Папа говорил:
– Ничего нет более упоительного для человеческого разума, чем хорошо продуманный тайный план.
Глава 8. «Мадам Бовари», Гюстав Флобер
Есть одно стихотворение, называется «Mein Liebling» – «Любимая»; папа его очень любил и знал наизусть. Автор – поздненемецкий поэт Шуберт Кёниг Бонхоффер[111] (1862–1937). Бонхоффер был калека, глухой и слепой на один глаз, но, по мнению папы, он лучше понимал суть вещей, чем люди, полностью владеющие всеми органами чувств. Почему-то – может, и несправедливо – это стихотворение всегда напоминало мне Ханну.
Воскресные обеды для избранной компании Ханна устраивала практически каждую неделю; традиция держалась уже три года. Чарльз и другие ждали этих сборищ (даже адрес немножко колдовской: номер 100 по Ивовой улице), ждали с нетерпением, как в 1943 году нью-йоркская богатая наследница, стройная, словно стебелек сельдерея, и похожий на свеклу богатенький папик ждали жарких субботних вечеров в клубе «Аист»[112] (см. «Забыть „Эль Морокко“[113]: клуб „Аист“, Ксанаду нью-йоркской элиты, 1929–1965», Райзер, 1981).
– Я уже не помню, как все началось. Просто мы все пятеро замечательно с ней поладили, – рассказывала Джейд. – Она потрясающая, это каждому видно. Мы только-только перешли в старшую школу, все записались на ее курс истории кино, а после уроков часами просиживали у нее в классе. Трепались обо всем на свете – о жизни, о сексе, о «Форресте Гампе». А потом стали вместе ходить куда-нибудь поесть и так далее. Однажды она пригласила нас к себе, приготовила что-то из кубинской кухни. Мы засиделись до утра, хохотали как ненормальные. Не помню, над чем смеялись, но весело было – словами не передать. Конечно, мы об этом никому и до сих пор помалкиваем. Хавермейер не любит, чтобы учителя и ученики общались во внеучебное время. Боится разных там оттенков серого – ты меня понимаешь? А Ханна, она как раз такая. Оттенок серого.
Конечно, в тот первый день я ничего этого не знала. Я даже собственное имя не смогла бы с уверенностью назвать, сидя в машине рядом с Джейд – довольно-таки пугающей личностью. Той самой, что два дня назад коварно отправила меня в гильдию демонологии.
Я уже думала, что и в этот раз меня продинамят: в половине четвертого Ханны еще не было и в помине и никто другой тоже не появился. Я с утра намекнула папе, что, возможно, во второй половине дня поеду готовиться к урокам вместе с одноклассниками (папа нахмурился, удивляясь, как я опять согласилась на это издевательство). Впрочем, ничего объяснять не пришлось – папа умчался в университет, вспомнив, что забыл на кафедре нужную книгу о Хо Ши Мине. Потом он позвонил и сказал, что прямо там и закончит очередную статью для «Форума» – «Рюшечки бронированной идеологии» или что-то в этом роде, – а домой приедет к обеду. Я сделала себе сэндвич с курицей и салатом и устроилась на кухне, решив посвятить остаток дня книге «„Авессалом, Авессалом!“ – исправленное издание» (Фолкнер, 1990), как вдруг около дома взвыл автомобильный гудок.
– Прошу прощенья, я кошмарно опоздала! – крикнула девушка за рулем, приоткрыв на дюйм тонированное стекло в окне черничного цвета «мерседеса».
Сквозь щель были видны только прищуренные глаза и светлые, словно выгоревшие на солнце, волосы.
– Ты готова? А то без тебя уеду, пробки нечеловеческие.
Я поскорее схватила ключи и первую попавшуюся книжку – одну из папиных любимых, «Эндшпили гражданских войн» (Агнер, 1955). Вырвав последнюю страницу, наспех нацарапала записку («Поехала делать домашнее задание по „Улиссу“») и оставила на круглом столике в прихожей. Даже не потрудилась подписаться, как обычно: «С любовью, Кристабель»[114].
