(Джинны обожают все блестящее: золото, драгоценные камни и так далее, накапливают огромные сокровища в подземных пещерах. Почему же принцесса джиннов не воскликнула «Откройся» у двери такой пещеры и не решила одним махом все финансовые проблемы? Потому что она избрала человеческую жизнь, решила жить в союзе с мужчиной, как «человеческая» жена человека, и этот выбор сковывал ее. Открыть возлюбленному истинную свою природу с таким запозданием означало признать, что в основе их отношений – своего рода предательство или ложь. И потому она хранила молчание, боясь, что он может ее отвергнуть. В конце концов он все равно ее оставил, по собственным вполне человеческим соображениям.)
А еще была персидская книга Hazar Afsaneh, то есть «Тысяча историй», которую перевели на арабский. В арабском переводе историй оказалось меньше тысячи, но зато действие растянулось на тысячу ночей, вернее, поскольку круглые числа считались уродливыми, на тысячу и еще одну ночь. Самой книги Ибн Рушд не видел, но кое-какие истории из нее слышал при дворе. История о рыбаке и джинне понравилась ему не столько волшебными деталями (джинн из лампы, чудесные говорящие рыбы, заколдованный принц, наполовину человек, наполовину мраморная статуя), сколько технической изощренностью, тем, как истории вкладывались в другие истории и хранили внутри себя третьи, так что рассказ превращается в подлинное зеркало жизни, размышлял Ибн Рушд, где любая твоя история содержит в себе истории других людей и сама входит в более длинные и значимые нарративы, в историю семьи, или страны, или веры. И еще прекраснее, чем эти истории внутри историй, оказалась история самой рассказчицы, принцессы Шахразад, Шахерезады, которая рассказывала сказки своему кровожадному мужу, чтобы не быть наутро казненной. Истории, которые рассказываются, чтобы отвратить смерть, чтобы цивилизовать варвара. А в ногах супружеской постели сидела сестра Шахерезады, идеальная слушательница, и просила рассказать еще историю, и еще одну, и еще. По имени этой сестры Ибн Рушд нарек орды младенцев, изошедшие из чрева возлюбленной Дуньи, ибо сестру звали Дуньязад, «а мой дом, где не хватает света, наполняет до самой крыши и принуждает меня требовать несоразмерной платы с пациентов, с больных и страждущих Люцены, Дунья-зат, то есть племя Дуньи, раса дунийцев, народ Дуньи, что в переводе означает „народ мира“».
Дунью эти слова глубоко задели.
– Хочешь сказать, – заговорила она, – что поскольку мы не состоим в браке, наши дети не получат отцовское имя?
Он улыбнулся, как всегда, печально и криво:
– Лучше им зваться Дуньязат, – ответил он, – это имя содержит в себе мир и не было осуждено миром. Если станут Рушди, от века будут мечены клеймом на челе.
С тех пор она стала рассуждать о себе как о сестре Шахерезады, которая все время просила еще историй, вот только ее Шахерезадой оказался мужчина, возлюбленный, а не родич, и за некоторые из его историй их обоих казнили бы, если б слова просочились наружу из темноты спальни. Так что он – Шахерезада навыворот, говорила ему Дунья, полная противоположность рассказчицы из «Тысячи и одной ночи»: та историями спасалась, а он подвергает свою жизнь опасности. Но когда халиф Абу Юсуф Якуб выиграл войну, одержав величайшую победу над христианским королем Кастилии Альфонсо VIII у Аларкоса, на реке Гвадиана, в которой его войска перебили 150 тысяч кастильских солдат, почти половину христианской армии, халиф принял титул Аль-Мансур, Победоносный, и с уверенностью героя-завоевателя положил конец могуществу фанатичных берберов и вернул ко двору Ибн Рушда.
