Руди, куда ты идешь?
Ни карты с собой. Ни попутчика. Ни встречного, кого можно спросить: далеко ли до океана?
Почему-то ей грезился океан. Огромный, серо-зеленый, цвета лягушачьей спинки. Северный, ледяной, суровый старик океан. А может, теплый, добрый. Масса воды, колыхающейся туда-сюда, держащей на гигантской выгнутой под солнцем, жестяно блестящей ладони корабли и лодки, весело плывущих и в ужасе тонущих людей.
И почему-то ей казалось: если она выйдет к океану, она спасется.
«Может быть, остались еще корабли. Может, лодку найду. Уплыву. Туда, где еще есть жизнь».
Есть не хотелось. Хотелось пить. Если судьба сжалилась над ней и наградила ее дармовою жратвой, то питье ей приходилось добывать самой. Летом это были реки и ручьи, краны в разрушенных домах, даже лужи после дождя – она не думала, отравленная это вода или нет: все было отравленным, и поздно было сохранять здоровье и соблюдать правила гигиены. Она вставала перед лужей на колени, склоняла голову и превращалась в животное. Губы находили воду, и чувство счастья заслоняло все иные чувства. Она заходила на разбомбленную кухню, видела, как неостановимо хлещет ржавая вода из сломанного крана, и гнулась в три погибели, и ловила ртом сладкую, с привкусом металла и болота, рыжую струю.
Облегчалась она тоже, как зверь, находя то за деревьями лесополосы, то за высохшим колодцем, то за сожженным забором укромное место. Она жалела, что не стала после смерти ни слизистой, медленной улиткой, ни малой серенькой птичкой, безумно выводящей никому не нужную песню в отчаянно сплетенных обгорелых ветвях. Зачем она осталась человеком? Кто ее об этом просил?
Она забыла, верила ли она в бога.
Земля уже не нуждалась в божьей длани и божьем провидении.
Наверное, бедная земля забыла бога, как Руди забыла себя.
Она огляделась. Ремни рюкзака впились в плечи. Надо бы отдохнуть. Ноги шагали по проселочной дороге, глаза уткнулись в сломанную изгородь, за ней виднелись запущенные грядки. Валялись тыквы, прихваченные морозом. Желтели старые огурцы. Это тоже еда, сказала себе Руди, и хорошо, что у меня есть нож. А может, в доме найдется что попить. Не вода, так компот. Не компот, так вино. В деревнях делали раньше домашнее вино. Ее родственники когда-то делали и ее угощали.
Ей до боли захотелось хлебнуть вина, опьянеть. Несбыточная мечта. Руди переступила через крутобокие тыквы, пнула сгнивший кабачок, шагнула на крыльцо. Ступенька прогнулась и хрустнула под ее ногой. Она вошла в гостиную. Старинный ковер. Мертвый лик телевизора. Банки соленых огурцов везде и всюду – на полу, на полках, внутри распахнутых шкафов. Никому не нужны теперь соленые огурцы.
Руди повела глазами. Никакой воды, нигде. Может, вскрыть банку и глотнуть рассола? Опять вышла на крыльцо. Опустила рюкзак на мерзлую землю. Дождевая бочка, и в ней черная, как деготь, вода, вот оно.
Она сбежала с крыльца и припала ртом к воде, пила жадно, долго, отрываясь и снова наклоняясь. Утолила жажду. Вытерла лицо ладонью.
Как мало тебе теперь надо для счастья.
Опять ввалилась в дом. Ни человека, ни скелета. Люди ушли отсюда, как ушла из дома и она сама. Включить телевизор? Она нажала кнопку. Экран молчал. Она усмехнулась: порваны провода, электричества нет на земле, оно было в другой жизни. До смерти.
Странным, игрушечным голосом Руди сказала, подражая забытым дикторшам забытых новостей:
– Передаем последние известия! Люди из северной Европы ушли из городов и поселков! Все! До единого! Куда ушли? Этого никто не знает! Никто не знает и того, что в действительности произошло с Землей! Никто не знает и того, кто…
Голос упал и ударился об пол, и разбился дешевой стеклянной рюмкой.
– …мы сейчас…
У тишины были уши, как и у нее. Тишина слушала ее, а она слушала тишину. Ничего страшного. Опасности нет.
Нет?!