И вот мы уже мчимся в ее «мерседесе», похожем на кита-убийцу. Меня обуревают Недоверие, Смущение и Откровенная паника – стрелка спидометра дрожит возле отметки 80 миль в час, рука с наманикюренными пальчиками праздно возлежит на баранке, белокурые волосы зверски стянуты в узел на затылке, ремешки босоножек перекрещиваются до самых колен. Серьги, похожие на хрустальную люстру, покачиваются каждый раз, как Джейд отрывает взгляд от дороги, чтобы оглядеть меня с выражением «терпения, близкого к истощению» (так выразился папа, рассказывая о том, как дожидался, пока июньская букашка по имени Шелби Холлоу пребывала в салоне «Голова-ноги, высший шик», где ей наводили красоту на светофорного оттенка ногти, креативно выбеленные на полголовы кудри и вдобавок делали педикюр – а ноги-то с шишками на косточках, ядовито прибавил папа).
– Да, так вот, это… – Джейд потрогала ворот попугайно-зеленого платья в стиле кимоно, думая, видимо, что я онемела от восторга. – Это моей мамуле Джефферсон подарил богатенький японский бизнесмен Хирофуми Кодака – она его три жутких вечера подряд развлекала в «Ритце» в восемьдесят втором. Он страдал от бессонницы после перелета и ни слова не говорил по-английски, так что ей пришлось быть ему круглосуточной переводчицей, если ты меня понимаешь… Да уйди ты с дороги, сволочь!
Джейд надавила на гудок. Мы ловко подрезали скромный серенький «олдсмобиль», за рулем которого сидела старушка – божий одуванчик. Джейд еще и обернулась и показала ей средний палец.
– Ехала бы лучше на кладбище, старая кошелка!
Мы свернули с шоссе на съезд номер 19.
– Кстати! – Джейд снова глянула на меня. – Почему ты не явилась?
– Что? – еле выговорила я.
– Мы ждали, ждали, а ты не пришла.
– А-а… Да я приходила, заглянула в двести восьмую…
– Двести восьмую? – скривилась Джейд. – Написано же было – в триста восьмую.
Кого она пыталась обмануть?
– Написано было «двести восемь», – тихо ответила я.
– Нет, я точно помню, я написала «триста». Между прочим, ты много потеряла. Мы приготовили торт с глазурью и свечами и вообще, – добавила она рассеянно.
Я уже приготовилась выслушать сказочку о приглашенной танцовщице живота, катании на слонах и пляске дервишей, но тут, к счастью, Джейд воскликнула:
– Обожаю Дару и «Баунсинг Чекс»![115] – и включила радио на полную громкость.
Тяжелый металл гремел вовсю, а вокалист орал так, словно его топчут быки в Памплоне[116]. Мы с Джейд молчали. Она от меня попросту отмахнулась, как отряхивают ушибленную руку. Глянула на часы, поморщилась, полюбовалась на свои голубые глаза в зеркальце заднего вида, смахнула крупинки туши, осыпавшиеся с ресниц на щеки, намазала губы розовой блестящей помадой, потом еще и еще, так что помада потекла в уголке рта. У меня не хватило духу сообщить об этом Джейд. Какая-то она была нервная и неспокойная. Мне вдруг представилось, что в конце дороги, после бесконечных до одурения лесов, полей, безымянных грунтовых дорог и сараев, похожих на обувные коробки, возле которых скучали терпеливые худые лошади, нас ждет не обычный дом, а черная дверь, перегороженная бархатным шнуром. Охранник смерит меня взглядом, убедится, что я не знакома лично с Фрэнком, Эрролом или Сэмми[117] (и вообще ни с одним титаном из мира шоу-бизнеса), и объявит, что я недостойна войти внутрь – то есть, попросту говоря, недостойна жить.
Но дом наконец-то, после долгого петляния по щебенке, все-таки появился: прильнувшая к холму неуклюжая любовница с деревянной физиономией и дурацкими пристройками по бокам наподобие фижм. У крыльца уже стояло несколько машин. Едва мы позвонили, Ханна распахнула дверь, обдав нас волной Нины Симон[118], восточных пряностей и каких-то французских духов. Лицо ее сияло, сияла и люстра в гостиной. Рядом нервно теснились штук семь-восемь собак разных пород.
– Это Синь, – равнодушно обронила Джейд, проходя в дом.
– Конечно! – воскликнула, улыбаясь, Ханна. – Главная наша гостья сегодня!
Она была босая, в тяжелых золотых браслетах и оранжево-желтом одеянии – батик в африканском стиле. Темные волосы стянуты в безупречный конский хвост.
