Время предательства - Крылов Григорий Александрович 2 стр.


Нет, совсем не этого ожидала она от своей поездки.

Она задумалась, загипнотизированная огнем. Вряд ли Мирна понимала, зачем Констанс приехала. Зачем нашла ее по прошествии стольких лет. Было очень важно, чтобы Мирна поняла, но теперь время истекало.

– Снег прекращается, – сказала Клара Морроу.

Она провела рукой по волосам, пытаясь привести их в порядок, однако получилось только хуже.

Констанс встряхнулась, осознав, что пропустила момент появления Клары.

Она познакомилась с ней в первый же день приезда в Три Сосны. Их с Мирной пригласили на обед, и Констанс, которая рисовала себе тихий обед наедине с Мирной, не сумела вежливо отказаться от приглашения. Поэтому они облачились в пальто и сапожки и двинулись к Кларе.

Предполагалось, что их будет трое, и она ожидала этого с опаской, но тут явилась Рут Зардо со своей уткой, и вечер из плохого превратился в провальный. Утка Роза весь вечер покрякивала что-то похожее на «фак, фак, фак», а Рут бесконечно пила, бранилась, всех оскорбляла и перебивала.

Констанс, конечно, слышала про нее. Награждение сей поэтессы премией генерал-губернатора практически означало, что Канада готова иметь съехавших с катушек, озлобленных лауреатов в области поэзии.

Вечер шел, и Констанс поняла, что это хороший вопрос. Ей хотелось задать его спятившей поэтессе, но она остереглась из опасения, что в ответ у нее спросят то же самое.

Клара приготовила омлет с расплавленным козьим сыром, к которому прилагались зеленый салат и свежие, еще теплые багеты. Ели они в большой кухне, а когда закончили и Мирна приготовила кофе, Рут и Роза отправились в гостиную, а Клара повела Констанс в свою мастерскую. Там было тесно от кисточек, палитр, полотен. Пахло масляными красками, скипидаром и перезрелыми бананами.

– Питер не отстал бы от меня, пока бы я тут не убрала, – заметила Клара, глядя на этот кавардак.

За обедом Клара рассказывала, что они с мужем расстались. Констанс изображала сочувствие, размышляя, не выбраться ли ей отсюда через окно в туалете. Умереть в снегу от холода немногим хуже, разве нет?

И вот Клара снова заговорила о муже. Об изгнанном муже. Выволакивала на свет божий свое белье. Выдавала подробности. Это было неприглядно, неприлично и ненужно. И Констанс захотелось поскорее домой.

Из гостиной то и дело раздавалось «фак, фак, фак», причем она не могла разобрать, чей это голос – утки или поэтессы.

Клара прошла мимо мольберта. На полотне виднелись призрачные очертания того, что со временем могло превратиться в человека. Констанс без особого энтузиазма последовала за Кларой в дальний конец мастерской, где та включила лампу, осветив маленькое полотно.

Поначалу оно показалось Констанс неинтересным, совершенно непримечательным.

– Я бы хотела вас написать, если не возражаете, – сказала Клара, не глядя на гостью.

Констанс ощетинилась. Неужели Клара узнала ее? Неужели ей известно, кто она такая?

– Вообще-то, возражаю, – ответила она твердым голосом.

– Я вас понимаю, – сказала Клара. – Не уверена, что я была бы в восторге, пожелай кто-то написать меня.

– Почему?

– Я боюсь того, что во мне могут увидеть.

Клара улыбнулась и пошла назад к двери. Констанс двинулась за ней, но напоследок еще раз взглянула на маленький портрет. На нем была изображена Рут Зардо, которая теперь заснула и похрапывала на диване в гостиной. На картине старая поэтесса тонкими, похожими на когти пальцами вцепилась в синюю шаль, стягивая ее у горла. Вены и сухожилия на ее шее просвечивали сквозь кожу, прозрачную, как папиросная бумага.

Кларе удалось передать ожесточенность Рут, ее одиночество, ее неистовство. И Констанс вдруг поняла, что не в силах оторвать глаз от портрета.

У дверей мастерской она оглянулась. Ее глаза утратили прежнюю остроту, но, чтобы увидеть то, что сумела передать Клара, и не требовалось особой остроты. Клара изобразила Рут, но и еще кого-то. Образ, который Констанс помнила со своего коленопреклоненного детства.

