Тогда Омбриций Руф, в то время уже осиротевший, поехал в Помпеи, чтобы вступить во владение наследством, оставшимся после дяди. Преисполненный горечи и ожесточения, обманутый в своих честолюбивых мечтах, пылкий юноша уже готов был вернуться к философии, ища в ней забвения своих неудач, когда встреча с Гедонией Метеллой вновь пробудила в нем прежние желания перспективой новых возможностей. Одного взгляда патрицианки, раскинувшейся в носилках, было достаточно для того, чтобы перед глазами его вновь восстали все недоступные наслаждения, связанные с консульским достоинством и императорским пурпуром. И как будто этот образ был недостаточно властен, чтобы смутить его, его сменил другой, проникший до неведомых глубин его существа. Жрица Изиды после патрицианки… Альциона после Гедонии Метеллы!.. Разве она не была уголком глубокого и ясного неба после мрачного блеска императорского ада? Неожиданное зрелище! И какой простой и чудесной явилась эта детская и ясновидящая душа. Она скользнула по его душе, как дуновение райского мира. Она сразу перенесла его далеко от кровавой арены, от гнусной оргии, какую представлял свет. Как назвать женщин, которых он знал до сих пор? Низкими орудиями наслаждения или опасными животными. А мужчины? Звери в касках и кирасах, вооруженные хитростью и умом, или несчастные загнанные животные, жертвы своих палачей, или презренные царедворцы, плетущиеся за стаей хищных зверей. Даже сам Афраний, благородный стоик и его учитель, представлял ли он что-либо иное, кроме бессильного разума в жалком теле? Альциона же была душа. Небесная и трепетная душа в перламутровой белизне прекрасного девственного тела. Она сверкала, эта душа, в ее нездешних глазах, струилась в ее золотых волосах, как огненная вода. Он видел и слышал эту человеческую лиру, тонких струн которой касался какой-то невидимый гений, и колебания их были дыханием из другого мира, дыханием неосязаемым, но сладким, пробуждающим рой смутных мыслей и далеких воспоминаний. А позади Альционы, наивной и бессознательной прорицательницы, таился целый мир, невидимый мир, о котором говорят поэты и которого никто не видел, – быть может, единственно истинный мир… Ах, если бы он действительно существовал, какое предстояло бы завоевание, какая радость и какая власть, несравнимая с радостью и властью обладания империей! Омбриций дрожал всем телом, загораясь этим новым желанием. Любил ли он уже эту девушку, ответившую на его повелительный взгляд кротким и печальным взором? И любит ли его Альциона? При этой мысли у Омбриция закружилась голова, как при виде разверстой бездны, залитой светом.
Он лихорадочно мешал огонь обломком сухой лозы. Огонь погас. Масло в лампе все выгорело, и пламя светильни бросало лишь красноватый отблеск в глубокий мрак. Омбриций встал, глубоко вздохнул, и из груди его вырвался хриплый стон. Потом вышел на двор. Пройдя несколько шагов, он очутился у границы своего владения, глубокой канавы, по которой протекала Сарно. Маленькая речка молчаливо разъедала крутую скалу, поросшую по обоим склонам оливками и виноградниками. За цепью Апеннин белела заря, залив оставался тусклым и темным. Помпеи виднелись темной массой, над которой возвышались башни, храм Юпитера и триумфальная арка. При виде этой картины в воображении Омбриция снова восстала фигура Гедонии Метеллы, лежащей на носилках.
Но ее сейчас же сменило восторженное лицо Альционы. Затем трибун мысленно увидел своего учителя Афрания, который строго смотрел на него, и ему показалось, что он слышит его торжественный голос, говорящий: «Иди в храм Изиды, чтобы быть в числе посвященных».
Тогда, при мерцании звезд, в виду спящего города и все еще дымящегося Везувия, Омбриций громко сказал, обращаясь к безмолвию и ночи:
– Хорошо, я пойду.
Успокоившись на этом решении, утомленный трибун лег спать на ложе ветерана.
