– Давайте и впредь сараизировать наш сарай, – сказали женщина с мужчиной. – Если же кто-либо из всех не настроен на сараизацию, мы скажем такому с позволения сказать сарайцу:
– Чемодан, вокзал, чуждый нам сарай.
Сараизация продолжалась, несмотря ни на что.
И несмотря ни на что же, наши сараи разделяли непреодолимые, невидимые барьеры.
6
Я шёл незапланированно долго.
И – незапланированно же – что-то мешало идти, с неслышным, мучительным рёвом пролетая мимо меня.
Хотелось, думать, что – мимо…
Я шёл поверх всевозможных невидимых разделов и барьеров, и не переставал мечтать. Вроде бы и в путь уже отправился, а всё равно – мечтал, сам не знаю, зачем.
Мечтал о том, чтобы поле не переставало быть чистым, чтобы наш сарай засиял не тускло, а по-настоящему, чтобы то невидимое, что разделяло сараи, стало бы видимым, и тогда можно было бы решить, что же с ним, этим некогда невидимым, делать: по-прежнему стараться преодолеть или теперь уже не обращать внимания. И чтобы сарай не пошёл на сарай доказать, кто сияет правильно или, по крайней мере, правильнее. И чтобы новый сарай оказался совсем поблизости, как бы далеко он ни находился.
Преодолевать было хлопотно, не обращать внимания оказывается по-своему сложно, и в не меньшей степени. Всё это – то ли думалось в прошедшем, то ли оказалось в настоящем…
Трудно идти поверх барьеров, в особенности – невидимых.
Но ведь не идти – не намного легче.
Он слегка заметно кивнул.
7
Поэтому в прошедшем, не ставшим прошлым, хотя и преставшим быть настоящим, все мы, сарайцы, до боли, до скрежета и хруста, не любили сияющий неведомо где сарай, о котором никто из всех не знал бы, если бы не первые женщина и мужчина, и если бы не пуговицы.
Пуговицы были в дефиците. Не все разумеется – эка невидаль, – а именно и только эти. Как они постоянно достигали нашего сарая, всем не было известно, и главным сарайцам, в первую очередь начсаром и его немногочисленным (много их быть не могло) сосарайцам, думаю, тоже, иначе не видать нам сияющих, как тот, неведомый сарай, пуговиц. Не тускло сияющих, а по-настоящему.
Все любили сияющие пуговицы так же сильно, как ненавидели их источник – сияющий издали, неведомый, иной сарай. Обожали их за сияние и никогда даже в мыслях не отпарывали от остальной, такой близкой к телу одежды. Бравирование пуговицами не поощрялось, но все бравировали ими, особенно теми из них, которые не теряли иносарайного сияния даже от длительной носки и в любую погоду. А таких среди иносарайных пуговиц было большинство.
Первая женщина и первый мужчина о пуговицах не упоминали, хотя наверняка в кругу своих семей ими любовались и мысленно – разумеетя, мысленно, – ими бравировали.
Невходная – ясно, что она не могла быть входной, – избела голубая дверь в нашем тускло сияющем сарае регулярно открывалась. Входили первый мужчина и первая женщина, застёгнутые на все близкие, понятные нам тускло сияющие пуговицы, и неопровержимо говорили, обращаясь ко всем и указывая, скажем, на мастера допустимого свиста:
– Убедительно просим любить и жаловать: это – мастер допустимо посвистеть.
Сказав, они пристально смотрели на всех, и все в ответ понимали сказанное и принимали как руководство к действию, а главное – к мыслям и чувствам.
Перья переставали скрипеть, тетрадные листы прекращали шелестеть. Мастер допустимого свиста становился перед всеми, устремлял строгий взгляд поверх не столько барьеров, сколько голов, и, сияя всеми своими пуговицами, возвышенно свистел о насущном, стройный и по-сарайски величественный.
Первая женщина и первый мужчина указывали, скажем, на мастерицу так и быть допустимого свиста и настойчиво сообщали:
– Неопровержимо просим обожать мастерицу почти допустимого свиста.
Все слушались и слушали, и перья снова умолкали, а исписанные конспекты бережно закрывались, но не забывались. Мастерица почти допустимого свиста взвивалась перед всеми, пронзала всех возвышенно раскованными и возвышенно же рискованными взглядами и до восхищённого всеобщего изнеможения свистела о потаённом.
