Сочинения. Том 10 - Александр Строганов 3 стр.


Вот тогда, в этой критической ситуации мне и был подан знак. Я увидел на воде несметное количество брошенных бумаг. Широкой извитой дорожкой они как бы указывали путь моего спасения. Я знал, что река наша достаточно глубока, кроме того, я совершенно не умел плавать. Однако присутствие ценных документов и, как выстрел, оглушивший кашель, уже близко, за спиной, заставил меня сделать первый шаг. Будь, что будет. Не слышны мои печали.

Дно реки стремительно уходило вниз. Вскоре вода скрыла мой рот. Я же продолжал идти и идти вперед, зажмурив глаза и затаив дыхание. Песенка моя оборвалась, и скоротечные мозаичные мысли стали вспыхивать и кружить мне голову.

Меня забавляло, как должен был быть напуган грабитель, наблюдавший мое исчезновение под водой. Я сетовал на то, что мои драгоценные бумаги теперь промокнут, и мне придется долго их высушивать. Я был счастлив, что именно они отвели от меня беду. Мне нравилась легкость моего тела и чемоданов. Я фантазировал на тему будущей спокойной жизни, когда мне уже не понадобится совершать подобные опасные путешествия. Я думал о том, что уже свыкся с водой, и мне не было так холодно, как при погружении. Я представлял себе, как уютно должно быть звездам ночью. Я удивился тому, что уже давно шествую без воздуха и ровным счетом не испытываю в нем потребности. Тогда я открыл глаза.

Я открыл глаза и сразу же услышал множество голосов. Это были разные голоса всех тембров и оттенков, от детского до густого баса. Речь их была сумбурной и невнятной. Я смог различить только призыв – Взгляни, взгляни… Как-то сразу я догадался, что это их голоса, бланков моих и справок. Они соскучились по мне, они хотели беседы со мной. Им было, что показать мне.

Когда резь в глазах успокоилась, и я смог различать окружающее, дивная картина предстала передо мною. Среди водорослей всевозможных расцветок и рыбьих стай покоился прекрасный город. Он был точно из гипса. Точно из гипса были белые его крыши со шпилями, с нанизанными на них бумагами. Точно из гипса были его белые лошади, стоящие неподвижно и горделиво с задранными кверху мордами. Над толстыми гипсовыми мышами в прыжке застыли громадные гипсовые коты. И гипсовые люди с папками в руках имели ангельски смиренный вид. Здесь не грабят, здесь не грабят – крутилось в моей голове.

Я шел и слушал. Так давно никто не разговаривал со мной. Взгляни, взгляни…

Когда бы я мог передать вам хотя бы часть нашей беседы, уверен, вы бы совершенно переменили свое представление о природе вещей, но беседу эту нельзя перевести на обычный язык, примитивный язык, с которым мы смирились и который для себя я определяю теперь не иначе как бранный.

Теперь я попытаюсь поделиться с вами некоторыми истинами, что открылись мне в итоге полной страданий и лишений жизни, жизни, тем не менее, увенчавшейся ослепительным успехом. Если советы мои покажутся вам нелепыми, неугодными, скомкайте обычный лист бумаги и представьте себе, что это – судьба ваша. Хотя скомканного листа мне бесконечно жаль.

Полюбите. Выберите себе предмет любви и говорите с ним, не обязательно вслух, лучше всего не вслух, и не ждите скорого ответа, и не ждите, что ответ будет тем, или таким, как вы его себе представляете.

Не идите прямо. Напролом. Ступайте по кругу. Все сколько-нибудь значимые в природе предметы или же явления движутся по кругу. Сами, того не ожидая, вы окажетесь в центре магического кольца. И никто не сможет указать вам на ваш поступок или же предугадать его.

Умейте забывать. В забвении непорочность и чистота. Представьте себе на минуту, что вы не писали того, что написано вами, не говорили того, что сказано вами и не делали того, что уже сделано. Представьте, и вы услышите пение птиц.

Учитесь искусству укрываться. Языки пламени нет-нет, да и посещают наши ночлеги. Так ли крепка оболочка ваших сновидений, чтобы не допустить пожара?

Будьте методичны во всем. И в мутной воде вы сможете в таком случае увидеть собственное отражение, а как много откроет оно вам.

Рано вставайте, или поздно ложитесь спать, оставляйте себе для таинств часы оцепенения ваших мучителей. Не призываю вас к обману, но только так вы сможете приподнять завесу над своим содержанием.