За стеной будто гонг загремел. Сталь колотилась о сталь, и звон плыл в мертвом застоявшемся воздухе, пропитывая его соленым запахом рыбы, ножа, рассола. Руди шагнула к окну и ударила ребром ладони в раму. Створки распахнулись, стекло треснуло. Во дворе ветер раскачивал кусок широкого старого рельса, привязанного к толстому канату. Рельс бил в металлический, до дыр проржавевший, снятый с машины капот. Руди завороженно глядела на рукодельный колокол.
«А может, это не ветер. Может, там, сзади, стоит человек и качает рельс».
Испарина окатила спину под мужской рубахой, под брезентовой грязной курткой. Руди подобралась, втянула поджарый живот. Сплошные уши и сплошные глаза – вместо на миг расслабившегося тела. Напряжение и внимание. Хищно горящий внутри огонь верного, мгновенного выбора. Она уже слишком хорошо знала: после смерти на воле гуляют враги, и каждый из них мечтает на нее напасть.
Она осторожно, ступая мягко и неслышно, как волк, подкрадывающийся к добыче, вышла на кривое крыльцо. За углом дома послышались голоса. Два голоса: мужской и мужской. Руди кошкой прыгнула к рюкзаку около бочки. Взвалила на плечи. Постараться улизнуть. Ускользнуть так, чтобы тебя не заметили. И не настигли.
Крадучись, она шла вон со двора, ноги вязли в комьях огородной земли. Успела дойти до обломков ограды. Топот ног за спиной. Кипяток страха, окатывающий с ног до головы.
Она превратилась в бег, в порыв. Сплошные ноги. И они улепетывают что есть силы. Не чувствовала тяжести рюкзака. Сзади кричали – не понять, что.
Она все-таки услышала, вылетая на шоссе, на пыльный холодный асфальт:
– Эй! Ты! Девчонка! Остановись! Ты! Слышишь!
Она бежала, еще прибавив скорость.
– Ты! Куда! Догоним все равно!
Теперь они трое летели по дороге – она впереди. «Только не зацепиться ни за что ногой. Только бы не упасть. Упаду – раздавят, сомнут, изорвут, сожрут, косточки не оставят».
Ветер свистел в ушах. Она чувствовала: бежит со скоростью, с какой раньше ездили машины. Старалась дышать экономно, скупо. Раз – ноздрями поймать воздух. Два – выдохнуть, краем легких, трахеей, сохранив пузырьки драгоценного ветра в бронхах, в альвеолах.
– Ты! Гадина! Стой!
Все глуше крики. Все дальше гибель.
А разве люди после смерти боятся гибели?
Она поняла – она их обставила, унеслась далеко вперед, не догонят. «Меня не догонят никогда, я бегаю очень хорошо». Исхудалое тело потеряло силы в неистовом беге. Руди, оглянувшись, увидела двоих мужчин, одетых в отрепья; они трясли воздетыми кулаками, один из них, выталкивая ругательства, плюясь, задыхаясь, свалился на асфальт. У них обоих не было сил, чтобы догнать ее, хотя они очень хотели.
Женщина вспомнила: они кричали ей «девчонка». А разве до смерти она была девчонкой? Смешно. Какая она девчонка. Когда она, свернувшись в клубок из рук и ног, из тряпок и лоскутов, укрываясь то охапками листьев, то дырявым одеялом, найденным в заброшенном сарае, засыпала – то в чужом пустом доме, то на гулкой лестнице, то в стоге сена, то прямо при дороге, – ей казалось: ей уже лет тысячи три, не меньше.
Под ноги Руди легла тропинка. Свернуть с дороги. Вот и хорошо. Надо укрыться. Надо исчезнуть.
Человек, исчезая, умирает. На миг. На вечность. Для преследователей. Для самого себя.
А бог? Бог видит тебя, жалкую бродячую тварь?
Тропинка вывела ее на другую дорогу. Сколько уже дорог переплелось под подошвами старых, когда-то стильных мужских туфель, пока она шагала все вперед и вперед? Она не считала. Земля еще была разрезана на куски дорогами и тропами, шоссе и виадуками, развилками и автострадами. Иди не хочу.