Клеймо позора было стерто с чела старого философа, ссылка закончилась, он был реабилитирован, освобожден от позора и с почестями возвращен на прежнюю должность придворного врача в Кордове – через два года, восемь месяцев и двадцать восемь дней и ночей после начала ссылки, то есть на тысяча первый день. Дунья была, разумеется, снова беременна, и он, разумеется, не женился на ней, не дал, разумеется, детям свое имя и, разумеется, не взял ее с собой ко двору Альмохадов, так что она выпала из этой истории, которую философ, уезжая, забрал с собой, прихватив заодно свои халаты, булькающие реторты, манускрипты, иные в переплете, иные свитками – все это были рукописи чужих книг, поскольку его собственная была сожжена, хотя сохранилось множество копий, как он говорил Дунье, в других городах, в библиотеках друзей и там, где он заранее спрятал их на случай, если его постигнет черный день, ибо мудрый человек готовится к злосчастью, а вот благая фортуна, если человек, как подобает, скромен, застигает врасплох. Он уехал, не доев завтрак и не попрощавшись, и Дунья не угрожала ему, не раскрыла истинную свою сущность и скрытую силу, не сказала: «Я знаю, о чем ты болтаешь вслух во сне, когда допускаешь то, что, по твоим же словам, нельзя допускать, когда не пытаешься более примирить непримиримое и высказываешь страшную, роковую истину». Она позволила, чтобы история ушла и покинула ее, не пыталась удержать, как дети позволяют грандиозному шествию пройти мимо, удерживая его только в памяти, превращая в нечто незабываемое, навеки свое – так и она продолжала любить философа, хотя он с такой небрежностью ее покинул. Ты был всем для меня, хотела бы она ему сказать, ты был моим солнцем и луной, и кто же теперь положит руку мне на голову, кто будет целовать в губы, кто будет отцом нашим детям. Но он был великим человеком, и залы бессмертных ожидали его, а вопящая ребятня – всего лишь балласт, сброшенный на ходу с палубы.
Однажды, шептала она отсутствующему, однажды, когда ты давно уже будешь мертв, наступит миг и ты захочешь признать свое потомство, и тогда я, твоя жена-джинния, исполню твое желание, хоть ты и разбил мне сердце.
Считается, что она еще какое-то время оставалась среди людей, возможно, вопреки всему надеясь на его возвращение, а он посылал ей деньги и, быть может, изредка навещал; она отказалась от торговли лошадьми, но продолжала вкладывать деньги в тинахи, однако солнце и луна этой истории зашли над ее домом, и ее история превратилась сплошь в тайны и тени, так что, может быть, люди правду говорят – дескать, после смерти Ибн Рушда его призрак вернулся и зачал с ней новых детей. Говорили также, что Ибн Рушд подарил ей лампу, внутри которой находился джинн, и джинн-то и стал отцом тех детей, что родились уже после его отъезда – вот видите, как легко молва переворачивает все с ног на голову! А еще говорили недоброе: мол, одинокая женщина впускала в дом любого, кто готов был платить за крышу над головой, и от каждого съемщика снова рожала, так что Дуньязат, потомки Дуньи, уже не были незаконными Рушди (по крайней мере, часть их или даже значительная часть или даже бо́льшая), и в глазах большинства жизнь Дуньи превратилась в пунктир, заикающиеся расплывшиеся до бессмысленных очертаний буквы, из которых не извлечь, ни сколько она еще прожила, ни как, ни где, ни с кем, ни когда и как умерла – если умерла.
Никто не заметил – да и внимания не обратил – как в один прекрасный день она повернулась боком, проскользнула сквозь щель между мирами и вернулась в Перистан, в другую реальность, в мир снов, откуда джинны порой выходят тревожить человечество или ему благодетельствовать. На взгляд жителей Люцены она попросту растворилась, возможно – в дыме без пламени. После того как Дунья покинула наш мир, число путешественников со стороны джиннов к нам сократилось, потом они долгое время не появлялись вовсе, и щели между мирами зарастали ничего не говорящими воображению сорняками условностей и колючками скучного материализма, пока не сомкнулись полностью, и тогда наши предки были предоставлены самим себе – творите, что сможете, без преимуществ и проклятия волшебства.