Глава IV. Мемнон
В эту ночь Мемнон тоже не спал и был взволнован и встревожен не менее, чем Омбриций. Поспешно вернувшись домой со своей приемной дочерью, он нашел старую нубийку у входа в храм. Альциона погрузилась в состояние оцепенения, обычно следующего за лихорадочным возбуждением экстазов. Мемнон поручил ее верной служанке, которая повела ее через обнесенный стеной портик в курию Изиды, нечто вроде внутреннего двора, окруженного несколькими комнатами, совершенно закрытого от посторонних и недоступного ни для кого, за исключением иерофанта. Иерофантида шла усталая, покачиваясь и опираясь на плечо старухи. Тем временем жрец по внутренней лестнице вышел на террасу, расположенную на крыше храма, – обычное место его ночных размышлений.
Храм Изиды задним фасадом был прислонен к театру и находился в южной части города, неподалеку от ворот Стабии. Терраса приходилась на уровне крыш домов. Позади нее высился огромный амфитеатр, казалось, готовый раздавить ее своей каменной громадой. Маленький храм прилепился к величественному зданию, как гнездо ласточки. Поднявшись на крышу храма, Мемнон долго вдыхал прохладный ночной воздух, вглядываясь в звездное небо. Но вместо успокоения, какое обычно проливали в его душу созвездия, вид их только увеличивал его беспокойство.
Он думал о странном экстазе Альционы, о ее мрачных пророчествах и о том, какой сильной толчок испытало все его существо при встрече с дерзким незнакомцем. Эти неожиданные события, подобные сверканию непрерывных молний, принимали в его глазах страшное значение сверхъестественных символов и грозных предупреждений. Они не только освещали все его прошлое, перемешав все самые глубокие и самые темные слои его души, но бросали устрашающий свет и на будущее. Он переживал один из тех часов, когда под грубыми ударами жизни судорожно сжавшаяся душа собирается с силами у очага загоревшегося сознания. Для того чтобы понять события, ему необходимо было сосредоточиться.
Он вздохнул еще один раз и огляделся вокруг. Перед ним нагроможденные дома закрывали вид; сзади – его давила окружность амфитеатра. Чтобы не задохнуться, ему нужно было больше воздуха, больше простора, больше неба. Тогда он вспомнил, что декурион Гельвидий, поселяя его несколько недель тому назад в храм Изиды, показал ему в толстой стене в конце террасы ржавую бронзовую дверь, ведущую в прилегающее здание. Дверь эта выходила в коридор, через который можно было проникнуть внутрь театра и подняться в идущую вдоль стен его галерею, откуда открывался вид на море и часть залива Неаполиса. Ключ висел у его пояса, и он отпер дверь. Пройдя бесстрашно по темным переходам, он быстро достиг амфитеатра и поднялся в крытую колоннаду, венчавшую здание.
Огромный амфитеатр и сцена были пусты. В эту безлунную ночь театр казался впадиной, похожей на кратер вулкана. Вдали, под беловатым светом звезд, простирался залив, окутанный легкой дымкой. Крайняя оконечность капреи сливалась с мысом Соррентума. На противоположной стороне он видел маяки Неаполиса, древнюю Парфенопею, маяки Путэоли и Мицены и, совсем вблизи, пирамидальный остров Пифекузы, похожий на призрак, скорчившийся в открытом море. Мемнон сел под открытой колоннадой. Некоторое время он смотрел на раскрывшийся перед ним вид с заливом, морем и небом, колыхавшийся в его глазах, как колеблемый ветром занавес. Он опустил голову и заглянул в темную воронку с круглыми ступенями, зиявшую у его ног. В эту минуту бездна его души показалась ему не менее мрачной, чем этот огромный амфитеатр, сооруженный людьми для того, чтобы вызывать в душах своих ближних возвышенные химеры поэзии. Вскоре под его упорным взглядом образы прошлого выступили из бездны. Перед ним предстали главные сцены его жизни, сначала разрозненные, потом объединенные в группы и, наконец, связанные в живую цепь. И трагический хор торжественными движениями направлял нити его судьбы, запутывая и перевивая их по своему усмотрению.
