S. И другие варганные рассказы - Ирина Богатырева 3 стр.


И верно, мы выходим на большую торговую площадь, пустую в тот час. В конце её стоит белый храм, а на паперти виднеется жалкая фигура юродивого, состоящая, как кажется, только из одних лохмотьев. Оттуда же доносятся звуки варгана, и чем ближе мы подходим, тем яснее я убеждаюсь, что товарищ мой прав: играл этот доморощенный Ойленштайн1 на удивление бойко и ладно. Я уже понял, что не слышал никогда ничего подобного, хотя варган слыхать мне доводилось, однако всё это был лязг и стук по сравнению с его музыкой. Она была настоящая, живая, и удивляла ещё тем, что таила в себе, как казалось, больше, чем я мог бы услышать, а исполнитель – сыграть. Странное томление охватило меня.

Мы приблизились. Музыкант всё играет, закатив глаза, и ничего не замечает вокруг. Сидит он и правда на голом камне и совсем без какой-нибудь серьёзной одежды, меж тем как декабрь, и даже собаки пытаются греться возле домов. Мой товарищ, подмигнув мне, будто говоря: гляди-ка, что сейчас будет, бросает юродивому монету. Тот приходит в себя вмиг, хищной птицей бросается на неё и оглядывается. Приметил нас – и прыгает ко мне. Он, верно, не заметил, кто поднёс ему дар, или же признал моего приятеля и решил, что перед ним играть свой спектакль не имеет смысла.

– Барин, добрый, купи зубанку, выручи Тараску, – заводит он.

– Отчего же тебя выручить? – спрашивает приятель, будто вместе они знают свои роли.

– Ой, грехи-грехи-грехи. Грехи тянут, душу мают. Был бы сам без греха, да лапка прилипла – всей птичке пропасть. Вот зубанка, простая штука, а сам князь Исподземельный, Семисерный и Шестирогий своим уделом измыслил да дал нам, грешным, сей инструмент на погибель.

– Что ты несёшь? Говори внятно, видишь, гость из Петербурга, он речей твоих не понимает.

– Да чего же и не понимать? Было бы холодно, да жар нейдёт. Был как-то добрый молодец в чужих землях, собою статен, да сам не богат, и всё, что умел он, – на варгане играть да приплясывать. И так наплясался, что сказал: пусть хоть сам чёрт придёт, а я и его на варгане переиграю. А тот возьми да и приди, недалече, видимо, обретался. Давай, говорит, мил человек, с тобой по рукам бить: даю я тебе зубанку и три месяца времени. Через то время приду, станем играть, кто кого переиграет. Я тебя – отдашь свою душу, а ты меня – получишь в зубанке такие утехи, каких раньше не знал и каких в раю чистые не имеют. Били они по рукам, и так началось: варган сей до сих пор средь людей ходит, и сколько уж душ грешных к князю в карман нырнуло! Видно, никто переиграть его не смог али не решился. Мне казаки его продали, у них был один дрымбарь знатный, а так и умер, играя, успел только крикнуть: «Явился!».

Товарищ мой смеётся, а мне уже не по себе: так хорошо я представил смертельную бледность, и безумные глаза музыканта, и крик его: «Явился!». Мне не хочется больше слушать таких историй, но что-то настойчиво держит и не даёт уйти.

– А ты что же, брат Тарас? – спрашивает тем временем приятель. – И тебя, я чаю, тот князь уедиенцией удостоил?

– Нет, – улыбается юродивый, и я вижу зубы его, ровные и белые на чёрном лице. – Тараска как птичка: в приход заскочил, на ризку сел, к алтарю порх – как меня поймаешь? Но грешен, каюсь: и я мечтаю отведать тех услад, что завещаны в зубанке, и я, недостойный, тайную мысль имею.

– Какую же? Неужто переиграть? – продолжает смеяться приятель.

– Переиграть. Переиграть, – говорит он вдруг мрачно и совершенно серьёзно, ни тени безумия нет в глазах. – Смейтесь, барин. Разве я бы здесь сейчас был, если бы до благости совершенства был допущен? Нет, сие ощутить – всё равно что из родника жизни испить; я же недостоин: чем ближе та черта, тем сильнее алчу того совершенства, но уходит, как песок из пальцев. Потому и молю всякого встречного: пожалей Тараску, купи зубанку, пуще железа калёного мука сия! – заканчивает, стеная, будто вспомнил роль.

Я же эту речь его слушаю, будто через колокольный звон. В голове стучит сердце, и унять не могу. И тревога, и надежда, и прежнее томление охватывает с новой силой.

