– По-моему, он ее сам сделал. Помнишь, на биологии он засучил рукава? Я все разглядывала его руку. Мне кажется, у него там татуировка всех цветов радуги. Это та-ак сексуально!
Мне тоже чудилось в Мильтоне что-то подспудно сексуальное. Если нам случалось оказаться наедине, я становилась как будто пьяная. Однажды я на кухне у Ханны споласкивала тарелки, прежде чем загрузить их в посудомоечную машину, и тут вошел Мильтон, держа своими громадными лапами сразу семь стаканов. Он наклонился надо мной, чтобы поставить стаканы в раковину, и я подбородком нечаянно задела его плечо. Оно было влажное, словно в оранжерее, и я подумала, что сейчас упаду.
– Синь, извини, – сказал он и отошел.
Он часто произносил мое имя (так часто, что я невольно подозревала иронию) и всегда растягивал его, словно это не имя, а мячик на резинке: «Сиииииинь».
Сейчас он спросил:
– Синь, ты сегодня вечером занята?
– Ага, – сказала я.
Он не придал этому значения (наверняка вся компания уже догадалась, что, кроме Ханны, никто меня никуда не зовет).
– Мы сегодня собираемся у Джейд. Приходи, если хочешь.
И двинулся дальше по дорожке.
– Я думала, у тебя грипп.
Я говорила очень тихо, но он услышал, обернулся и сделал пару шагов назад:
– А мне резко получшело!
Подмигнул и пошел себе, насвистывая и поправляя на ходу галстук в сине-зеленую клетку, словно ему предстояло собеседование по приему на работу.
Джейд жила в тридцатипятикомнатном особняке в стиле поместья «Тара»[173] – она называла его Свадебным тортом. Дом стоял на холме посреди забубенного района, где «люди обитают в трейлерах и у половины жителей зубов нету». В народе это место прозвали Помойкой.
– При первом знакомстве дом поражает своей вульгарностью, – весело сообщила Джейд, распахивая тяжеленную входную дверь.
Она мне обрадовалась, как родной. Прямо-таки напрашивался вопрос: что ей Ханна такое пообещала? Наверное, бессмертие.
– Да-да, – продолжала Джейд, поправляя сползшее плечико черно-белого шелкового платья, чтобы не были видны бретельки ярко-желтого лифчика. – Я предлагала Джефферсон держать в прихожей такие, знаешь, пакетики, как в самолетах выдают, специально для непривычных. И кстати, у тебя не бред – это действительно Кассиопея. В столовой – Малая Медведица, в кухне – Геркулес. Это Джефферсон так развернулась, во всех комнатах на потолке – созвездия Северного полушария. Когда проектировали дом, она встречалась с одним типом по имени Тимбер, астрологом и толкователем снов. Потом этот Тимбер ее кинул и она стала встречаться с англичанином Гиббсом. Он эти мерцающие огонечки на дух не переносил – «В них же лампочки менять задолбаешься!» – да поздно было. Электрики уже смонтировали Северную Корону и половину Пегаса.
Прихожая была вся сплошь белая. На гладком мраморном полу запросто можно крутить тройной лутц и двойной тулуп. На нежно-голубом потолке в самом деле мерцает созвездие Кассиопеи, да еще, кажется, и гудит на низкой ноте, словно морозильник. И холод, как в морозильнике.
– Нет-нет, ты не заболела, не думай. В низкотемпературной среде замедляется процесс старения организма, а иногда даже обращается вспять, поэтому Джефферсон требует, чтобы температура в доме не поднималась выше сорока[174].
Джейд швырнула ключи от машины на приземистую коринфскую колонну у входа, где уже валялись кучка мелочи, ножнички для педикюра и рекламные брошюрки курсов медитации в каком-то «Сувейни-центре духовной жизни».
– Не знаю, как тебе, а мне срочно требуется коктейль! Все равно никто еще не приехал. Опаздывают, гады… Ладно, пошли, покажу тебе, где тут что.
Джейд смешала нам по коктейлю «Клеветник»[175] – первый в моей жизни алкогольный напиток, сладкий, но приятно обжигающий горло. И мы отправились на обзорную экскурсию под мерцающими созвездиями (часто с погасшими звездами, сверхновыми и белыми карликами). Дом был роскошен и гнусен, как дешевый отель. Назначение комнат не всегда поддавалось точному определению, хотя Джейд называла каждую вполне недвусмысленно: комната отдыха, музейная комната, гостиная. Например, Императорскую комнату украшали затейливая персидская ваза и большой портрет маслом «сэра Кого-то-там восемнадцатого века», но на диване валялась грязная шелковая блузка, под стулом – перевернутая кроссовка, а на позолоченном столике сиротливо жалась кучка ватных шариков, которыми кто-то удалял с ногтей кроваво-красный лак.