Он был сыном малоазийского грека. Обладая большой жаждой знания, он поступил в школу александрийских философов. Страстное стремление к трансцендентальной истине пронзало всю его юность и всецело подчинило себе его зрелый возраст. Вначале он был ослеплен красноречием учителей и блестящим нагромождением систем, которые они строили, разрушали и воздвигали вновь наподобие искусных зодчих. Но в конце концов он одинаково разочаровался и в рассуждениях стоиков и эпикурейцев, учеников Платона и Аристотеля, и в праздных хитросплетениях риторов и софистов. Ему преподносили слова и абстракции, тогда как ум его жаждал глагола, который открыл бы ему мир и наполнил бы душу бессмертной жизнью. Однажды, когда он прогуливался с одним старым египтянином по берегу Мареотидского озера, человек этот сказал ему, что учение Гермеса, в том виде, в каком оно некогда преподавалось в храмах, и которого современная египетская религия является лишь грубым искажением, одно способно дать удовлетворение уму, подобному его.
«Ибо, – говорил старик, – это учение не только просвещает разум величием и обоснованностью своих построений, но еще присоединяет практику к теории и опыт к мысли, постепенно заставляя проникать ученика к источнику вещей, в невидимый мир, где находится ключ всего». – «Где же найти это учение и этих учителей?» – спросил Мемнон. «Увы, – ответил египтянин, – учение существует по-прежнему в книгах Гермеса, хранящихся в некоторых храмах в Фивах, Мемфисе и Нижнем Египте. Но оно остается мертвой буквой, потому что жрецы, умевшие оживотворять его, исчезли. Вот уже много веков как наука о тайнах мироздания утратилась, оттого что находилась в руках недостойного духовенства. Гнусный Камбиз приказал убить величайших пророков этой религии и сжечь их книги. Птолемеи относились довольно терпимо к оставшимся в живых последователям этого учения, но римские цезари истребили их, угадывая в них тайных врагов своего могущества. И теперь настоятели храмов, хотя и носят громкое название «пророков», в сущности, не более как алчные владельцы огромных богатств и невежественные хранители непонятной науки. Они строго соблюдают древние обряды и вместе с тем являются презренными сообщниками цезарей и их проконсулов». – «Неужели не осталось ни одного, которому было бы ведомо предание и который обладал бы истинным знанием?» – спросил Мемнон. «Да, есть один – это старый Саваккий, изгнанный Тиберием; он живет в древней гробнице в Ливийских горах на краю пустыни, неподалеку от одной из тех пирамид, что тянутся в море песка позади пирамиды Мемфиса». – «Нельзя ли мне повидать его?» – «Сходи к нему и скажи, что это я направил тебя. Он даст тебе совет».
Среди желтых обрывков Ливийских гор Мемнон нашел Саваккия на пороге пещеры и рассказал ему о своем намерении. Суровый, почти дикий на вид пустынник взглянул на пришельца пронзительным взглядом и сказал: «Ты ищешь истины, молодой человек? Знаешь ли ты, чего стоит в наше время любить ее? Так вот, взгляни на меня. Я был богат, могуществен. У меня был собственный храм, стада и поля, у ног моих был целый город. И видишь, кем я сделался, потому что любил истину ради нее самой и превыше всего. Нравится ли тебе мой путь и представляется ли тебе завидной моя цель?» – «Да! – воскликнул Мемнон с юношеским воодушевлением. – Бог мне свидетель, я согласен на все, лишь бы добиться света!» – «Хорошо, – сказал Саваккий, после того как долго всматривался в его лицо проницательным взглядом. – Ты отправишься в храм Изиды Севинитской с этой таблицей, на которой я напишу несколько знаков. Первосвященник Смердис примет тебя в качестве иерограммата. Он даст тебе книги Гермеса, так как он один владеет подлинными, и научит тебя священному языку. Это все, что он может для тебя сделать. Если ты захочешь идти дальше, то должен будешь искать один. Ибо ты должен знать, что всякий человек становится посвященным лишь благодаря самому себе. Истина имеет только один храм, но в него ведут тысячи тропинок, и каждый должен найти свою». Мемнон взял таблицу, испещренную иероглифами, старик схватил его за руку и, сильно сжимая ее, заглянул ему в глаза. «Я вижу, – сказал он, – душа твоя чиста, чувства твои целомудренны, ты победил сладострастие. Это очень много, но это не все. У тебя страстная душа и слишком нежное сердце. Я боюсь, как бы ты не поддался слабости… Тот, кто хочет завоевать истину, должен любить ее твердым сердцем и непоколебимой волей!» И Мемнон почувствовал, как пальцы старика стиснули его руку, словно огненным кольцом, а горящий взор его впивался ему в глаза, как острый меч. «Еще одно, – прибавил старик, – когда ты достигнешь порога третьей сферы, приходи ко мне, потому что дальше ты не сможешь проникнуть». – «Что такое третья сфера?» – робко спросил Мемнон. – «Узнаешь, когда минуешь две первых». С этими словами Саваккий поднялся со своего места. Он положил свою худую, почти бесплотную руку на голову Мемнону, и молодой человек почувствовал, как мозг его залила теплая волна, проникшая дальше во все тело. Глубокое волнение, безмолвная жалость отразилась на минуту во властном взоре старика. Но, как бы боясь поддаться нежности, он встряхнул своими лохмотьями и воскликнул с повелительным жестом: «А теперь ступай!»