Это была старая полоумная поэтесса, но также и Дева Мария. Матерь Божья. Забытая, обиженная. Всеми покинутая. Взирающая на мир, который больше не помнил, кого она родила ему.

Констанс порадовалась, что не дала разрешения написать свой портрет. Если так Клара видела Матерь Божью, то что она увидит в Констанс?

Позднее тем вечером Констанс, словно случайно, снова подошла к дверям мастерской.

Единственная лампа по-прежнему освещала портрет, и даже от дверей Констанс видела, что хозяйка мастерской изобразила не просто безумную Рут. И не просто забытую и озлобленную Марию. Пожилая женщина смотрела вдаль. В мрачное, одинокое будущее. Но… Но… Где-то там, почти недосягаемое, едва намеченное, было что-то еще.

Клара передала отчаяние, но также и надежду.

Констанс взяла кофе и вернулась к Рут и Розе, Кларе и Мирне. Она стала прислушиваться к ним. И начала, пока лишь начала понимать, каково это – уметь увидеть суть человека.

Это случилось четыре дня назад.

А теперь она складывала вещи и собиралась уезжать. Еще одна чашечка чая в бистро – и ее здесь не будет.

– Не уезжайте, – прозвучал тихий голос Мирны.

– Я должна.

Констанс отвела глаза от Мирны. Уж слишком много в их взгляде было личного. Она посмотрела на тронутое морозцем окно, за которым лежала засыпанная снегом деревня. Сгущались сумерки, и на домах и деревьях загорались рождественские огоньки.

– Могу я вернуться? На Рождество?

Последовало долгое, долгое молчание. И все старые страхи Констанс воспряли, выползая из этого молчания. Она опустила глаза на руки, аккуратно сложенные на коленях.

Она подставилась. Позволила себе поверить, что она в безопасности, что ее любят, что ей рады.

Но тут на ее руку легла большая ладонь.

– Я буду рада, – сказала Мирна и улыбнулась. – Мы славно повеселимся!

– Повеселимся? – переспросил Габри, шлепнувшись на диван.

– Констанс вернется на Рождество.

– Замечательно. Можете приехать на рождественское богослужение. Мы поем все хиты: «Тихая ночь», «Первое Рождество»…

– «Двенадцать геев Рождества»[2], – подхватила Клара.

– «И в голубые небеса», – добавила Мирна.

– Сплошная классика, – подытожил Габри. – Впрочем, на сей раз у нас будет кое-что новенькое.

– Я надеюсь, не «О святая ночь», – сказала Констанс. – Не уверена, что я готова для этого[3].

Габри рассмеялся:

– Нет. «Гуронская рождественская песня». Вы ее знаете?

Он пропел несколько тактов старинной квебекской песни.

– Мне нравится, – кивнула Констанс. – Но ее теперь никто не поет.

Впрочем, не стоило удивляться тому, что в этой маленькой деревне она нашла нечто почти утраченное остальным миром.

Констанс попрощалась, и под восклицания «À bientôt!»[4] они с Мирной пошли к ее машине.

Констанс включила двигатель, чтобы прогрелся. Для игры в хоккей на пруду было уже темновато, и дети уходили с площадки, брели по снегу на коньках, опираясь на клюшки.

Констанс поняла: либо сейчас, либо никогда.

– Мы тоже играли, – сказала она, и Мирна проследила за ее взглядом.

– Играли в хоккей?

Констанс кивнула:

– У нас была своя команда. Нас тренировал отец, а мама за нас болела. Это был любимый вид спорта брата Андре.

Она поймала взгляд Мирны. «Так, – подумала она. – Дело сделано». Наконец-то ее грязная тайна раскрыта. Когда она вернется, у Мирны будет тысяча вопросов. И Констанс знала, что теперь она сможет на них ответить.

Мирна проводила подругу взглядом и больше не вспоминала об этом разговоре.

Глава третья

– Подумайте хорошенько, – произнес Арман Гамаш нейтральным голосом.

Почти нейтральным. Но во взгляде его умных карих глаз никакой нейтральности не было.

Их взгляд был жестким, холодным. Непреклонным.

Гамаш смотрел на агента поверх полукруглых очков и ждал.