– Но отчего, – спрашиваю я шерстяным ртом, – князь мира избрал такой несерьёзный инструмент, чтобы искушать нас? Или в руки ему не попала флейта или скрипка? Скажем прямо, звук приятней да и громче.

– Эх ты, барин, барин, – с досадой, устало говорит Тарас. – Верно, не понимаешь: на орудиях тех музыку сыграть просто, сама природа их создала, чтобы издавать сладкие звуки. А здесь что? Одна железка и человечье горло. На железке попробуй ещё сыграй музыку-то! Это же вызов нашей гордыне, и дьявольская гордыня должна жить в сердце, чтобы вызов такой принять!

Я больше ничего не спрашиваю. Я достаю из кошелька серебряный рубль, кладу в его огрубелую, почерневшую руку и получаю варган. Мой товарищ теряет дар речи, а я ухожу с площади, не оборачиваясь.

– Александр! Стой! – кричит приятель и бежит следом. – Подумай, зачем тебе она! Это же театр, сатира! Да погоди!

Снег скрипит под ногами, и солнце застит глаза. И когда я останавливаюсь у выхода с площади и гляжу назад, Тарас всё ещё стоит у подножья храма на коленях и тихо посылает мне вслед крестные знаменья.


* * *

Я очень хорошо запомнил тот сон: и залитую морозным солнцем площадь, и разговор с божьим человеком – он так близок и понятен был мне.

И всё же сильнее поразил меня другой сон, который я увидел день спустя, после того, как со всей ясностью понял, что мой новый инструмент наконец зазвучал, как я того желаю. Он не просто издавал звук, приятный мне; не просто мог наполнять воздух мелодичным лепетом; но у меня наконец полилась музыка, которую я хотел, которую я и искал.

К тому моменту уже несколько дней я бился о невидимую преграду, которую никак не мог преодолеть. Я знал, что находится за нею: то состояние, когда инструмент становится наконец весь твоим, а ты с ним – совершенно свободным и можешь просто выражать себя, свои эмоции, своё сердце. Я уже проходил эту высоту со всеми другими инструментами, которые мне доводилось осваивать, и знал, чувствовал, что сейчас стою на том же пороге. Однако варган оказался неожиданно упрямее и сложнее, чем я ожидал. Если до этого он поддавался мне с пьянящей лёгкостью, то теперь вводил в ступор. Конечно, я играл ещё плохо, но и то малое вдруг перестало получаться. Я отчаивался, злился, загонял себя так, что закладывало уши, кружилась голова и в кровь были сбиты губы. Но всё оставалось по-прежнему.

В тот вечер я играл, вернувшись с работы, и не замечал ничего. Я не слышал, как пришла Катя, как она звала меня ужинать; я играл как полоумный. И вот наконец, в тот момент, когда отчаянье было совсем близко, – что-то во мне сломалось, и варган зазвучал.

Он заиграл просто и чисто, как будто сам, без моего усилия. Без изысков, без усложнения – но он играл так, как мог бы любой другой, привычный нашему уху инструмент, и музыка его слышалась отчётливо и была ясной, как роса.

Я закончил, отложил его и сидел, приходя в себя. Постепенно ко мне стали возвращаться ощущения жизни: я заметил, что уже вечер, что в окнах соседнего дома зажгли свет, что у меня в комнате сумерки и в открытое окно, у которого я сижу, летят детские крики – во дворе играли в мяч. Я понял, что всё это настоящее, что всё это происходит со мной – и тихо рассмеялся.

И тут сзади вздохнула Катя. Я обернулся – она стояла и смотрела на меня. «Как хорошо, – сказала она. – А я боялась уже, что ты никогда не вернёшься». Я засмеялся, подошёл к ней и обнял. Я был в тот момент очень счастлив.

И в ту же ночь увидел новый сон.

Сон V

Я – не я: некий дух, бесплотный и бестелесый, одно присутствие и сознание. Вижу я далёкий сибирский острог, окружённый тайгою, островок жизни. Казачья служба непыльная, но уж очень тоскливая. Правда, то хорошо, что нынешний офицер был с казаками добр, не порол, не ставил под ружьё и не сажал на крышу в мороз петь петухами, если встречал пьяных, а добивался порядка одним человеческим обхождением. И сам был столь тих и кроток и таким обладал росистым взглядом, что его все любили и слушали с охотой. Кроме того, он казаков любил, знал их песни и сам голос имел сильный и светлый. А если собирались плясать, умел подыграть на зубанке, и балалайки не надо, так шибко играл, хоть и не барское это дело.