Трижды подумайте, прежде чем рука ваша оставит знак на чистом листе бумаги. Из этих знаков соткана ваша жизнь, ваша и ваших близких. Вспомните мой детский костерок и судьбу мою.

Завтра я, как обычно, поднимусь в пять утра и отправлюсь на поиски бумаг. Я люблю ранний город за его безлюдность, рассудительность и порядок. Еще не сказаны пустые слова, еще не затоптаны бумаги. Сколько их удастся спасти мне завтра?»


С этим Виталий Фомич отложил тетрадку, потянулся. Затем неловко наклонился, закрыл голову руками и беззвучно заплакал. Он ненавидел старость и бессонные ночи.


Письмо второе


Досточтимый брат, в дальнейшем именуемый мною Стилистом!


Как видите, и с азами юриспруденции я знаком, хотя и сумасшедший. Так что бойтесь меня так же, как я боюсь всех, и Вас в том числе. А впрочем, не бойтесь, ведь я же был когда-то и остаюсь Вашим братом, что бы там я себе не говорил по этому прискорбному поводу.

О, ужас!

Стилистом я стану называть Вас по той же причине, что и родители, когда присваивали Вам именно такое имя, а ни какое другое. Они связывали с данным Вам именем определенные надежды. Вот и я связываю с тем, что нарекаю Вас Стилистом определенные надежды.

Впрочем, я всегда называл Вас так!

Интуиция, богиня всех наук!

Тогда возникает вопрос, что же изменилось после того, что я прочел Ваше Papier mache?

Вы хороший писатель.

Вы очень хороший писатель!

Вы очень и очень хороший писатель!!!

Вы – Стилист, во что я вкладываю самую громкую из литературных похвал!

Вам светит Нобелевская премия!

Но…

Но никогда больше я не смогу читать Ваших рассказов, поскольку они – яд. А я, хотя существование мое и тщедушно, за исключением тех редких эпизодов, когда мною совершаются попытки самоубийства, в основном хочу жить. Долго. Мне интересно, или совсем не интересно, что, суть, одно и то же, но с разными знаками. И то и другое – свойства живого человека. Живого. Но никак не мертвого, хоть с ног до головы вымажьте его самой белой изо всех существующих красок. Да еще и синьки добавьте!

О, ужас!

А я провожал с Вами зарю своей жизни!

После того, что я прочитал в своем отражении в старом зеркале, и не делайте вид, что не имеете представления о предмете моей горькой иронии, я сжег все хранившиеся, как Вы знаете, еще с детства, бланки и документы. Оставил только необходимое. Для переписки.

Эти Ваши реминисценции из проведенных вместе лет младенчества и полумладенчества, когда я проделывал опыты со скомканной бумагой?!

Дядюшка. Любимый нами дядюшка. Зачем Вы отправили его в тюрьму?

Не пожалели и отца. Вот уж, воистину, «ради красного словца…»

Между прочим, дядюшка, Царствие ему небесное, любил Вас больше, чем меня и Вам доставались самые лучшие от него подарки.

Впрочем, вы помните меня, и одно это уже хорошо.

Впрочем, все сумасшедшие чем-то похожи друг на друга, и здесь Вы правы. Это несумасшедшие ни на что не похожи! Вот им и приходится страдать насморком.

А я уже думал, что Вы совсем и не помните меня?

А Вы помните и меня, и дядюшку, и отца.

А я их совсем не помню.

Я их не любил.

Наверное.

А Вы, как выясняется, любили и очень! Ибо больше всего укусов от нас всегда достается самым близким.

А дядюшкин театр сгорел. И дядюшка в нем.

А может быть, мне это и приснилось. Мне многое снится.

А Вы, вот, не снитесь!

Уж лучше бы Вы забыли о моем существовании!

Хотя Ваш Виталий Фомич мне даже симпатичен, да нет, не даже, просто симпатичен. Одним словом он – из тех людей, на кого стоило бы походить, если бы мировая пропасть не росла так заразительно и притягательно, и когда бы те, кому надобно искать ориентиры, не стремились вслед за Вами заглянуть за ее край, досточтимый Стилист!

Ах, как я люблю Вашу прозу!

Итак, как Вы, наверное, уже догадались, я, пока прочел только Papier Mache, и на этом… я растянулся.

А потом поднялся.

А потом подошел к зеркалу, чего не делал тысячу лет, и долго-долго рассматривал себя.

И увидел себя.