Потомство же Дуньи процветало. Это мы вполне можем утверждать. Спустя без малого триста лет, когда евреи были изгнаны из Испании – даже те евреи, которые не смели называть себя евреями, – потомки потомков Дуньи взошли на корабли в Кадисе и Палос-де-Могер, или пешком перешли Пиренеи, или полетели на коврах-самолетах и в гигантских урнах, как родичи джиннов, они пересекали материки и переплывали семь морей, поднимались на высокие горы и спускались в глубокие долины и находили приют и убежище всюду, куда бы ни пришли, и они быстро позабыли друг друга, а может быть, помнили, пока могли, а потом забыли, или никогда не забывали и сделались семьей, которая уже не была единой семьей, племенем, которое нельзя было назвать племенем, они принимали всякую религию и не принимали никакой, многие из них, спустя столетия после обращения, не ведая о своем сверхъестественном происхождении, забыв историю о насильственном крещении евреев, сделались ревностными католиками, а другие – презрительными атеистами; это была семья без дома, но обретавшая дом повсюду, деревня, не обозначенная на карте, но переносившаяся с места на место, как растения без корней, мох, лишайник или ползучие орхидеи, которые цепляются за других, поскольку не могут устоять сами.
История недобра к тем, от кого она отворачивается, но бывает столь же недобра и к тем, кто ее творит. Ибн Рушд умер (традиционно, от старости, по крайней мере насколько нам известно) по пути в Марракеш всего через год после реабилитации; ему не довелось узреть, как его слава растет и распространяется за пределами знакомого мира в страны неверных, где его комментарии к Аристотелю стали прологом к великой популярности этого могущественного праотца философов, легли в основу безбожной мудрости неверных – их секулярной философии: saecularis означает то, что возникает раз в сто лет (saeculum), в одну из мировых эпох, или же этот эпитет указывал, что идея годится на многие века[2], и сама эта философия была точным слепком и эхом тех идей, какие Ибн Рушд отваживался высказать лишь во сне. Быть может, сам Ибн Рушд, человек набожный, не порадовался бы месту, которое отвела ему история, ибо для верующего в самом деле странная судьба – вдохновить учения, обходящиеся без веры, и тем более странная судьба для философии – восторжествовать за пределами того мира, где жил философ, и быть уничтоженной в границах его мира, поскольку в том мире, какой был известен Ибн Рушду, умножились и унаследовали царство идейные потомки его покойного противника Газали, а собственные незаконные отпрыски, позабыв запретное имя отца, распространились по иным странам. Большое число уцелевших добралось до великого Северо-Американского континента, а многие другие обосновались на великом Юго-Азиатском субконтиненте в силу феномена «агрегации», то есть таинственной нелогичности случайного распределения; из этих многие распространялись далее на запад и юг обеих Америк, на север и запад из бриллианта у подножья Азии, и так попали во все страны мира, ибо Дуньязат отличались не только ушами без мочек, но и беспокойными ногами. А Ибн Рушд был мертв, однако мы увидим, как он и его противник продолжили свой спор в могиле, ибо нет пределов спорам великих мыслителей, спор сам по себе – орудие совершенствования мысли, острейший из инструментов, рожденный из любви к знанию, то есть философии.
Мистер Джеронимо
Восемьсот с лишним лет спустя, в трех с половиной тысячах миль от Люцены, и теперь уже более тысячи лет назад на город наших предков обрушилась буря, подобная бомбардировке. Их детство ушло под воду и было утрачено, набережные воспоминаний, где они когда-то лакомились сладостями и пиццей, променады желаний, где они прятались от летнего солнца и впервые целовались в губы. Крыши срывались с домов и летели под ночным небом, точно вспугнутые летучие мыши, а чердаки, где хранится прошлое, были обнажены всем стихиям, и казалось: все, чем люди были до тех пор, пожрано предательским небом. В затопленных подвалах утонули их тайны, ничего больше не припомнить. Энергия покинула их: настала тьма.
