Хотя не так уж и сложно, скорее витиевато – но у китайцев это в обычае. Моська терпеливо объяснял: мало знать значения отдельных слов. Наступишь на иней, близок крепкий лед – казалось бы, описание природы, а толкование совсем другое, оно написано на обороте, но Моисей Цзынович не поворачивал, помнил наизусть: Едва придет беспокойство, как за ним нагрянет беда. Кто-то, кажется Валька Скоков, спросил: «Ну и что тут такого? Взять русские пословицы: Сколько волка ни корми… – тоже не про волков». Моська закивал, будто соглашаясь. Потом-то убедились: по сравнению с русскими пословицами китайские – темный лес.
То, что в школьном просторечии называлось карточками, на самом деле И-Цзин, великая «Книга Перемен». Философские взгляды, изложенные в этой древней книге, можно определить как стихийную диалектику и ранний примитивный материализм. Когда выбрал тему диссертации, он подробно изучил все исторические обстоятельства.
– Представления о темном и светлом началах возникли и получили дальнейшее развитие при династиях Шан и Чжоу. Истоки этих представлений связаны с наблюдениями за природой: темные и светлые начала рассматриваются как свойства, внутренне присущие материальным предметам и вещам. В древности считалось, что их противостояние вызывает развитие и изменения. Лишь со временем эти рассуждения приобрели более широкий смысл, превратившись сперва в философские категории, а позже в инструмент управления государством. Тогда Чжоуский правитель Чэн-ван и учредил должности трех высших чиновников: великий учитель, великий наставник и великий пестун – их служебные обязанности заключались в рассуждениях. Вывод, который уже тогда был сделан: самый эффективный способ управления государством – гармонизация темного и светлого начал.
– Ишь ты! А я-то полагал, это мы, грешные, придумали. Оказывается, умные люди жили и до нас. – Геннадий Лукич очень заинтересовался его темой. – Ну-ну, продолжай.
– Чэн-ван был первым, кто приказал гадать по «Книге Перемен». В то время рабовладельческий строй переживал период упадка…
Шеф слушал внимательно, даже делал пометки у себя в блокноте:
– Рабовладельческий – понятно. И без китайцев знаем. Скажи-ка: а что они понимали под гармонизацией?
– Мой учитель, Моисей Цзынович, говорил: нет ничего темного, что не может стать светлым; нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным, – вдруг почувствовал неприятное томление в желудке. Будто сболтнул лишнего. «Да нет, – поспешил себя успокоить. – Вроде бы…»
Казалось, шеф не обратил внимания:
– Значит, все-таки слияние… – Геннадий Лукич произнес едва слышно, почти про себя. Потом засыпал вопросами: каким образом это происходит? При каких условиях? Можно ли ускорить процесс?
– Да я и сам не все понимаю, – он решил: лучше признаться честно. – Проблема в том, что приходится работать с подлинниками…
– Как? – Геннадий Лукич удивился. – Разве не существует переводов?
– Нет-нет, – он заторопился. – Конечно. И даже несколько, но очень уж неполные. Особенно комментарии: понимаете, у китайцев много разных школ. Одна противоречит другой… В общем, трудно. Хотя, я слышал… – он вдруг споткнулся.
– Ну-ну, смелее.
– До войны… Говорят, существовала одна рукопись. Но в тридцать седьмом…
– Фамилия? – шеф не дослушал про тридцать седьмой.
Пришлось объяснять, что не помнит, в каталоге Публички этот автор не значится.
По дороге домой вспоминал сморщенную ладошку, которой прикрывался Моська: неужели все-таки подвел старого учителя?.. Вечером – улучил момент, когда мать вышла из комнаты, – спросил: «Один человек сказал: нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным. Как думаешь, ему ничего не будет?» Люба пожала плечами: «Смотря какой человек. Ты, что ли?» Покачал головой. «А кто при этом присутствовал?» – умная сестра как всегда зрила в корень. «Да так, многие… – Дома про Геннадия Лукича не знали. Шеф предупредил, не надо болтать лишнего: враги человека – домашние его. Видимо, пошутил. – Вот ты, если бы услышала, как бы это поняла?» – «Не знаю, отстань!» – Сестра стояла у шифоньера, прикладывала к голове недовязанную шапочку. Свяжет и распустит, как Пенелопа, только непонятно, кого ждет. «Люб, ну мне правда надо». – «Как-как? Да как угодно. Например, докторская колбаса: раньше была вкусная, а теперь… Или, вон, – ткнула пальцем в зеркало. – Круги под глазами. И, заметь, темные». – «А раньше были светлые?» – подпустил шпильку. «Раньше вообще не было».