Первые мужчина и женщина знали, когда входить в эту дверь, и поэтому входили строго вовремя, то есть постоянно, и проникновенно глядели на всех.
– Настойчиво просим тайно обожать, – скажем, обращались они ко всем, – мастера недопустимого, скрытого от непосвящённых свиста.
Все непреодолимо хотели быть посвящёнными. Мастер открытого всем посящённым свиста сильно и задушевно, с лёгкой, жестковатой небрежинкой насвистывал о скрытом, так что всем, даже, говорят, завсару, становилось всё понятно, тогда как если бы мастер тайного свиста не свистел, понятно не было бы ничего – снова-таки, всем, кроме завсара.
Не успевал он досвистеть, как в распахнутую дверь входил мастер допустимого свиста, за ним, дополняя его, вторгалась мастерица свиста почти допустимого, а мастер недопустимого свиста был допущен свистеть на их фоне, или же свистели на его фоне они. Тем самым свист не прекращался. Сияние тускнело, но свист не прекращался, невзирая ни на тусклость, ни на приближающееся к засилию обилие пуговиц, преодолевших невидимые барьеры.
Бывало, кто-то не объявленный первыми мужчиной и женщиной хотел свистнуть, но первые мужчина с женщиной давали хотящему строгую отповедь:
– Не свисти!
Могли ли все взять и вдруг начать обожать несвистящих? Кто не свистит, тот не может быть обожаем.
Прошедшее время не имело в этом контексте даже грамматического смысла.
«Ты прав, не имеет. И прекрати оправдываться, тем более – за всех».
8
Когда идёшь неизвестно куда, устаёшь всё-таки больше, чем когда известно, – хотя когда известно – ещё как устаёшь.
Я шёл и думал, почему же я так устал.
Откуда мне было знать, что мне – вовсе даже и не известно?
«Самооправдание ненамного лучше самобичевания, – заметил он. – По сути дела, это одно и то же, ведь полностью самооправдаться тоже никогда не удаётся».
Я кивнул: теперь виднее было не только ему, но и нам обоим.
Шёл долго, времени на раздумья было много, и я не уставал спрашивать себя: зачем решил сменить сараи? Убедить себя на редкость сложно, причём не проще, чем переубедить…
Да, наш сарай сиял тускло, причём тусклость усиливалась и усиливалась, постепенно сходя на нет. Да, удобств, а в особенности главного, недоставало, и чем сильнее была тусклость уходящего сияния, тем острее ощущалась нехватка удобств. Отсутствие удобств, собственно говоря, было наибольшим неудобством. По сути, единственным, хотя и комплексным.
И всё же, приставал я к себе всё с тем же с вопросом: достаточно ли этих недостатков для того, чтобы решиться изменить своему сараю в пользу другого? Ну хорошо, хорошо, не изменить, а просто – сменить один сарай на другой, – достаточно ли?
9
Звание завсара в нашем сарае из звания превратилось в титул, да и званием-то, если вдуматься, никогда фактически не было. И до звания – нет, всё же титула, – соратникам завсара было не дослужиться. Попробуй – дослужись до титула… Кто-то, в качестве исключения, дослуживался, но далеко не все.
Впрочем, мечтали все совершенно о другом. Не до завсарайства было, говоря по правде. Ну, а когда всем не до завсарайства, оно, завсарайство, неизбежно становится титулом.
Мы с ним кивнули почти дружно.
10
Помню, как я засорбирался в путь.
– Снимки можешь с собой не брать, – сказали мне все. – В новом сарае они тебе не понадобятся, тем более что там, в этом новом сарае, снимки – цветные. Зачем тебе твои?
– Чёрно-белые намного цветнее цветных, – огрызнулся я и взял свои чёрно-белые снимки с собой.
Путь от одного сарая к другому оказался длиннее, чем могло показаться, если мечтать, не выходя за пределы сарая. Всем не мешали мечтать мастера свистов, поэтому за пределы сарая все не выходили. Вот и я мечтал под свист. А когда решился и вышел, путь оказался длиннее и неудобнее всех неудобств, оставленных в том якобы прошедшем времени.