В комнате для совещаний воцарилась тишина. Шуршание бумаги, дерзкое, пренебрежительное перешептывание – все стихло. Даже веселое переглядывание прекратилось.

Все уставились на старшего инспектора.

Инспектор Изабель Лакост, сидевшая рядом с ним, обвела взглядом собравшихся агентов и инспекторов. Шла еженедельная летучка отдела по расследованию убийств Квебекской полиции. Обычно они собирались для того, чтобы поделиться идеями и информацией по расследуемым делам. Если прежде такие летучки были продуктивными, то теперь Лакост стала их побаиваться.

И если у нее возникали такие ощущения, то что уж говорить о старшем инспекторе?

Впрочем, трудно было сказать, что думает и чувствует шеф.

Изабель Лакост знала его лучше, чем кто-либо из присутствующих. Она вдруг с удивлением поняла, что дольше всех служила под его началом. Остальных людей из старой гвардии перевели либо по просьбе, либо по приказу старшего суперинтенданта Франкёра.

А сюда стали направлять всякую шваль.

Самый успешный в стране отдел по расследованию убийств был уничтожен, умелые детективы заменены на ленивых, наглых, некомпетентных громил. Впрочем, таких ли уж некомпетентных? В качестве детективов – безусловно, но в этом ли состояла их работа?

Нет, конечно. Лакост знала (и, как она подозревала, Гамаш тоже знал), почему новые люди оказались в отделе. Вовсе не для расследования убийств.

Невзирая ни на что, старшему инспектору Гамашу каким-то образом удавалось управлять ими. Контролировать их. Хотя и весьма условно. Лакост чувствовала, что баланс сил меняется. С каждым днем в отделе появлялись все новые агенты. И она видела, как они обмениваются понимающими улыбками.

Лакост ощущала, как в ней нарастает злость.

Безумие толпы. Безумие нахлынуло на их отдел. И каждый день старший инспектор Гамаш взнуздывал его и брал под контроль. Но даже ему это удавалось все с большим трудом. Сколько он еще продержится, прежде чем окончательно потеряет власть?

Инспектора Лакост одолевали многие страхи, но в основном связанные с ее маленькими сыном и дочерью – не случится ли с ними чего-нибудь. Она понимала, что ее страхи по большей части иррациональны.

Однако страх перед тем, что может случиться, если старший инспектор потеряет контроль, не был иррациональным.

Она встретилась взглядом с одним из старых агентов, который сидел ссутулившись, скрестив руки на груди. Он явно скучал. Инспектор Лакост посмотрела на него осуждающим взглядом. Агент опустил глаза и покраснел.

Стыдится самого себя. Ну да, а что ему еще остается?

Лакост продолжала сердито смотреть на него, пока он не выпрямился и не опустил руки.

Она кивнула. Победа, хотя и маленькая и, несомненно, временная. Но в такие дни даже маленькие победы шли в счет.

Инспектор Лакост снова повернулась к Гамашу. Его большие руки спокойно лежали на столе поверх еженедельного доклада. Рядом была авторучка, которой он пока так и не воспользовался. Его правая рука чуть подрагивала, и Лакост надеялась, что никто, кроме нее, этого не замечает.

Он был чисто выбрит и, казалось, ничуть не изменился. Мужчина под шестьдесят. Не сказать чтобы красивый, но весьма примечательный. Скорее похожий на профессора, чем на копа. Скорее похожий на исследователя, чем на охотника. От него пахло сандаловым деревом с оттенком розовой воды, а на работу он неизменно надевал пиджак и галстук.

Его темные ухоженные волосы поседели и чуть кудрявились у висков и за ушами. На лице виднелись морщины – неизбежное следствие возраста, забот и смешливости. Впрочем, его морщины не сильно углубились после недавних испытаний. И еще у него появился – и уже не исчезнет – шрам на левом виске. Напоминание о событиях, которые ни она, ни он никогда не забудут.

Его крупная шестифутовая фигура была внушительной. Не то чтобы мускулистой, но и не жирной. Он был основательным.

Основательным, думала Лакост. Как материк. Как мыс, вдающийся в огромный океан. Неужели непреклонная ныне стойкость все глубже прорезается морщинами и трещинами? Неужели образовавшиеся расщелины уже дают о себе знать?