Вот Вас вспомнить, покамест, не могу. Не обессудьте.

Помню только какой-то прыщ на носу, и больше ничего. А интересно, сохранился ли он у Вас и по сей день?

И что такое был Ваш прыщ, как не знак мне?

Берегите себя!

Совсем вас не помню.

А потому читать Вас впредь не намерен.

Но, благородно присланный Вами журнал, не уничтожил. Он пахнет Вашим табаком. А я Вас боготворю!

Ведь что такое, в сущности люди? Люди – это биологические слепки симпатий и антипатий. Вдумайтесь в эти слова. Вдумайтесь, а затем ответьте мне на один вопрос, – может ли один и тот же человек выглядеть независимо одинаково, с кем бы или с чем бы ему ни приходилось иметь дело? И можем ли мы знать о друге все, или, хотя бы, сколько-то видимую часть всего?

Не бойтесь, не бойтесь, досточтимый Стилист следить за моей мыслью, уверяю Вас, следование за Вашими мыслями много опаснее. Не обижайтесь.

Ну что, ответили на мой вопрос?

Душа Ваша ответила за Вас.

Нет.

И еще раз нет!

У нас нет определенного, объективного облика.

Извольте получить доказательство.

Примись я за описание Виталия Фомича, он выглядел бы совсем иначе. Но я описывал бы только то, что видел, Вы знаете мою нелюбовь к пустым фантазиям!

И Вы, я в этом уверен, описывали его без каких-либо, с Вашей стороны прикрас.

И дядюшка Ваш, это совсем не наш дядюшка. И отец – совсем другой. Каких-то других мальчиков.

Может быть, более благополучных, в бытовом смысле.

Из этого следует, что Виталий Фомич, это вовсе не Виталий Фомич, а нечто совсем другое.

Может быть – ребенок.

А может быть и птица!

Как хорошо становится, когда думаешь об этом, кажущимся совсем близким знакомым, человеке.

Хотя надежд, после всего услышанного от Вас о Виталии Фомиче, на то, что я продолжу чтение Ваших прекрасных произведений, совсем немного.

Что-то удерживает меня!

У меня прекрасная интуиция. В этом мы с Вами похожи. А, в остальном, полная противоположность. Например, вы – не сумасшедший, что, однако, не делает Вам чести.

Будьте прокляты Вы с Вашим Виталием Фомичем! И надо же было написать такое?!

Спаси Вас Бог!

Искренне Ваш Виталий Фомич.


Письмо третье


Дорогой Стилист!


Не сердитесь за столь долгое молчание мое. Мне запрещено было писать Вам все эти дни, а, коль скоро Вы – мудрейший человек, поймете, что перешагнуть через такой запрет я не мог.

Теперь же, когда мне легче, и, так называемый Вами «приступ» позади, я вновь обращаюсь к Вам. Ибо новое мое качество, пусть тревожное в своем высшем наслаждении и молодое в своей недосказанности, тем не менее, лишено Ваших красок, а потому я бессовестным образом еще и еще раз вынужден прибегать к Вашей помощи, хотя, и наскучил Вам весьма. Говорю так, потому что знаю наверное – когда я читаю Ваше произведение, у Вас начинается недомогание.

Я прав?

Не списывайте его на последствия принятия спиртного.

Когда у Вас болит голова, водка здесь не при чем, это я вспоминаю Вас.

Перечел Papier Mache.

Сделалось ласково на сердце.

Смотрелся в зеркало. Не испытывал, как в прошлый раз ненависти к себе.

А Вас я любил всегда.

Готовьтесь к мести.

Сумасшедшие очень мстительны.

А вы не знали?

Теперь подробнее о Ваших красках.

Когда, пропутешествовав зачем-то, уже не помню, на улицу, я вновь увидел людей, а точнее, принялся изучать их фигуры, походку, поступки, я в очередной раз поразился крайней невыразительности нашей жизни. Все как бы уплощено…

Разве так нужно говорить или обедать, или мыть руки, или красть, наконец? Ни намека на ловкость, будто бы это страшно стать ярче, красивее. Будто бы сумей ты иначе повернуть голову, тут же будешь наказан кем-то свыше. Я то сам наверняка не лучше, однако, мысли подобные приходят в мою бедную голову, а люди и не задумываются об этом.

Мы с Вами избранные – Вы писатель, а я – Ваш читатель.

Не смею и помышлять о более тесной связи.

Впрочем, я жесток.

Возвращаюсь к размышлениям.

Людям и нельзя задумываться над этим (см. выше), ибо сумей они прийти к этому (см. выше), положение их напоминало бы состояние человека точно знающего время своей смерти, а подобное знание и вовсе парализует.

Поверьте, не гордыня овладела мною, но искреннее сочувствие, сострадание.

И впрямь, иногда взял бы Ваши краски, да и добавил, где румянца, где пряностей. Жаль, не владею я Вашим искусством.

Теперь, о главном.

Мне было подсказано самому создавать людей.

Я проделывал подобные опыты и прежде, и многократно. Благо материалом Вы со мной щедро делились с самого детства, а теперь вот прислали журнал.

Я его пока не уничтожил.

Робею.

Итак, у меня было все, что нужно. Мне оставалось только найти немного тишины и сосредоточенности.

Я обрел тишину и сосредоточенность.

И пошло – поехало.

Внешне все это выглядело вполне невинно. Если бы кто-то решил подсматривать за мной, чего я упаси Бог, не исключаю, мало того, думаю, что так оно и происходит, вы же знаете двойственность человеческой натуры, так вот, если бы кто-то подсматривал за мной, единственный вывод, который бы он составил, и, разумеется, позже отразил в своем отчете, это то, что я стал пускать к себе людей. Или вступать с ними в переговоры. Или прогуливаться с ними. Или предоставлять свой дом в качестве убежища от других людей на некоторое время.

Люди, преимущественно, увы, а может быть и на мое счастье, не видят дальше собственного носа. И представить себе как дело обстоит в действительности, разумеется, не могут.

Часто созданные мной персоналии оказывались интереснейшими субъектами. Одно, великая досада, век их короток. Так короток, что и за несколько минут успевали они пройти весь путь от младенчества до старости, или же рокового поступка, а роковые поступки совершали они охотно, зачастую уже и против воли своего демиурга.

Ну, вот Вам пример. Я, простаки на простаки, умолял Женечку Хрустального, близорукого, до ломкости изящного поклонника Бальмонта не пускаться в пляс с настоящей и настоящестью своей испорченной же Юлькой в желтом этом кабаке, теряясь и растрачивая силы, ибо знал, чем это грозит!

Но разве возможно было удержать его?

И катилась голова его в бильярдную лузу!

А Юлька, часом позже, уже отогревала руки у русской печи и, закатываясь от скабрезного анекдота, глушила шампанское.

После похорон, онемевший, в коридоре, я наблюдал как согбенная над бадьею «постирушек» Аглая осуждающе покачивала головой.

Вот – подумалось мне – долгая жизнь, и только покорность, и ни одного рокового поступка.

А Женечка оказался способным к роковому поступку.

Мой сын и брат!

Именно тогда я попытался представить себе лицо Аглаи в молодости и не смог.

Однако же, как все это печально!

Вспоминая в деталях эту историю, я, обыкновенно расстраиваюсь.

Не стану больше писать.

Мною недовольны.

Да и сам я собою недоволен.

Вы уж простите меня великодушно.

Да и Вас, несмотря ни на что, чрезвычайно жаль.

Ах!


Теперь не зажигайте свет и слушайте.

Я оставил письмо и пытался уснуть, но воспоминания требовали продолжения. Так что я опишу Вам некоторые детали этой печальной истории. Мне кажется теперь, что если я все же поделюсь с Вами, досточтимый Стилист, мне станет сколько-нибудь легче.

Я возвращаюсь назад.

Уже было поздно, что-то около полуночи, когда силуэт Женечки Хрустального стал явственно проступать в темноте. Вы знаете, что в этот час я не зажигаю света, но так редко Господь посылает мне собеседника. Я нарушил свою привычку.

Он показался мне очень худым. Черты же его, точно в пропавшем от времени зеркале, моем зеркале, зеркале в которое я с недавних пор, и Вам известно, по каким причинам, приобрел привычку смотреться, были глубокими и ускользающими одновременно. Дужки очков с большой диоптрией были неестественно подняты к самому затылку. По-видимому, зрение его ухудшалось быстро, а он, любитель чтения, не успевал заказывать новые очки и помогал себе, меняя угол наклона стекол. От этого шея его удлинялась, подбородок стремился вперед и вверх, и лицо странным образом соединяло некую надменность и беззащитность. Долгие говорливые пальцы, но в жестах – осторожность. Тогда мне подумалось – вот собеседник до старости.

Назад Дальше