Мемнон спустился, не оглядываясь, по каменистой горной тропинке. Он прошел полосу белого, гладкого песка, отделяющего в этом месте цепь Ливийских гор от зеленой ленты Нила. Вскоре он увидел женщин и детей, копошившихся на клеверном поле среди коз и овец. Шумными и радостными криками они приветствовали незнакомца, побывавшего у отшельника, святого исцелителя. Он сам испытывал какую-то радость, смешанную со страхом. Он свободно избрал свою участь, и мысль о ней преисполняла его необычайным воодушевлением. Но в то же время он чувствовал, что в жизни его отныне будет нечто роковое, неизбежное. Судьба железным кольцом сковала его руку с рукой учителя.
Храм Изиды Севенитской возвышался в открытом поле, в обширной равнине дельты, на правом берегу Нила, в двадцати милях от его устья. Входом к нему служил большой пилон; он был окружен низкими домами, в которых жили священники со своими семьями, и представлял большой прямоугольник, обнесенный высокой стеной. Храм господствовал над всей местностью. Из перистиля его с тяжелыми колоннами, увенчанными капителями наподобие папирусов, на необозримое пространство раскрывался плоский горизонт, с каналами, маисовыми полями и пастбищами. Посреди этих возделанных участков Нил катил свои воды длинными излучинами между поросшими тростником берегами. Покрытые пальмами островки там и сям пестрили его гладкую, как у озера, поверхность. При приближении к морю величественная река, отец Египта, сама расширяется, как море, и, по-видимому, заботится только о том, чтобы отражать небо со всеми его дневными и ночными красками.
Здесь протекли лучшие годы Мемнона. Первосвященник Смердис, осторожный и робкий человек, принял его благосклонно по рекомендации Саваккия. Александрийский грек сумел завоевать его доверие. В короткое время он изучил язык иероглифов и сделался первым писцом храма. Смердис разрешил ему изучать книги Гермеса, написанные на свитках папируса, хранившихся в потайной комнате храма. Он проникся ими, переводя их на греческий язык. Знакомство с этим учением явилось для него своего рода откровением. Ему казалось, что он присутствует при рождении и постепенном развитии мира на протяжении тысячелетий. Периоды мира медленно раскрывались перед ним, как белые, розовые и голубые лотосы, закрытые венчики которых каждое утро всплывают на поверхность Нила и распускаются один за другим под лучами солнца. И так же, лепесток за лепестком, раскрывалась и его душа на поверхности великой реки жизни. В течение нескольких лет это страстное изучение удовлетворяло его ум. Потом снова наступило утомление. Видеть возможную истину – значит ли это обладать великой тайной, или это лишь игра его ослепленного ума? Нет, это не значило знать, это значило лишь отдаваться более пламенной и более прекрасной мечте. И это не значило приподнять плотную завесу, прикрывающую то, что таится по ту сторону видимого предела, не значило шагнуть за завесу и войти в великую лабораторию душ, существ, жизни!