает это без всяких рекомендаций. А сказать тебе откровенно, милый мой, ведь если умрет Хуана, то нам придется плохо, очень плохо.

– Но ведь у доньи Хуаны есть богатые родственники.

– Да, Мавро Реквехо и его сестра Реститута, богатые коммерсанты на улице де ла Саль. Но они оба страшно скупы. Они никогда ничего не сделали для своих родных; они не подарили бедной Инезилье ни разу ни одного платка из своего магазина.

– Какие негодяи!

– Я узнал этого Реквехо четырнадцать лет тому назад, когда в первый раз приехал в Мадрид. Хуана в то время уже овдовела, Инезилья была еще совсем крошка. Я отправился к двоюродному брату Хуаны с просьбой помочь сестре в трудных обстоятельствах жизни, а он мне ответил: «Я не могу ничего сделать для них, потому что Хуана отстранилась от всех родственников, что же касается Инезильи, то я почти уверен, что она не нашей крови. Мне говорили, что это подкинутый ребенок, которого Хуана воспитывает и выдает за свою дочь». Конечно, это только предлог, чтоб не давать ничего. Мне так и не удалось убедить этого варвара; с тех пор я его и не видел.

– Так что, на его помощь нельзя рассчитывать?

– Никоим образом.

Я призадумался над судьбой всех нас троих. О, как желал я в то время обладать всеми сокровищами Креза, чтобы сложить их у ног Инезильи! Уходя, я шептал:

– Ах, проклятые, проклятые деньги!..

XX

Когда я входил в квартиру Пепы Гонзалес, я услышал ее веселый голос, напевавший какую-то шансонетку. Она вышла ко мне навстречу вся сияющая и ликующая, как ребенок.

– Что случилось, сеньора? – спросил я.

– Я получила письмо от маркизы, – ответила она, – завтра она приезжает в Мадрид, чтобы приготовить все для спектакля. Она поручила мне режиссировать.

– Очень рад. А что пишет она о сеньоре Долорес?

– Что ее взяли под арест, но освободили через полчаса, и Маньяру тоже; они оба свободны. Скоро они приедут сюда, и мы будем играть «Отелло». Я буду режиссировать!

– Душевно рад за вас, сеньора.

– Но тут есть одна неприятность, Габриэль, – продолжала она. – Ты ведь знаешь, что никто из этих сеньоров не хочет играть роли Яго; все находят ее неблагодарной. Нашелся один актер, который брался исполнить ее за тысячу реалов, но, представь себе, он заболел воспалением легких, и я не знаю, что делать. Не можешь ли ты исполнить роль Яго?

– Я – играть на сцене! – в ужасе воскликнул я. – Я вовсе не желаю быть актером.

– Но ведь это только на одно представление, глупенький! Многие за счастье почли бы играть в доме маркизы. Я буду режиссировать!

И она вновь от радости запела какую-то игривую песенку.

– Так вот видишь, – продолжала актриса, обращаясь ко мне, – ты разучишь эту роль; правда, ты молод для нее, но я тебя загримирую, наклею тебе усы и бороду, словом, я буду тебе помогать. Не забудь также, что маркиза так огорчилась этой неудаче, что теперь уже предлагает две тысячи реалов за роль Яго. Актриса, играющая Эмилию, получит только тысячу. Так, что же, ты согласен или нет?

Было бы слишком глупо с моей стороны отказаться от таких денег теперь, когда они падали на меня, как манна с неба, и были так необходимы мне, чтобы помочь Инезилье. Конечно, я чувствовал отвращение к актерской деятельности, и, кроме того, мне неприятно было вновь встретиться с людьми, с которыми я желал бы не встречаться никогда в жизни. Признаюсь, что в то же время меня приятно волновала мысль играть среди этого круга придворных и в доме, куда может проникнуть не всякий смертный, но главным образом, разумеется, я польстился на презренный металл.

«Само Провидение посылает мне это богатство, – подумал я. – Ведь две тысячи реалов – это не какие-нибудь десять дурро: это для меня целое состояние. Я был бы совсем дураком, если б отказался от этих денег».

Я сейчас же побежал рассказать Инезилье о моей неожиданной удаче и обещал отдать ей все мое сокровище. Здесь я узнал, что донье Хуане все хуже и хуже. Выйдя на улицу, я увидал, что в квартиру маркизы носят огромные декорации.

– Дня через три-четыре назначено представление, – сказал мне привратник.

Я деятельно принялся за изучение моей роли. Сам Исидоро Маиквес помогал мне и заставлял меня по несколько раз повторять труднейшие монологи. Тогда только я увидал воочию всю несдержанность и горячность характера знаменитого актера. Когда я не мог сразу затвердить какой-нибудь фразы, он страшно кричал на меня, называл меня дураком, идиотом, балбесом и другими еще более звучными прозвищами. Я понял, как отлично должны были актеры Королевского театра играть с Маиквесом, но понял также и то, что они никогда не смели играть лучше его, потому что это так же сердило его, как и дурная игра.