Я очень удивилась, когда она меня обняла. Объятие потянуло бы на эпическую сцену стоимостью в миллионы долларов, с десятью тысячами человек массовки (не какой-нибудь невнятный эпизодик на зернистой пленке). Отпустив меня наконец, Ханна стиснула мою руку – так встречающие в аэропорту сжимают руки близких, с кем сто лет не виделись, и спрашивают, как прошел перелет. Она притянула меня к себе, неожиданно худенькая, обвив меня рукой за талию.
– Синь, познакомься: это Фугатий[119], это Броди – у него только три ноги, что не мешает ему рыться в мусоре. Клык, Пибоди, Артур, Сталлоне, Чихуахуа – он у нас куцый, дверцей в машине хвост прищемило. И Старый Хрыч, в глаза ему не смотри.
Старый Хрыч был тощий – кожа да кости – грейхаунд с красными глазами пожилого ночного дежурного в будке сбора оплаты за проезд. Прочие собаки косились на Ханну с сомнением, как будто она представляла их какому-нибудь потустороннему духу.
– Кошки тоже где-то здесь, – продолжала Ханна. – Персы Лана и Тернер[120], а в кабинете обитает неразлучник Леннон. Срочно требуется Йоко ему в пару. Жаль, в приюте для бездомных животных не часто появляются птицы. Чай улун будешь?
– Конечно, спасибо, – сказала я.
– Ах да, ты ведь еще с остальными не познакомилась?
Я отвлеклась от черно-рыжего Чихуахуа, подобравшегося поближе исследовать мои туфли, и тут увидела их – в том числе и Джейд. Плюхнувшись на обмякший шоколадный диван, та нацелила на меня сигарету, точно дротик. Все они смотрели на меня застывшими взглядами, и от этого возникало ощущение, как будто я снова с папой в музее неподалеку от Атланты рассматриваю картины в зале живописи девятнадцатого века. Тощая девчонка – темные волосы висят травою морскою – устроилась на скамье у фортепьяно, обхватив колени руками («Портрет крестьянской девочки», бумага, пастель); мелкий пацан в очках, как у Бена Франклина, сидит по-турецки рядом с облезлой псиной по имени Клык («Мальчик с собакой», Брит., холст, масло). Другой – здоровый, плечистый – прислонился к книжному шкафу, скрестив руки и лодыжки, черная прядка свисает на лоб («Старая мельница», неизвестный художник). Только одного из всех я узнала – Чарльза в кожаном кресле («Веселый пастух», в позолоченной раме). Чарльз ободряюще улыбнулся, но вряд ли это что-то значило – он раздавал улыбки, как сотрудник кафе, в костюме курицы, раздает талончики на бесплатный завтрак.
– Ну давайте представьтесь! – бодро предложила Ханна.
Они по очереди назвали свои имена – вежливо, но совершенно не творчески. Что называется, без огонька.
– Джейд.
– Мы уже знакомы, – сказал Чарльз.
– Лула, – промолвила Девочка-крестьянка.
– Мильтон, – сказал Старая мельница.
– Найджел Крич, очень приятно познакомиться, – сказал Мальчик с собакой.
Его улыбка сверкнула и погасла, как искра зажигалки, когда в ней кончился бензин.
Если считать, что в каждой истории имеется свой золотой век, то воскресные обеды у Ханны в ту осень как раз и были таким золотым веком. Если процитировать одну из папиных любимых киногероинь, блистательную Норму Десмонд[121], в сцене, где она вспоминает ушедшую эпоху немого кино: «Нам не нужен был диалог. У нас были лица».
Нечто похожее было, мне кажется, в тех вечерах у Ханны (нагл. пос. 8.0). Простите за убогое изображение Чарльза – да и Джейд, наверное, тоже. В жизни они гораздо красивее.
Чарльз – красавец (причем полная противоположность Андрео). Золотые кудри, взрывной темперамент – он был не только звездой «Сент-Голуэя» по легкой атлетике, кому одинаково легко давались прыжки в высоту и бег с препятствиями, но еще и школьным Траволтой. Он запросто мог на перемене отхватить беззвучную чечетку, причем в партнерши выбирал не только известных школьных красавиц, не обходил вниманием и менее физически одаренных. Только что вальсировал возле учительской с одной девчонкой, и уже к нему в ритме румбы подлетает другая, и вот они лихо исполняют пачангу в дальнем конце коридора. Чудо, что ни разу никому ноги не отдавили.