Но в данный момент старший инспектор Гамаш не выказывал никаких признаков разрушения. Он смотрел на провинившегося агента, и даже Лакост не могла не испытывать к бедолаге некоторого сочувствия. Этот новый агент принял материк за песчаную косу. И только сейчас – слишком поздно – понял, с чем столкнулся.

На ее глазах пренебрежительность превратилась в беспокойство, потом в тревогу. Агент повернулся к своим друзьям в поисках поддержки, но они повели себя как трусливая стая гиен. Им не терпелось посмотреть, как его будут рвать на части.

До этого Лакост даже не догадывалась, с какой готовностью стая может наброситься на одного из своих. Или по меньшей мере отказать ему в помощи.

Она увидела пристальный взгляд Гамаша, устремленный на изворачивающегося агента, и поняла тактику шефа. Он испытывает их. Проверяет на взаимовыручку. Отделил одного из стаи и ждет – придет ли кто-нибудь спасать его.

Никто не пришел.

Изабель Лакост слегка расслабилась. Старший инспектор по-прежнему контролировал ситуацию.

Гамаш продолжал пристально смотреть на агента. Теперь заволновались и остальные. Один из них даже поднялся и сердито заявил:

– Меня ждут дела.

– Сядьте, – приказал Гамаш, не глядя на него.

И тот упал на стул как подкошенный.

Гамаш ждал. Ждал.

– Désolé, patron[5], – произнес наконец агент. – Я еще не допрашивал подозреваемого.

Его слова повисли в воздухе. Презренное признание. Все собравшиеся только что слышали, как агент врал о якобы проведенном допросе, и теперь ждали, как с ним поступит старший инспектор. Как он отдубасит своего агента.

– Мы поговорим после летучки, – сказал Гамаш.

– Да, сэр.

Реакция последовала незамедлительно.

Хитроватые улыбки. После демонстрации силы со стороны начальства они вновь почувствовали его слабость. Если бы он разорвал агента в клочки, они прониклись бы к нему уважением. Стали бы побаиваться. Но пока они лишь почуяли запах крови.

И Изабель Лакост подумала: «Да простит меня Господь, но мне жаль, что шеф не унизил, не опозорил этого агента. Не пригвоздил его к стене, чтобы другим неповадно было противостоять старшему инспектору Гамашу».

«Предел, его же не прейдеши»[6].

Но Изабель Лакост прослужила в Квебекской полиции достаточно долго, чтобы понять, насколько легче стрелять, чем говорить. Насколько легче кричать, чем аргументировать. Насколько легче унижать, дискредитировать, злоупотреблять властью, чем вести себя достойно и оставаться вежливым даже по отношению к тем, кто такими качествами не обладает.

Насколько больше мужества требуется для того, чтобы быть добрым, чем жестоким.

Однако времена изменились. Изменилась полиция. Она превратилась в структуру, где жестокость вознаграждалась. И даже культивировалась.

Старший инспектор Гамаш знал это. И тем не менее подставлял свою шею. Поступает ли он так намеренно, или он и в самом деле настолько ослабел?

Лакост уже и не знала.

Но она знала другое: в течение полугода старший инспектор наблюдал за тем, как громят его отдел, как насаждают туда никчемных людей. Плоды трудов Гамаша уничтожались. Он видел, как верные ему люди уходят. Или становятся его противниками.

Поначалу он отбивался, но ему наносили все новые и новые удары. Раз за разом он возвращался побежденным после разговоров в кабинете старшего суперинтенданта. И теперь в нем, казалось, почти иссякла воля к сопротивлению.

– Следующий, – сказал Гамаш.

И так продолжалось в течение часа. Каждый агент испытывал терпение Гамаша. Однако мыс держался. Никаких признаков разрушения, никаких признаков того, что происходящее подтачивает его силы. Наконец летучка завершилась, и Гамаш поднялся. Инспектор Лакост тоже встала, и после некоторой заминки один за другим начали подниматься остальные агенты. У дверей старший инспектор оглянулся и посмотрел на агента, который ему солгал. Всего один взгляд, но и его оказалось достаточно: агент двинулся за Гамашем в его кабинет. Перед тем как дверь закрылась, Лакост увидела промелькнувшее на лице Гамаша выражение.

Назад Дальше