Слава богу, обошлось. Теперь, лежа в темноте, он думал: вернусь, надо навестить Моську. Не из-за той истории. Рассказать про диссертацию – пусть старик порадуется. А еще про Китай: мол, ездил, видел своими глазами. Наверняка тоскует по родине…
Самое удивительное, та рукопись нашлась. Уже через неделю.
– Прошу, можешь использовать, – Геннадий Лукич протянул картонную папку. – Признаться, я тоже пробежал. Шелухи много, но в остальном китайцы – молодцы. Надо же, слияние темного и светлого… Главное обосновать теоретически, а практика приложится. Как у Ленина, а?
Осторожно развязывая папку, подумал: у Ленина вроде бы наоборот, практика – критерий истины.
– Но тут же… – на титульном листе фамилия переводчика была замазана черной тушью. – В диссертации полагается делать ссылки. А здесь…
– Слушай-ка, – шеф спохватился, – а ведь я так и не пообедал. Догадываюсь, что и ты. – Снял телефонную трубку. – Алевтина Дмитриевна, голубушка, организуйте-ка чаю с бутербродами. На двоих… Нет-нет, это лишнее… Колбаска – замечательно… Любишь докторскую колбасу?
Он кивнул неуверенно.
– Теперь о главном. Наша сила в единстве: нефтяники, сталевары, железнодорожники, горняки, проходчики, долбившие мерзлый грунт, и те, кто работал на приисках, и ученые, и солдаты Советской армии… Чьи-то фамилии мы знаем, другие – их имена неизвестны, но все они сделали великое дело: удержали страну. Спасли от окончательного распада…
«От окончательного распада…» – за этими словами ему почудилась бездонная правда, которую затушевывали привычные победные реляции, навязшие на зубах.
Женщина в кружевном передничке и с белой наколкой в волосах внесла поднос, прикрытый бумажными салфетками:
– Снять, Геннадий Лукич?
– Спасибо, я сам. Кстати, как ваша дочь, выздоравливает?
Женщина заговорила про больницу, что-то про операцию и лекарства, шеф кивал сочувственно, спрашивал, не надо ли вмешаться. Он не слушал, почему-то вспоминал того старика: довоенный знакомый матери – изредка навещал ее по старой памяти. Давно, еще в детстве. Потом исчез.
С этим стариком мать вела особые разговоры. Однажды, когда речь зашла о пропавших фотографиях, тех самых, вместо которых вывезла оплаченные жировки, сказала: «Может, и к лучшему. Пришлось бы вырезать». Он понял, о чем она: альбом, семейный, соседки по бараку. Вместо лиц то и дело попадались пустые овалы. Тетя Рая никому не показывала, он сам залез под лежак. Потом, когда рисовал людей, некоторым вырезал лица, думал: так надо. Но у соседки аккуратно, бритвой. Если по карточкам выдавали бритвы, мать меняла их на хлеб. Приходилось большими ножницами, портновскими, – сперва протыкал, вырезал потом. Получались пустые шары. Мать спрашивала: а это у тебя кто, марсиане? Про марсиан читали лекцию в клубе: есть ли жизнь на Марсе?
Как все глуховатые люди, старик говорил слишком громко: о нормах выработки – они назывались кубики (он не удивлялся новым словам – с каждым годом их только прибывало: маргарин – раньше был только комбижир, кровать – раньше были нары, полотенце – раньше тряпка). О жирах, которых катастрофически не хватало, старик говорил с уважением. Как и о мерзлом грунте – в нем вымораживали вшей. Он слушал и запоминал: с вечера выкопать ямку, спрятать в нее рубаху, засыпать землей, но так, чтобы краешек торчал, например рукав. К утру все вши повылазят, обсыпят как белым инеем. «Тише, тише», – мать пугалась, подходила к двери, выглядывала в коридор. Голос старика становился глуше. Потом их надо давить, топтать обеими ногами. И снова о бригадирах и десятниках, выживавших на чужой крови. Мать опять за свое: «Тише, тише…» Притаившись в другой комнате, он слушал о темной стороне светлой советской жизни. Слушал и верил старику.