А Джейд – роковая красавица (см. «Степной орел» в кн. «Пернатые хищники», Джордж, 1993). Когда она влетала в класс, девчонки порскали в стороны, как белки и бурундуки (мальчишки, пугаясь не меньше, притворялись мертвыми). Бескомпромиссно-блондинистая («Волосы выбелены по самое не могу», – выразилась как-то Бет Прайс на уроке углубленной литературы), пяти футов восьми дюймов росту[122], «поджарая», она расхаживала по школе в мини-юбке, носила учебники в черной кожаной сумке («Спорим, от Донны, чтоб ее, Каран») и сохраняла неизменно строгое и печальное выражение лица – то есть это я так воспринимала, а большинство считали, что она просто нос задирает. К Джейд, как ко всякой хорошей крепости, было не подступиться, и потому девчонки видели в ней не просто угрозу, а прямо-таки нарушение всех законов добра и порядка. Напрасно спортивный центр «Бартлби» тратил столько сил на рекламную кампанию, пропагандируя здоровое отношение к женской фигуре (фотографии с обложек журналов «Вог» и «Максим», а поперек надпись: «С такими ногами невозможно нормально ходить» и «Все дело в фотообработке»). Стоило Джейд лебедушкой проплыть мимо, жуя «сникерс», как становилась очевидной пугающая истина: с такими ногами ходить очень даже можно. Самим своим существованием она постоянно подчеркивала раздражающий многих факт: некоторые люди побеждают в викторине по теме «Божественная внешность», и ничего тут не поделаешь, остается только смириться с тем, что ты сама участвуешь исключительно в категории «Серая посредственность», да и то не поднимаешься выше третьего места.
Найджел – ноль без палочки (см. «Негативное пространство» в кн. «Уроки рисования», Трей, 1973, стр. 29). На первый взгляд он был совершенно обыкновенный (на второй и на третий – тоже). Лицом и вообще всем собой напоминал петличку для пуговицы: маленький, узенький, никакой. Росточком не больше пяти футов пяти дюймов[123], русые волосы, лицо круглое, невнятное и розовое, как пяточки младенца. Круглые очки его не красили… хотя и не портили. В школе он всегда носил узкие ярко-оранжевые галстуки – подозреваю, это было у него как проблесковый маячок у автомобиля, чтобы привлечь внимание. Однако при ближайшем рассмотрении в его обыкновенности обнаруживались разные интересные особенности. Он обгрызал ногти до мяса; говорил очень тихо, выпаливая слова короткими очередями (словно стайка бесцветных гуппи мечется по аквариуму); в больших компаниях его улыбка, будто неисправная лампочка, нехотя вспыхивала и мгновенно гасла; а если поднести к свету волосок с его головы (я как-то сидела рядом с ним и волос прицепился к юбке), то он мерцал и переливался всеми цветами радуги, включая фиолетовый.
[НАГЛЯДНОЕ ПОСОБИЕ 8.0]
Затем еще Мильтон – угрюмый, крупный, бугристый, как чье-нибудь любимое кресло, в котором так уютно сидеть с книжкой, вот только обивку давно пора обновить (см. «Барибал, или американский черный медведь» в кн. «Наземные хищники», Ричардс, 1982). В свои восемнадцать он выглядел на тридцатник. Лицо с карими глазами, курчавыми темными волосами и припухлым ртом по-своему почти привлекательно, словно бы отголоском былой красоты. Чем-то он напоминал Орсона Уэллса или, скажем, Жерара Депардье: чудилось, что в его большом тяжеловесном теле заточен некий мрачный гений и что от него даже после двадцати минут под душем несет застарелым сигаретным дымом. Большую часть своей жизни он прожил в штате Алабама, в городе под названием Мятеж, и говорил с таким густым южным акцентом – хоть на хлеб намазывай. Как у всех загадочных героев, у него была ахиллесова пята: большущая татуировка на правой руке, повыше локтя. Мильтон всячески ее скрывал – носил рубашки с длинными рукавами, никогда не раздевался до пояса, – а если какой-нибудь комик на физкультуре спрашивал, что у него там, то или смотрел на дебила не мигая, как на старый выпуск викторины «Угадай цену», или отвечал со своим тягучим акцентом: