Первого сентября остатки русского экспедиционного корпуса встречал Севастополь. Белогвардейским конвоем. Штыками провожала Франция, штыками встретила Россия… Снова – плац, муштра, зуботычины. Снова – армия… та, что была. Только офицеров больше. Намного. Каждый пулеметчик – капитан, а то и полковник. Туапсе, Армавир. В Армавире пьяный полковник средь бела дня схватил за груди барышню, стал платье рвать, хотел насиловать прям на скамейке; солдат из «французов» кованым прикладом винтовки без патронов – по фуражке… Сквозь белый верх – кровь и мозги. Солдата быстро расстреляли. Колонну «французов» – в Ставрополь. В бои с красными их не пускали, продолжали муштровать до изнеможения и агитировать до одури.
Андрюху схватил тиф. Болел свирепо. Даже в морге был. Спасибо санитару – как догадался, что живой… Оклемался.
Уходил из города ночью. Полгода по ночам шел по стране. Ночью – от патрулей. Белых, красных – любых. Бывал в хатах, где зайдешь, а на полу в луже крови кто-то лежит. Жена. Иль муж. А за пустым столом второй плачет. Жена иль муж. Каратели в хате побывали. Белые, красные – не важно.
Пришел на росстань возле своей деревеньки в августе двадцатого. Рожь высока. Немного июльскими ливнями побита. Отошел поглубже в рожь. Лег на землю. Цветочек-василек в зубы. Где был, сквозь что прошел – не думал. Лежал, спокойно улыбался…
По небу плыло облако. Большое, одно.
Что ему Гекуба?
Бесценный дистиллят сновидения вновь подарил ему Крым. В этот раз Крым был уходящей далеко-далеко в море горой – Аюдагом, Медведь-горой. Спящий в море медведь пил соленую воду где-то очень, очень далеко – в лазурной бесконечности. А рядом с ним самим – он стоял на пустом травяном квадрате, – невысоким забором совершенного квадрата росли кусты роз. Бутоны были полураскрывшиеся – желтые, красные и фиолетовые. Щемящим предчувствием кого-то рядом ему казалось, что это он сам, только другой – молодой, лет тридцать – тридцать пять назад, и две красивые девушки, точнее, девушка и женщина, которые – где-то здесь, близ!, но не понятно где, – улыбались, но стеснялись, даже боялись его, а он – стеснялся и даже боялся их…
Ему редко что-то снилось. Вернее, сновидения посещали его часто, но он редко когда и редко что запоминал. Редкими были даже такие пробуждения, когда в первые минуты или даже секунды ты помнишь не сам сон, а только то, что тебе что-то снилось… Возможно, другие в таких случаях додумывают, дофантазируют от коротких и неясных очертаний сна. Но он сам себе отказывал в самой способности фантазировать, придумывать, сочинять… А главное, когда сон не успевал хоть маленькой капелькой соляной кислоты прожечь дыру, маленькую дырочку в хаосе инобытия сознания, уже на второй минуте пробуждения камешек, брошенный в ледяную шугу, камнем уходил на дно, а рыхлые твердые скопления на черной воде, восстанавливали тесноту и неподвижность…
Впрочем, он помнил, что ему в последние годы снился не только Крым, но и Москва и Петербург. Москва снилась огромным, огромным по длине своей и величине антрацитно-черных зданий обок, но при этом узким… и все равно огромным проспектом. А потом, с этого проспекта он попадал в какие-то каменные розовые терема, дерзкое и ироничное сознание сна с улыбкой шептало ему: «Это ГУМ!». А Петербург снился широчайшим, с рядами невысоких молодых кудрявых дубков и молоденьких же берез, солнечным, с проблеском голубой реки рядом бульваром. С другой стороны, там, где не блестела полоска голубой с искорками воды, стояли какие-то пряничные невысокие дома с крутыми колпаками крыш и ажурными – все в красных цветах, балконами…
Он никогда не был ни в Крыму, ни в Москве, ни в Петербурге.
Он жил в странном городе, странно взявшем себе имя казака и предпринимателя с авантюристской и в то же время с державной жилкой (такое бывало когда-то!) Ерофея Хабарова, который никогда в этом месте, где широкий, всегда спокойный, даже разлившись как море, Амур сливается с рекой поуже, но такой же величавой и тихой – Уссури, не был. Он жил в Первом микрорайоне – первом из микрорайонов всех сибирских городов, каждый из которых заимел в теплую социалистическую эпоху свой Первый микрорайон – до сего дня маленький, самодовольный и самобытный квадрат насестов-хрущевок, на сегодня густо заросший: летом – тенью, зимой – льдом, всегда – высокими деревьями и облупившимся пяти-шестислойным асфальтом тротуаров, плутавшими между этих серых коробок.
Ему было уже пятьдесят шесть лет. Странно, но он чем дальше, тем меньше ощущал такие солидные годы, чем дальше, тем больше ловил себя на том, что впереди ему отрывается что-то большое и почти бесконечное. Как неторопливому Амуру – Тихий океан. Причем сливающийся с небом. Космосом?
Нет-нет, он не впадал в детство. Мало того, чем дальше, тем хуже он помнил свои детские годы, мало того, когда вспоминал какие-то эпизоды, казалось, ему вспоминаются сны о другом человеке, почему-то, чьей-то прихотью переселенные в его уютный домик самобытия. А поскольку – шуткуя, прихотью, то ненадолго. Вот забежал соседский мальчишка, выбежал…
Например, тот мальчишка, кажется, шестиклассник, ну да, он сам, но все же – нет, кто-то другой, не чужой, но другой, тот мальчишка, который имел репутацию тихого, смирного, ничем не способного выделиться – кроме игры в шахматы, ну дак он же ходил уже второй год на секцию, в Дом пионеров, – который имел репутацию в классе невзрачную, да ладно бы, но он еще и был отличником, самая уничтожающая черта – что вообще с отличника можно взять! – но однажды пришел в ушитой рубашке. Были семидесятые годы, появилась мода – парням, юношам, даже мальчишкам – ушивать рубашки: брать на спине рубашки-сорочки два острых клинка складок и прострачивать их на машинке, потом заглаживая, отчего рубашка, как влитая, облегала тело… В тотальных условиях всеобщего дефицита советской поры, это было еще одним из самых невинных трюков тогдашней моды… Он пришел в ушитой рубашке, ждали когда откроют кабинет физики, весь класс сгрудился возле мрачных дверей закутка школы на минус полуэтаже, где был большой и навороченный еще и темной лабораторией кабинет физики, девчонки попискивали о своем в своем углу маленькой рекреации отдельно, а пацаны нашли тему – его ушитую рубашку. И тут Череп, Черепанов, он был тогда не просто лидером, он был тогда активным, шумным, лезущим во всё, стал деловито щупать его строчки на спине, приговаривать, что здесь не то и тут не так. Заключил: ты неправильно ее ушил. Не я ушивал! Ну и дурак тот, кто тебе ее ушивал. Это мама ушивала! Значит, мама твоя дура! И тут случилось то, что не ожидал никто. Прежде всего, он сам. Без раздумий и рефлексий он нанес не по-детски мгновенный сильный точный расчетливый удар Черепанову в лицо. Потом у него вспухла внешняя сторона ладони, возле костяшки безымянного пальца – в особенности. И еще удар левой снизу коротким крюком в живот. Остановился немного, но, не остыв, хотел продолжить… Короткого замешательства хватило, чтобы одноклассники облапали его со всех сторон, сковали в недвижности… Его статус тихони сменился на реноме пацана со сдвигом. Череп ему не мстил, но способствовал тому, что теперь с ним старались вообще не связываться, он же двинутый!..
Мама тогда же, в шестом сказала, что если и шестой класс закончит на одни пять, она достанет ему путевку в Артек. Сказочный пионерлагерь в Крыму. Где море, горы, кипарисы и магнолии, розарии на каждом шагу, с утра до вечера – сказочные игры и костры темно-синими вечерами под шум спокойных волн морских, где несколько городков-дружин одна другой чудесней: Морская, Горная, Прибрежная, Алмазная… Он и хотел и панически боялся этого. Он чуть не завалил на четверку физику, и химию чуть не завалил. Не специально, конечно, а от вдруг проснувшейся рассеянности, которая в корне своем претила и шахматам и учебе, и которую раньше он за собой не замечал… Но в конце учебного года взял себя в руки, разыграл этот эндшпиль собрано и как надо, в дневнике за год опять красовались одни пятерки… Но в Артек он так и не поехал. Мама сказала, нам надо с тобой серьезно поговорить. Понимаешь, я была сегодня в райкоме партии, меня вызывали после того, как я ходила в райком комсомола и там меня обнадежили… но в райкоме партии мне сказали: да, ваш сын идет по спискам круглых отличников, да – у вас неполная семья, но ведь вы не теряли кормильца, вы с мужем развелись, сами разрушили брак – это не так, ты знаешь, он был пьяница, я не могла так всё оставлять, – но они не дали мне ничего сказать, они сказали еще, что бесплатные путевки или с маленьким процентом оплаты они дают или детям героев труда, или сиротам, или рабочим из бригад коммунистического труда, или еще некоторым категориям, в которые ни ты, ни я не входим. Государство не может всё всем давать бесплатно. В Артек Советское правительство вкладывает очень много денег. Много иностранных детей из бедных стран приглашают бесплатно. В общем, путевку могут дать только в одну четверть компенсации от профсоюзов. Мне сказали заплатить двести сорок рублей. Ты представляешь – двести сорок рублей! Больше двух моих зарплат! Где я их возьму сразу все и так быстро? Мне негде их взять. Я могу занять у подруг десять, ну двадцать рублей. У двух, ну у трех. У дяди Сережи – ну двадцать, ну тридцать до получки. Всего – рублей семьдесят-сто. Но двести сорок! И до получки еще две недели. А выкупить путевку я должна в понедельник. Это невозможно! Ну что ты молчишь? Ты всё понимаешь?.. Да, он всё понял, и даже испытал какое-то облегчение…
Да вот так получилось, что почти все свои пятьдесят шесть лет он прожил в Хабаровске. В одной и той же квартире в Первом микрорайоне. Учился в пединституте, где и остался по выпуску на кафедре ассистентом. Он ездил одним и тем же трамваем с полуокраины в центр год, пять, десять, тридцать… сколько уже лет? Он не считал.
Из других городов необъятной, как мир, России он бывал только во Владивостоке. Совсем другом, чем Хабаровск, городе. Городе у моря. Городе, чья холмистость была намного выше и круче, чем в хабаровская, весны туманней, зимы теплее, люди… да, люди всё же интересней. Он любил Владивосток. Когда он там защитил кандидатскую диссертацию… да, он защищался всего лишь по сложным союзам: «То березка, то рябина», – да в науке он не хватал звезд с неба, как «тоже мне маршал Конев» или милый чернявый шустрый еврей Шустер, которые в начале девяностых работали на его (его?) кафедре… но… когда он во Владивостоке защитил кандидатскую диссертацию, он понял и чувственно ощутил, что теперь у него два города. Его города. Разве этого мало?
Да, он не рвался, как многие в институте, даже еще в девяностые, когда получали три сотни тысяч, а билет на самолет до Москвы стоил полтора миллиона, не рвался ни в Москву, ни в поближе – в Иркутск или Новосибирск – ни на конференции, ни в отпуск. Он знал, что такое что-то необычное, такое сверхлюбезное, восхитительно акробатическое задолизное нужно было сделать в девяностые, чтобы чугунный ректор, из парттусовки Комсомольска-на-Амуре, а теперь – из ближнего круга хабаровского Белого дома, ментовских больших звезд и самых авторитетных и безжалостных бандитов – подписал прошение о командировке в Москву. Посему и не рвался… А потом он много читал. В том числе о Москве. В том числе и газеты, где Москва год от года представала всё более Содомом, слившимся с Гоморрой. Где даже образ Москвы Булгакова отходил и отходил в серебряную тень истории, былых времен, преданий старины глубокой…
Но в тех же девяностых он испытал боль ни с чем не сравнимую. Боль не обрушалась огнестрельной раной или вылитым мгновенно на ногу тазиком кипятка, нет, у нее была динамика, она проникала постепенно.
Вначале в ровно в девяностом на кафедру пришел Конев. «Тоже мне маршал Конев» как почти сразу и только про себя, никогда и ни перед кем вслух, он его прозвал. Конев окончил МГУ, само МГУ! Как воскликнула декан Лора, когда привела его, гусаристого, симпатичного, поджарого, самодовольного, на кафедру. Почти сразу он возненавидел Конева какой-то сладкой тягучей ненавистью. Конева сразу полюбили студенты. Точнее – студентки, на всех филфаках, всегда почти все студенты – студентки. Ладно бы Конев сам чего-то от них хотел, тела их, скажем, так нет! Он любил их, а они любили его. Они любили Конева искренне! Бегали за ним, как за уткой утята… Он тогда впервые очень сильно осознал, как он сам тяжел и неприятен. И лицом, и речью, и манерами. У него было лицо почти квадратное. Лоб большой, с тяжелой складкой посередине, двумя медными выпуклыми пластинами, под ним – холодные круглые глаза, дальше всё вырублено топором – нос, рот, глубокая носогубная, редкие волосы, большие лягушки ушей, когда он сподобится на улыбку, это была улыбка Гуинплена… Он старался всегда говорить правильно. Он много лет не расставался с орфоэпическим словарем. Он даже в страшном сне не мог сказать принуди́ть вместо прину́дить, а тем более красиве́е вместо краси́вее. Но его правильную речь редко кто слушал! Не сразу, не тогда в девяностых, уже потом, когда ему перевалило за пятьдесят, он осознал, что почти всю жизнь он говорил правильно, но… неинтересно. Он никогда никого не мог своей речью увлечь. Он понял, что почти все, почти всегда, когда вступали с ним в разговор, несколько минут терпели его из вежливости, десятки минут – из интеллигентности, и получали облегчение, когда с ним расставались, когда от него отделывались. Студенты? Точнее – студентки? Им слушать любого, самого скучного преподавателя, часами, днями, годами, студенческой судьбой положено… А Конев всегда нёс какую-то чепуху, фантасмагорию, романтическую бредятину. Мало того, он так же писал в газетах. А потом и говорил на Хабаровском радио, завел свою собственную передачу. И его слушали, читали! Им восторгались!.. Конев был родом из Алма-Аты, какое-то время жил в Свердловске, служил в армии в Иркутске, учился в Москве, а когда учился, объехал на каникулах пол-Союза: Прибалтика, Грузия, Волга, конечно, родной Казахстан, с Киргизией в придачу… и Крым! Да, он бывал в Крыму, рассказывал, что однажды с друзьями не просто махнул на недельку в Ялту, а увязался с черными копателями под Севастополь – в Херсонес, и нарыл там не только тысячелетней давности монеты, но и какое-то древнейшее женское украшение, которое подарил потом, через годы своей жене – хабаровчанке. Так вот, однажды Конев рассказал ему, что в детстве он был и в Артеке. Причем дважды!