Джейд показала мне Комнату с телевизором («три тыщи каналов, а смотреть нечего»), Игровую комнату, где вставала на дыбы карусельная лошадка в натуральную величину («Ее зовут Снежок») и Шанхайскую комнату – почти пустую, если не считать бронзовую статую Будды и с десяток картонных коробок.
– Ханна считает, что с вещами надо расставаться. Я постоянно сдаю разное барахло в благотворительный фонд. Ты подумай, может, тоже что-нибудь пожертвуешь, – сказала Джейд.
В подвальном этаже, под созвездием Близнецов, находилась Комната Джефферсон («здесь мама воздает небесные почести своей ушедшей молодости»). В необозримых размеров комнате стоял телевизор с хороший киноэкран, пол покрывал ковер цвета копченой грудинки, а на обшитых деревянными панелями стенах были развешаны рекламы парфюма «О!», колготок «Шелковый соблазн», туфель «Шагай смело», пива «Оранжевое блаженство» и других никому не известных товаров. На всех плакатах была изображена одна и та же девушка с морковно-рыжими волосами и ослепительной улыбкой, выражающей почти маниакальный восторг (см. гл. 4, «Джим Джонс»[176], в кн. «Безумный Дон Жуан», Лернер, 1963).
– Это и есть моя мамуля Джефферсон. Можешь звать ее Джефф.
Джейд нахмурилась, разглядывая рекламу витаминов, на которой Джефф с синими напульсниками на руках выполняла «березку» над крупной надписью: «ВИТАМИН „ВИТА“ – ТВОЙ ПУТЬ К ЛУЧШЕЙ ЖИЗНИ».
– В семьдесят восьмом она прогремела в Нью-Йорке – минуты на две. Видишь, у нее волосы зачесаны кверху и вот тут завиток над глазом? Ее изобретение. Когда она впервые появилась на людях с этой прической, все прямо с ума посходили. Прическу назвали «Алый зефир». Мамуля дружила с Энди Уорхолом[177]. Небось, он ей показывался без парика. О, погоди-ка…
Джейд подошла к столику под рекламой пикантных сосисок сэра Альберта («Что хорошо для королевской семьи, то хорошо и для вас») и взяла фотографию в рамке – видимо, сделанную уже в наши дни.
– Это Джефферсон в прошлом году позировала для рождественских открыток.
Женщина явно заблудилась далеко за гранью сорокалетия и в ужасе искала дорогу обратно. Сияющая улыбка слегка провисала по углам, и волосам больше не хватало энергии, чтобы взмывать «Алым зефиром», – они торчали во все стороны «Алой шваброй». (Папа назвал бы ее «постаревшая Барбарелла»[178] или применил бы к ней свою шкалу конфетных оценок, придуманную специально для женщин, которые убивают массу сил и времени в попытках остановить возраст, словно возраст – это табун непокорных жеребцов: «подтаявшая красная M&M», «засохшая клубничная мармеладка» и так далее.)
Джейд смотрела на меня, прищурившись и скрестив руки на груди.
– По-моему, она симпатичная, – сказала я.
– Ага, симпатичная, как Гитлер.
Закончилась экскурсия в Фиолетовой комнате – «здесь Джефферсон знакомится поближе со своими бойфрендами, если ты понимаешь, о чем я. Лучше не садись на тот диванчик восточной расцветки у камина». Больше никто из компании пока не появился. Джейд снова занялась коктейлями, потом перевернула на другую сторону пластинку Луи Армстронга на антикварном проигрывателе. В конце концов она угомонилась и села, хотя взгляд так и порхал по комнате канарейкой. Джейд в четвертый раз посмотрела на часы у себя на руке. Потом в пятый.
– Давно вы здесь живете? – спросила я.
Мне хотелось завязать разговор, чтобы, когда остальные придут, у нас был в разгаре любимый номер «Две маленькие девочки из Литтл-Рока»[179] – правда, Джейд чуточку худее и чуточку злее, чем Мэрилин, а я, безусловно, совсем плоская по сравнению с Джейн Расселл. К сожалению, пылкой дружбы между нами пока не намечалось.