11
Но сильнее всего устаёшь не оттого, что идёшь, а оттого, что мечтаешь. В особенности – если то, о чём мечтал, сбудется. Если сбудется, думаешь: неужели мечтал – об этом? И неужели так устал – из-за, ради этого?
А если мечтать не будешь, всё равно ведь устанешь. Да и не удастся – не мечтать.
В прошедшем времени почти ничего не сбылось, то же, что сбылось, не считается. В настоящем, внезапно переставшем быть будущим временем и спешащем снова стать прошедшим, мечтаешь обо всём том, что не сбылось, заставляя – да нет, упрашивая всё несбывшееся всё же как-нибудь сбыться.
Я шёл и мечтал, вот только никак не удавалось понять, о чём же мне мечтается.
Ведь мечталось же, так о чём же?
О том, наверно, что там, в том удаляющемся по мере приближения сарае, – ко мне подкрадывается неизвестность, словно шаги украдкой за спиной. Вот приду в него, в совершенно другой, бывший чуждым сарай, и у меня спросят… Что-то же спросят, да?
Или наоборот, сразу же возьмут и скажут что-нибудь своё необычное. Например, скажут:
– Нет сарая, кроме сарая.
И спросят:
– Согласен?
Нет, – мечтал я, – не спросят. А если и там спрашивают, зачем я туда иду?
Вот об этом, наверно, и мечтал.
И ещё мечтал – поначалу – вернуться в сарай, тускнеющие огни которого хорошо виднелись за спиной. Тогда ещё можно было обернуться.
Он усмехнулся:
«Если долго не вступать в реку, она превратится в болото, и второй раз вступить в неё не удастся».
А я всё равно мечтал. Но об этом ли – не помню…
Не помню, о чём мечталось.
12
Новый сарай – это, в первую очередь – другой запах. Вообще – запах, потому что старый сарай не пахнет, наверно. Да, конечно, новый сарай пахуче сияет огнями, а не тускнеет, если можно так выразиться…
«Нельзя, и ты, надеюсь, это понимаешь».
Ладно, не буду. Так вот, новый сарай сияет огнями, и у него есть удобства, хотя и без вида.
Но главное всё-таки – запах. Я и не подозревал, что будет такой запах, не надеялся даже. А он – был.
Запах – вещь невероятная, – да и не вещь даже, а скорее – событие. Он важнее всего остального.
Вот именно: остального.
Там, в прошедшем времени, самым запомнившимся мне был запах дыхания девушки, в которую я был влюблён…
«Нельзя ли без банальных метафор?»
Банальным становится внезапное исчезновение запаха. Да, не возражаю, после него остаётся воспоминание, но у воспоминаний – запаха нет…
«Всё зависит от конкретного воспоминания. Стоящее воспоминание запах вполне даже имеет. Ну, и если бы – предположу невозможное – любовь была взаимной, запаха не было бы. Взаимность развеивает не только иллюзии, но и запахи. Впрочем, запах – это, собственно говоря, одна из иллюзий».
Но от этого воспоминание не перестаёт быть воспоминанием.
А запах – исчезает, и уже больше никогда не появится, сколько ни пытайся воскресить его воспоминанием.
Помнишь, что – был.
«В чём же разница между взаимной любовью и отсутствием любви? В обоих случаях запаха нет».
Вроде бы действительно был.
Не помню, кажется, что-то такое было… А запах ли это – сейчас уже не припомню.
Нет, просто показалось. Откуда ему взяться, особенному запаху?
Да и всё остальное – было ли?
«Не забегай вперёд, давай по порядку. Попробую не перебивать без надобности. Итак?»
13
Итак, для меня начинался новый год. Это был год смены сараев, а смена сараев – не просто смена, как, например, первая, вторая или даже третья, не говоря уже о смене белья или старинном журнале с тем же вводящим в заблуждение названием. Смена сараев – одна из наиболее загадочных смен, если не самая загадочная. Вроде бы меняешь сарай на сарай, а получается, что сменил старый год на новый.
Новый год – самый невесёлый праздник. Не потому, конечно, что, мол, ещё один год… и тому подобное.