Тогда он долго не мог уснуть. Какие-то шуршащие агенты неистребимой, как тараканы, несправедливости мира, просто издеваясь, неприкрыто смеялись в углах комнаты, на полках книжного шкафа, с подоконника, на его письменном столе…
Боль нарастала постепенно… В конце девяносто первого – девяносто втором он яростно следил за распадом СССР. Ему не жалко было Горбачева: тот был хитер, жалок, плохо говорил, от дикции и орфоэпии до стиля – всё ни к черту. Ельцин не давал повода для восторгов. Вечно пьян, дебиловат. Но мог дать. Он даже не интригой, даже просто намеком – там, в Беловежской пуще – мог вернуть России Крым. Мог исправить всю чудовищную нелепость, жестокость, цинизм Хрущева, еще одного дебиловатого и плохо говорящего по-русски генсека, маленького клоуна, «подарившего» Крым Украине. Украина не Крым. Он точно знал это из книг. Украина – это солнечные поля подсолнуха под Полтавой и хаты под соломенными крышами на хуторах под Миргородом. Украина – это изумрудные карпатские горы. Украина – это крутизна берега Днепра в Кыйиве… Не Крым. Крым – это Екатерина Великая, князь Потемкин-Таврический, вина Масандры, дворец Ливадии, где до сего дня бродят ночами тяжелые вздохи русских императоров, Крым – это золотые рыбки в городском пруду Алупки, это кедры – крымские и гималайские, по которым снуют белки и кидают вам на головы шишки, это Высоцкий и плывущий за кораблем конь в «Служили два товарища», Крым – это домик и сад Чехова, «Дама с собачкой», «Три сестры», «Вишневый сад», Крым – это Сталин в Ялте рядом с Рузвельтом и Черчиллем, это ветра Коктебеля, Волошин и Цветаева, это Керченский пролив, две обороны Севастополя, Симферопольский водопад, Крым – это пещеры, мечеть Кебир-Джами… Это наследие древних греков… И Артек.
Он знал это из книг и телевизора. Только из них. Но знал точно. Точно-точно знал…
Он яростно и одновременно затаив дыхание следил… Три недалеких мужика встретились, поговорили, выпили, подписали… Крым погрузился в сон…
Его мать всё же встретила свое счастье. Поздно, но встретила. Он уже заканчивал институт, дописывал диплом, она вернулась как-то с работы и сказала, нам надо с тобой серьезно поговорить. Понимаешь, я… познакомилась с одним человеком. Очень хорошим человеком. Он добрый и надежный, как скала. Ему уже немало лет, он старше меня. Но у нас с ним так много общего. Он любит хозяйство, он любит читать. У него есть дети от первой жены, они давно уже не с ними, они живут на западе, но он их очень любит. Это тоже в нем привлекает. Он бывший военный. Но он не сидит на пенсии. Он работает и будет еще долго работать… Он – хороший человек. Сейчас, как ни странно, это – редкость, а дальше – чувствую, хороших людей будет меньше с каждым годом… В общем… В общем я выхожу за него замуж. Я уезжаю жить к нему, в Биробиджан. Тебе придется жить одному. Но я буду часто приезжать. К тому же, может быть, как я выйду замуж и перееду, ты, наконец, подумаешь о своей женитьбе, невесту теперь тебе есть куда привести…