Перед тем как отключилась электроэнергия, по телевизору показали кадры, снятые с небес: огромная белая спираль, кружась, опускалась, словно вторгшийся инопланетный корабль. Затем река хлынула в здание электростанции, деревья упали на электрокабель и на ангары, где хранились запасные генераторы, и разразился апокалипсис. Порвались канаты, привязывавшие наших предков к реальности, и когда стихии принялись завывать им в уши, нетрудно было поверить, что щели между мирами раскрылись вновь, печати сорваны и небеса полны хохочущих колдунов, сатанинских всадников, галопом скачущих на тучах.
Три дня и три ночи никто не разговаривал, внятен был только язык бури, а наши предки не умели говорить на этом жутком наречии. Наконец буря закончилась, и, словно дети, отказывающиеся верить, что их детство прошло, наши предки потребовали, чтобы все стало как прежде. Но свет хоть и вернулся, он стал другим. Белый свет, какого они прежде не видывали, жесткий, словно лампа в лицо на допросе, без теней, без жалости, от него не укрыться. Берегитесь, словно бы возвещал этот свет, я иду судить и испепелять.
Потом начались небывалости. На два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей.
Вот что дошло до нас, тысячу лет спустя, история, пропитанная или даже переполненная легендой. Вот как мы представляем себе это теперь, как ненадежное воспоминание или сон о далеком прошлом. Если это неправда или не совсем правда, если в хроники проникли вымышленные сюжеты, теперь уже ничего не поделаешь. Такова история наших предков в том виде, в каком мы предпочитаем ее рассказывать, и, значит, такова наша собственная история.
В среду после великой бури мистер Джеронимо впервые заметил, что его стопы не соприкасаются с землей. Он проснулся за час до рассвета, как обычно, полупомня странный сон, в котором женские губы прижимались к его груди, беззвучно бормотали. Нос у него был заложен, во рту пересохло, потому что ночью он дышал ртом, шея застыла из-за привычки подкладывать слишком много подушек, срочно требовалось почесать экзему на правой ноге. В целом – знакомые утренние неприятности, нет повода для нытья. И стопы как раз чувствовали себя превосходно. Большую часть жизни мистера Джеронимо донимали стопы, но сегодня они проявили снисходительность. Время от времени плоскостопие причиняло сильную боль, хотя он педантично выполнял упражнения, поджимая пальцы на ногах, перед тем, как лечь спать, и первым делом по пробуждении, и стельки носил, и по лестницам вверх-вниз ходил на цыпочках. Еще приходилось бороться с подагрой, а лекарства вызывали понос. Боль уходила и возвращалась, и он встречал ее стоически, утешаясь смолоду мыслью: зато с плоскостопием в армию не берут. Время солдатчины для мистера Джеронимо давно миновало, но мысль оставалась утешительной. А подагра и вовсе – болезнь королей.
В последнее время у него на пятках образовались толстые потрескавшиеся мозоли, требовавшие внимания, однако он захлопотался и до ортопеда пока не дошел. Ноги были ему нужны, он целый день на ногах проводил. Сейчас ноги получили пару дней отдыха, в такую бурю садом не займешься, так что, подумал он, возможно, стопы решили отблагодарить его поутру, воздержавшись от жалоб. Он сбросил ноги с постели и встал. И тут что-то пошло не так. Он был на ощупь знаком с текстурой полированных деревянных половиц своей спальни, но в то утро, в среду, почему-то не ощутил их под ногами. Под ногами была непривычная мягкость, нестрашная пустота. Может быть, стопы сделались нечувствительны из-за наросших мозолей? Человек такого склада, немолодой человек, которому предстоит день трудной физической работы, подобными пустяками не заморачивается. Человек такого склада – большой, крепкий, сильный – отмахивается от пустяков и вперед, к делам нового дня.