Но всему приходит конец, и вот переводили его из острога: наутро ехал он в Томск, а на его место уже прибыл новый начальник, и чего ждать от этого – никто не знает. Ходят казаки по крепости тихие и даже за добрую дорогу пока не решаются пить – нечай, как оно обернётся.

Офицер же сдал преемнику дела, сундуки его собраны, и ждут казаки, чтобы сделать проводы, – но он всё не идёт. Со священником, отцом Федотом, ходят по крепостному валу и беседуют уже час. Но оно и ясно: всего их и было в остроге два образованных человека, за эти годы сдружились и вот расстаются. Есть о чём поговорить. Вот и шагают две тёмные фигуры на фоне заснеженных сосен, батюшка руки за спиною сцепил, а капитан что-то держит и на таком морозе всё не прячет рук в рукавицы.

– А как же тогда – совершенство? Разве совершенное искусство не делает нашу жизнь прекрасной? – слышу я слова офицера и вижу его самого и узнаю в нём Александра Турчанинова. Только как же сильно он изменился!

– Совершенство принадлежит только господу, – отвечает священник. – Мы – существа ограниченные. Мы не способны ни постичь, ни прикоснуться к нему.

– Я бы хотел с вами согласиться, но не могу, – говорит Александр. – Понимаете, в таком случае пропадает всякий смысл. Я себе так мыслю: господь, создавая нас, вложил в душу всякого частицу себя. И эта частица есть то эталонное совершенство, наш внутренний камертон. И когда одарённый человек, художник ли, скульптор, литератор или музыкант, стремится создать нечто, приближая его от раза к разу к этому совершенству, что чует у себя в душе, – мы тем самым как бы воссоздаём бога по своему образу, приближаемся к нему в наших творениях, как и он создал нас по своему подобию и растворился в нас.

Отец Федот слушает его с изумлением. Качает головой:

– То, что вы говорите, друг мой, так противоречит христианскому учению, что, не знай я вас за воцерковлённого человека, счёл бы ваши слова ересью. Не впадайте в мудрствование, Александр. Совершенство, о котором вы говорите, это искушение упрямого и гордого сердца. Простые люди говорят – чёрт попутал, – усмехается поп. – Но мы-то с вами образованные и знаем, что нет беса помимо нашей гордости.

– Знаете, батюшка, я бы тоже так думал, если бы мне не довелось с ним повстречаться, – говорит Александр, и поп крестится, глядя на него. Александр слегка усмехается и добавляет: – Я имею в виду, совершенство среди нас, грешных, как вы изволите судить.

– Не пойму, о чём вы? В чём же оно? – спрашивает поп недовольно, поняв свою ошибку.

– Иной раз в самых простых и скромных людях. В тех, кто не умеет о нём и помыслить. Так посмотришь на него – ведь пьянь распоследняя, ничего за душой, а как запоёт – сердце плачет, а душа словно господа узрела.

– Э, батюшка, это не зависть ли в вас? – усмехается отец Федот, глядя на собеседника с прищуром. Тот останавливается. Даже в темноте видно, как напряжено его лицо.

– Может быть, – отвечает не сразу. – Весьма может быть, что и зависть. Зависть к той простоте, с которой другому это даётся, тогда как ты должен ломать себя, душу свою корчевать с кровью. И всякий раз душить в себе страх – а что, если не запоёт, так чисто и хорошо не запоёт, как требует моя личная мера совершенства.

– А она у вас высока, батюшка! – смеётся снова поп.

– Высока. Это верно. Но я знаю, что можно достичь и её. А вы говорите: то искушение, дьяволово искушение. Но кто же сказал вам, что не может и дьявол желать от нас совершенства, или даже так – что и он по-своему не служит господу, добиваясь от нас совершенных творений, пусть даже ценой искуса?

– Вы договоритесь сегодня, батюшка! – замахал на него отец Федот. – Уж не дьяволова ли наущения наслушались сами-то?

– А если и так? Если удостоился? – отвечает вдруг Александр, и голос у него нехороший.

– Чего удостоились? – спрашивает поп, вглядываясь ему в глаза.

– Наущения, как вы изволите выражаться.

– Господь с вами, Александр Николаевич, голубчик! О чём вы, я вас не понимаю! – испуганно вздыхает поп.

Примечания

1

Карл Ойленштайн (1809—1890 гг.) – знаменитый австрийский музыкант, гитарист и варганист, дававший в сер. XIX в. концерты во всей Европе и известный тем, что играл на маультроммеле при английском дворе.

Назад