Через два дня я уже знал мою роль, и на генеральной репетиции, где участвовали все, кроме Долорес, исполнил ее недурно. Накануне спектакля донья Пепа сказала мне, что Долорес вернулась из Эскуриала.

– Так что, теперь все в сборе? – спросил я.

– Все, – ответила она в радостном возбуждении, – и я буду режиссировать!

Наконец, наступил давно ожидаемый день, и я с раннего утра бегал по городу за разными покупками для моей прежней госпожи. Ей понадобились и ленты, и помада, и духи, и перчатки, и шпильки, и многое множество самых разнообразных вещей. Я должен упомянуть, что донья Пепа в трагедии «Отелло» вовсе не играла, но она должна была в одном из антрактов петь изящные куплеты и затем в конце прочесть большое стихотворение. Бегая по городу за покупками, я твердил мою роль, и если забывал какой-нибудь монолог, то останавливался у ворот первого попавшегося дома, вынимал из кармана тетрадку и начинал громко читать, к удивлению всех прохожих.

Как всецело ни был я погружен в исполнение данных мне поручений, я не мог не заметить, что на улицах было необыкновенное оживление. Народ собирался группами и о чем-то горячо толковал; кое-где читали вслух «Газету Мадрида». Войдя в галантерейную лавочку доньи Амброзии, я совершенно случайно застал там патера Паниагву и дона Анатолио, хозяина магазина канцелярских принадлежностей.

– Я ожидал этого коварства, – говорил он. – Как в этом декрете видна рука выскочки!

– Да прочтите же нам его, – сказала донья Амброзия, – хотя я уверена, что сеньор Годой сыграл с нами новую штуку.

– Остается только предположить, – продолжал дон Анатолио, – что они вошли в тюрьму к принцу и, приставив к его груди пистолет, принудили его подписать бумагу. Да, сеньоры, потому что нельзя допустить, чтобы такой благородный, такой достойный молодой человек, как сын нашего короля, унизился до того, что, как какой-нибудь школьник, стал просить прощенья и выдал своих соучастников.

– Да читайте же, дон Анатолио, читайте!

Тогда дон Анатолио, вытянув шею, стал читать тоном педагога знаменитый декрет 5 ноября, который говорит:

«Голос природы опускает руку мести, и когда неопытность просит милосердия, то в нем не может отказать сыну любящий отец…»

Так начинался декрет, в котором объявлялось о раскаянии принца-заговорщика и печатались его два письма к королю и королеве. В первом письме принц Фердинанд говорил так:

«Отец мой! Я изменил вашему величеству как королю и отцу, но я раскаиваюсь и покорно склоняюсь к стопам вашего величества. Я ничего не должен был предпринимать без ведома вашего величества, но я ослушался. Я выдал виновников заговора и умоляю ваше величество простить мне мою преднамеренную ложь во время допроса и допустить пасть к королевским стопам вашего величества раскаявшегося сына Фердинанда».


Второе письмо было следующего содержания:

«Мать моя! Я раскаиваюсь в преступлении, замышлявшемся мною против моих родителей и королей, и униженно молю ваше величество походатайствовать о прощении мне перед отцом моим и позволить пасть к его королевским стопам раскаявшемуся сыну Фердинанду».


По этим письмам принц Фердинанд рисовался в самом непривлекательном для него свете. Эти выражения «преднамеренная ложь» и «я выдал виновников заговора» звучали, как слова маленького шестилетнего мальчика, который просит прощенья у папы и мамы за то, что он стащил карамельку. Недовольные умы были в то время так настроены, что во всем этом видели руку князя де ла Паз. Кажется, если б на море разразилась страшная буря или землетрясение поколебало Пиренейский полуостров, то и в этом обвинили бы Годоя. Теперь все думали, что первый министр насильственно заставил наследника сделать эти признания и что он даже автор этих писем. Если этот декрет был действительно делом двора, то цель не была достигнута, потому что народ очень жалел арестованного принца и негодовал на его притеснителей.

– Разве это не ясно? – сказал дон Анатолио, положив газету на прилавок.

– А мне очень интересно было бы подслушать в щелочку, что говорит об этом Наполеон, – сказала донья Амброзия.

– Этого мы можем и не подслушивать, – возразил дон Анатолио, – потому что всем ясно, что он хочет свергнуть старого короля и отдать корону нашему дорогому принцу Фердинанду. Вот увидите, этого уж недолго ждать.

Назад Дальше