– Три года, – рассеянно ответила Джейд. – Да где они, нах? Ненавижу, когда опаздывают! И вообще, Блэк поклялся, что придет к семи, обманщик! – пожаловалась она, обращаясь не ко мне, а к потолку. – Я его кастрирую!
(В созвездии Ориона у нас над головой давно не меняли перегоревшие лампочки, так что мифический охотник лишился ног и головы. Один только пояс остался.)
Вскоре прибыли остальные – в каком-то странном виде. Пластмассовые бусы, бумажные короны из фастфуда, Чарльз в старинной рубашке для фехтования, Мильтон – в синем бархатном пиджаке. Найджел развалился на кожаном диване, закинув ноги на кофейный столик, Лула посылала Джейд воздушные поцелуи. Мне она едва улыбнулась и тут же прошествовала к бару. Глаза у нее были красные и остекленевшие. Мильтон взял сигару из шкатулки на письменном столе в углу.
– Джейди, где резак? – окликнул он, нюхая сигару.
– Ты обещал прийти вовремя, а сам опоздал! – огрызнулась Джейд, затягиваясь сигаретой. – Ненавижу! В верхнем ящике.
Мильтон приглушенно хмыкнул, будто сквозь подушку. Я поймала себя на том, что мечтаю – хоть бы он и мне сказал что-нибудь. «Хорошо, что ты пришла» или «Сиииииинь, привет!» – но он не сказал. Он меня просто не видел.
– Синь, смешать тебе «грязный мартини»[180]? – спросила Лула.
– Или другое что-нибудь, – сказала Джейд.
– «Ширли Темпл»[181], – посоветовал Найджел с гадкой улыбкой.
– «Космо»[182]? – спросила Лула.
– В холодильнике есть молоко, – заметил Найджел, сохраняя выражение полной серьезности.
– Мне… мне «грязный мартини» сойдет. Спасибо, – сказала я. – Три оливки, пожалуйста.
«Три оливки, пожалуйста», – говорила Элеонора Керд, зеленоглазая героиня «Возвращения к водопадам» (де Мург, 1990). Глядя на нее, мужчины содрогались от желания. Книгу я в двенадцатилетнем возрасте стырила из позолоченной сумочки июньской букашки по имени Рита Клири. (Она еще долго спрашивала папу: «Где моя книга?» – словно душевнобольная, сбежавшая из лечебницы. Обшарила все наши шкафы и диваны и под ковер заглядывала, встав на четвереньки, так ей хотелось узнать, вышла Элеонора за сэра Дэмьена или они все-таки расстались, потому что он думал, будто она думала, будто он думает, что он отец незаконнорожденного ребенка бессовестной злодейки.)
Лула вручила мне мартини, и обо мне тут же забыли – так оператор на коммутаторе руководителя компании забывает о линии заместителя.
– Значит, сегодня у Ханны было свидание, – обронил Найджел.
– Не было. – Чарльз улыбался, хотя я заметила, что он сел чуть-чуть прямее, как будто его укололи иголкой через диванную подушку.
– Было, – сказал Найджел. – Я ее видел после школы. Она была в красном.
– Фу-фу-фу, – сказала Джейд, выдыхая сигаретный дым.
Они еще поговорили о Ханне. Джейд снова что-то сказала о благотворительном фонде и о буржуазных свиньях (я не слышала этого выражения с тех пор, как мы с папой по дороге через Иллинойс читали «Кислотный трип. Иллюзии контркультуры шестидесятых» Ангуса Хаббарда [1989]). Правда, я не очень поняла, к чему это сказано. Мне вдруг стало трудно сосредоточиться на разговоре; все вокруг расплывалось, как зловредная нижняя строчка в таблице у окулиста. Почему-то я уже была не я, а расплывчатое облако межзвездного вещества, клок темной материи, наглядный пример из общей теории относительности.
Я встала и хотела двинуться к двери, только ноги реагировали так, будто их попросили измерить Вселенную.
– Черт, что это с ней? – донесся откуда-то издалека голос Джейд.
Пол излучал колебания в широком диапазоне.
– Что ты ей такое подсунула? – спросил Мильтон.
– Да ничего. «Клеветник».
– Я говорил, дайте ей молока, – ввернул Найджел.
– Я ей дала мартини, – сообщила Лула.
Вдруг оказалось, что я лежу на полу и смотрю на звезды.
– Она умрет? – спросила Джейд.
– Ее в больницу бы надо, – сказал Чарльз.
– Или Ханне позвонить, – сказала Лу.
– Ничего ей не сделается. – Мильтон склонился надо мной. Его черные волосы свисали волнистыми прядями, напоминая осьминога. – Пусть проспится.