Однажды тот упомянул гребенку – он подумал: это о гнидах – потомстве недовымороженных вшей. Беловато-прозрачные бочонки, прилипшие к волосам, сестры вычесывали частыми железными гребенками. В детстве мать говорила: слава богу, ты у нас мальчик. Можно сбрить.
Оказалось, гниды ни при чем. Старик рассказывал о поезде. Еще довоенном. Их куда-то везли, долго, месяца два. Он думал: СССР, конечно, огромный, но все-таки не бескрайний. Шестьдесят дней – впору обогнуть земной шар. Некоторые пассажиры пытались убежать, прямо в пути, – чему он дивился восьмилетним разумом: не могли дождаться остановки? Старик сказал: дырки в полу. Пробивали, надеясь съежиться, перележать между рельсами. Для того и гребенка, которую крепили под днищем, – чтобы зубья разорвали их в клочья.
Когда подрос, он понял, что это был за поезд. И кто такие они – те странные пассажиры. Но в гребенку не слишком верилось. Думал, тюремный миф.
Казалось бы, Геннадий Лукич говорил о том же самом: о непомерных испытаниях, выпавших на долю советского народа, но – иначе, не различая темной и светлой стороны: будто во славу общей победы они уже слились в единое целое, как и предсказывали великие китайцы древности. Да, он верил старику, но Геннадию Лукичу – тоже. И дело не в словах. А в том, что в устах Геннадия Лукича эти безликие слова о спасении Державы обретали подлинную вескость, как если бы про шкаф говорил столяр, про жареную картошку – повар, а про мерзлый грунт – старый глухой зэк, вышедший на волю по амнистии после XXI съезда КПСС…
Женщина в белой кружевной наколке вышла из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
– Дочь у нее в больнице, – Геннадий Лукич разливал чай. – Тебе как, покрепче?.. Есть люди, которые полагают, что победа, одержанная такой ценой, вовсе не победа. И я их не осуждаю. Скорей мне их жаль. У этих людей своя, маленькая правда. Сам я предпочитаю жить с большой. Как ты говорил: учитель, наставник и пестун? – Пододвинул тарелку с бутербродами. – Моисей Цзынович – твой учитель. Неизвестный автор – наставник. А я, будем считать, пестун. Выходит, мы все делаем общее дело. Так что работай на совесть, не подведи…
Без этой папки он ни за что бы не защитился. Спасибо неизвестному наставнику. Кстати, колбаса оказалась очень вкусной. Не сравнить с той, что покупала мать.
Мысли о Геннадии Лукиче вернули пошатнувшуюся уверенность. Он чувствовал, что наконец засыпает. Перед глазами морщилось что-то большое и белое: как в детстве, когда мать набрасывала на шкаф старую простыню. Поэтому он совсем не удивился, когда у нижнего края выступил кадр из его любимого диафильма: Вдруг белая простыня приподнялась, из-под нее вышла черная курица: – Алеша, Алеша, побудь со мною! – кто-то, невидимый в темноте, читал низким мужским голосом. Подумал: «Мама, где же мама?» – и в тот же миг узнал голос Геннадия Лукича.
Он попытался разлепить тяжелые веки, понимая: наяву так не бывает. «Значит, все-таки сплю? – проверяя себя, поднял и вытянул руку: – Или… нет?» – но виделась не одна, а две руки, причем обе правые: одна висела в воздухе, другая, зыбкая, точно очерченная пунктиром, осталась на одеяле.
«Виноват, любезная Чернушка, впредь не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня туда; ты увидишь, я буду послушен…» – теперь он читал сам, своим собственным еще детским, неокрепшим голосом.
Странность заключалась в том, что он чувствовал себя маленьким мальчиком, но одновременно знал: он уже вырос, стал взрослым человеком, который помнит себя мальчиком, слушающим сказку.
Возьми это конопляное семечко, – сказал первый министр, в которого успела превратиться курица. – Пока оно будет у тебя, ты всегда будешь знать свой урок, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтобы никому и ни под каким видом ты не сказывал ни единого слова о том, что видел…
Когда мама дочитывала до этого места, он всегда надеялся: на этот раз сказочный Алеша выполнит свое обещание. Но так никогда не случилось. И все-таки ему было до смерти жалко и Алешу, которого высекли за то, что сказал неправду, и Чернушку, закованную цепью, – она пришла попрощаться, сказала, теперь ее народу придется переселиться далеко.