«Я уж думал, что ты снова опустишься до банальности. Прости, что в очередной раз перебил».
До некоторых банальностей приходится не опускаться, а наоборот…
Нет – потому, что принято веселиться. Что может быть грустнее?
Чем ближе был новый сарай, тем ближе – новый год, и тем явственнее, хотя и ничуть не ярче, становились огни. Сначала я думал, что ярче они не становятся потому, что и без того уж ярче невозможно. Вгляделся и понял, что причина – в другом.
В том, что сияют, оказывается, не огни, а пуговицы и кусочки. Кусочки то ли материи, то ли одной большой пуговицы, разделённой непоровну между всеми. У всех же, как я впоследствии понял, было принято в обязательном порядке стоять под этими кусочками и…
«Не забегай вперёд, обо всём – по порядку».
Как скажешь. Вернее, как прикажешь. Продолжу, с твоего позволения.
«Да продолжай уже, не ёрничай!»
14
Настал новый год: сарай был сменён.
В новом для меня сарае бросалось в глаза изобилие пуговиц, почти сразу увы, потерявших для меня притягательность вместе с потерей ощущения иносарайности. Своя пуговица ближе к телу, однако она же и лишена очарования чужеродности. Своё не отталкивает, но и не притягивает, а если притягивает, то всего лишь по инерции, свойственной всему, к чему привык.
Налицо в новом сарае были удобства, особенно – основное. Доступность, да и самоё наличие основного удобства поражали и, как оказалось, не начинали казаться полностью банальными даже с течением времени. В этом, очевидно, отличие удобств от пуговиц: без последних представить себя всё-таки можно, тогда как без первых – нет. К сожалению, нет.
В ознаменование доступности удобств или по другой причине, вокруг развевались не только на ветру, но и в безветренную погоду многочисленные кусочки-лоскуты, те самые, которые я несвоевременно упомянул выше. Теперь до них дошла очередь, и в них можно и нужно было вглядеться.
Вглядевшись, я понял, что различаются лоскуты размерами, по сути же различить их невозможно, да никто и не различал. Все не проходили мимо лоскутов, а напротив, напряжённо вглядывались, остановившись как следует и как следует же замерев. При этом у каждого вглядывающегося наворачивалась слеза и губы подрагивали.
– О чём вы задумались? – спросил бы я, если бы сам себе позволил подобную дерзость, у очередной сараянки с подрагивающими губами.
– Отвешиваю мысленный поклон, – отстранённо ответила бы она, если бы считала ответ неочевидным, а вопрос – недерзким.
– Сарай нерушимый! – пели все, правда, по-новосарайски. У нас, в старом сарае, пели тоже и то же, хотя и по-старосарайски, разумеется.
Все замирали как следует, хотя и намного более раскованно, чем в оставленном мною сарае. Незапертая для посторонних избела голубая дверь с непринуждённой регулярностью распахивалась, и входили, вернее, влетали, непервая женщина и такой же непервый мужчина. Они были первыми для всех сараян, и это придавало весомости говоримому. Было очевидно, что мужчина и женщина гордятся своей ролью и своими пуговицами, а значит и в первую очередь – своим сараем. И было чем: сарай сиял всеми пуговицами гордящихся им и ими сараян.
– Весомо и настойчиво просим любить и жаловать, – скажем, говорили непервые мужчина и женщина, – всеобщего любимца.
Веско названный всеобщим любимцем врывался в голубую дверь, бросал на всех плотоядно-отрешённый взгляд и в такт подёргиванию принимался нашёптывать фальцетом о чём-либо существенном, тогда как за ним шеренгой жестикулировали и шеренгой же подёргивались влетевшие вместе с ним неназванные общими любимцами.
Непервые женщина и мужчина пронзали всех неотразимым общим взглядом и сообщали:
– Требуем не ошибиться и постоянно восхищаться всеобщей недостижимой любимицей.
Всеобщая любимица спускалась ко всем с недоступной высоты, признавалась в микрофон в сокровенном и показывала всем же самоё себя, тем самым становясь ещё более недостижимой.
– И наконец, – звенящим голосом провозглашали непервая женщина и непервый мужчина, указывая на белоснежно-разноцветную стену, – настаиваем на восхищении единственно правильным воплощением белостенности.