Волна тошноты поднималась к горлу, и я никакими силами не могла ее остановить. Словно черная вода, заливающая алый пассажирский салон на «Титанике», как рассказано в одной из папиных любимых автобиографических книг – «Ноги мои желты, и мысли мои черны»[183] (1943), в которой Герберт Дж. Д. Ласковиц на девяносто седьмом году жизни наконец-то признается, что задушил какую-то пассажирку и надел ее платье, чтобы под видом беременной женщины обеспечить себе место в спасательной шлюпке.
Я попробовала перевернуться и встать, но ковер и диван рванулись вверх, а потом меня вывернуло наизнанку – так внезапно, словно молния ударила в пол прямо у меня под ногами. Живописно, как в мультфильме, на стол, и на ковер, и на диванчик восточной расцветки, и на черные кожаные туфельки Джейд от Диора, и даже на специально припасенную для развлечения гостей книгу с иллюстрациями: «Телеобъектив – это дар Божий. Фотографии звезд, не подозревающих, что их снимают» (Миллер, 2002). Брызги попали даже Найджелу на брюки.
Как все на меня уставились…
Стыдно признаться, но на этом воспоминания мои обрываются (см. рис. 12, «Континентальный шельф в разрезе», в кн. «Рельеф океанического дна», Босс, 1977). Помню только обрывки реплик («А если ее родные на нас в суд подадут?») и лица, глядящие на меня сверху, словно я смотрю на них из колодца.
Впрочем, провал в памяти мне восполнили с лихвой. В ближайшее воскресенье за обедом у Ханны очевидцы рассказали все подробности, называя меня милыми прозвищами – Рвотинка, Тошнюсик, Плевака и Оливки. Если верить Луле, я вырубилась прямо на газоне. Джейд уверяла, будто бы я что-то бормотала по-испански, вроде «El perro que no camina, no encuentra hueso», то есть: «Собака, которая не ходит, косточку не находит», после чего глаза у меня закатились и Джейд подумала, что я умерла. Мильтон клялся, что я «бегала в голом виде», а Найджел – что я «отжигала, как Томми Ли на презентации альбома „Театр боли“»[184]. Чарльз, выслушав все эти версии, поморщился и объявил, что они «грубо искажают действительность». Сказал, я всего лишь полезла обниматься с Джейд, в точности повторив его любимый фильм – культовый шедевр французского режиссера-фетишиста Люка-Шало де ла Нюи «Les Salopes Vampires et Lesbiennes de Cherbourg»[185] (киностудия «Пти-Уазо», 1971).
– Парни всю жизнь мечтают такое увидеть. В общем, спасибо тебе, Рвотинка. Спасибо тебе громадное!
– Я смотрю, вы повеселились от души. – Ханна улыбалась, а глаза у нее блестели, словно она как следует хлебнула вина. – Больше ничего не рассказывайте! Это не для учительских ушей.
Я так и не смогла решить, которому рассказу верить.
С тех пор как у меня появилось прозвище, все переменилось.
Папа говорил, что моя мама, которая «когда входила в комнату, все почтительно замирали, не дыша», со всеми обращалась одинаково. Папа не мог определить, с кем она говорит по телефону – с подругой детства из Нью-Йорка или с рекламщиком, так она радовалась им обоим. «Поверьте, я была бы счастлива заказать средство для чистки ковров – продукция у вас просто замечательная, – но, должна признаться, у нас нет ковра».
– Она могла извиняться часами, – рассказывал папа.
А я ее подвела. Я стала держаться по-другому – теперь, когда подружилась с воскресной компанией, когда Мильтон, заметив меня на утреннем сборе, орал: «Рвотинка!» – и полный двор школьников готов был рухнуть к моим ногам. Конечно, я не превратилась в одночасье в наглую актрисульку, которая начинала с массовки, а потом когтями и зубами прорвалась к главным ролям. Но, расхаживая на перемене по коридорам Ганновера с Джейд Уайтстоун («Фу, устала!» – жаловалась Джейд, обнимая меня за шею, как Джин Келли обнимает фонарный столб в фильме «Поющие под дождем»[186]), я, безусловно, купалась в лучах славы. Тогда-то я по-настоящему поняла, о чем говорил Хэммонд Браун, участник прогремевшего в 1928 году бродвейского мюзикла «Счастливые улицы» (известный в ревущие двадцатые под прозвищем Челюсть). Он сказал: «Взгляды толпы касаются кожи, как шелк» («Овация», 1952, стр. 269).