Поутру у Алеши открылась горячка, но через шесть недель он выздоровел и впредь старался быть послушным, добрым и прилежным мальчиком, все его снова полюбили, и он сделался примером для своих товарищей. Ты понял меня, Алеша? – Геннадий Лукич спросил строгим голосом.
– Да-да, я понял, – он ответил и крепко заснул.
III
– Ферцайн зи битте, прошу прощения… – некто невидимый толкал, тряс его за плечо.
– Да-да, я уже… спасибо… – он открыл глаза, оглядываясь ошарашенно, не узнавая ни этого вагона, ни себя, который – с чего бы это? – здесь оказался.
– Граница. Попрошу занять свое место. Согласно купленному билету. И кресла попрошу. – Вдруг проводник сломался в пояснице и, что-то подняв с пола (он не успел рассмотреть, кажется, бумажка или фантик), распрямился, бросив на него такой острый и пронзительный взгляд, что стало ясно: наш человек, сотрудник – если что, придет на помощь.
Торопливо натягивая брюки, он волновался: «Очередь… Закроют. Не успею…»
Но торопился зря. Туалет был свободен, все он прекрасно успел – и умыться, и почистить зубы, – даже справился с креслами, самостоятельно, без помощи любезного старика. Проходя мимо, тот вежливо поздоровался, попутно глянув в окно доброжелательным взглядом, будто объединил в едином утреннем приветствии его, незнакомого советского парня, и картину приграничной советской природы, напоследок мелькавшую за окном.
Погода и впрямь налаживалась. Серое небо еще осыпалось снежным крошевом, но ветер больше не выл. Впрочем, в этом районе, сквозь который – быстро и бесшумно, как иголка, пронизывающая податливую вату, – мчался сверхскоростной поезд, зима и должна быть мягче, в чем он и убедился: вдоль полотна железной дороги лежал ноздреватый снег. Сугробы, подпирающие металлические листы ограждения, поводили носами, с наслаждением вдыхая влажный воздух, – первый признак теперь уже недалекой весны. То здесь, то там бескрайняя лесная равнина проклевывалась нефтяными вышками – пускала буйные ростки.
Садясь на свое законное место, буркнул: «Здрасьте». Похоже, девица приняла его возвращение как должное, кивнув в ответ.
На задней обложке журнала, который она полистывала, расположился мужик лет тридцати. Сидел, закинув ногу на ногу, в одной руке кофейная чашка, в другой – свернутая в трубку газета. «Вырядился. Ботиночки начистил. Такие-то ей и нравятся. Бездуховные. И зачем ему, спрашивается, газета? Мух бить?» Ему явился образ дяди Васи, соседа по коммуналке (мятые трусы, линялая майка-алкоголичка, газета-мухобойка в руке – для этого и выписывает), вытеснив собой нахального мужика.
– Пасс готовь, – девица заглянула в проход. – Ваши погранцы.
Он ощутил смутное беспокойство: как всегда, когда ждешь одно (как на последней перед китайской границей станции: пассажиров просят выйти из вагона и проследовать в длинный приземистый барак. Солдаты, вооруженные автоматами, прочесывают состав от головы до хвоста – ищут перебежчиков. И только потом проверяют пассажиров), – а выходит совсем иначе.
По проходу – все-таки он выглянул – шли трое в пограничной форме.
Опасаясь привлечь к себе излишнее внимание, вытянулся в кресле. Девица как ни в чем не бывало полистывала журнал. «Плохо. Сижу как деревянный, – постарался расслабить плечевые мускулы, даже положил ногу на ногу, будто принял непринужденную позу журнального мужика. – Это же наши. Даже если снимут с поезда – попрошу позвонить, связаться», – хотя прекрасно помнил: Геннадий Лукич это запретил. Ни звонков, ни контактов… Ему показалось, он слышит голос шефа: Будь внимателен, не теряйся, в экстренных случаях не впадай в панику, держи себя в руках, прислушивайся к внутреннему голосу, в нашем деле интуиция – первый помощник…