Впереди замаячили здания – за одноэтажными домами возвышались дома повыше, за ними еще выше. Город медленно и угрюмо вырастал из вечернего тумана. Солнце закатывалось теперь, после смерти, все время в мрачно-серый, потусторонний кисель, а днем вертелось желтым сметанным шаром в рваных лохмотьях вечных туч. Руди забыла, что такое небесная синева; она никогда не вспоминала о ней.
Город был еще опаснее деревни. Ноги уже гудели. Необходим отдых, и пришла пора поесть, набраться сил. Надвигается ночь. Она опаснее дня. Надо устраиваться на ночлег, а где он у нее будет в этот раз?
Город молчал, и молчали дома. Вымерший город погружался во тьму, и женщину охватил страх: может, за ней уже кто-то настороженно следит вот из этих окон, вот с этого чердака, из той мансарды?
Руди замедлила шаг. Шла и читала вслух вывески на пустых магазинах: LE MONTI, GUCCI, ARMANI, FENDI.
А вот совсем скромно, маленькими беленькими буковками: СТРИГУ И БРЕЮ. КОЗЛОВЪ ИЗЪ ПЕНЗЫ.
А вот еще, совсем уморительно, умилительно: КАВЯРНЯ.
Она забыла, в какой она жила стране. Разве это сейчас было важно? Важно найти безопасный, надежный ночлег, расположиться, поесть и уснуть. Важнее этого нет ничего на свете.
Темнело быстро. Руди все больше замедляла шаг, вот ритм ее шагов сравнялся с ударами ее сердца. А сердце билось медленно, сторожко, еще медленнее, еще. Тьма наваливалась и обнимала. Тьме невозможно сопротивляться: ее придумали не люди, с ней надо мириться.
Глаза слипались. В животе урчало. Во мраке дома казались выточенными из призрачного дырявого, в сломах и сколах, весеннего льда. Руди завернула за угол – и прямо в глаза ей ударил выблеск огня.
Костер. Посреди улицы. И вокруг костра – люди.
Немного людей. Пятеро или шестеро, а может, больше; а может, меньше. Некогда считать. Они тянут руки к огню, греются. Или готовят на огне еду. Все равно.
«Тебе уже все равно. Они уже увидели тебя».
Люди смотрели на Руди.
Руди смотрела на людей у костра.
«Бежать? Не убегу. Не успею. Подойти? Что им сказать? Прикинуться жалобно блеющей овцой? Наврать, что за мной идут муж и три брата-богатыря?»
Руди переступила через свой страх и шагнула к костру.
Люди молчали.
Руди сказала негромко:
– Всем привет.
Ей никто не ответил. Лишь худощавый юноша, сидевший ближе всех к огню, поднял руку и слабо помахал ею женщине.
Она сделала еще шаг, другой. От огня разливался ласкающий, забытый жар. Она, как и все эти люди, протянула к костру руки и закрыла глаза.
– У тебя есть еда?
Голос мужской, твердый.
Она открыла глаза.
– Немного.
– Это хорошо. Поделишься.
Мужчина сказал это утвердительно, чтобы ни у кого не оставалось сомнений.
Руди кивнула.
– Да. Конечно.
Она совсем рядом с огнем. Люди подвинулись, давая ей место. Она молча уселась на землю и стащила с плеч рюкзак.
Как ей было жалко ее еды! Но она развязала тесемки. Запустила в рюкзак руку. Вынула банку, вслух прочитала на ней надпись.
– Томаты. Пойдет?
– Без вопросов. – Кудлатый, бородатый мужик, сгибая и разгибая застывшие пальцы, повернулся к ней и протянул руку. Второй руки у него не было. Пустой рукав заправлен в карман бушлата. – Давай сюда.
Она протянула банку, и бородач цепко взял ее и сдавил коленями. Услужливая рука протянула мужчине нож. Руди изумленно глядела, как мгновенно, она и ахнуть не успела, он вскрыл консервы. Поплыли, выгнулись лодки рук. Шевелились просящие пальцы. Помидоры из банки исчезли так быстро, будто их и не было вовсе, жалких красных соленых шариков.
Люди облизывались возле огня, как волки.
Они все смотрели на Руди.
«Сижу, рюкзак снят, не встать, не удрать, сейчас все отнимут. Так тихо, мирно ограбят».
Руди улыбнулась. Важно было улыбаться. Не показать отчаяния, огорченья.
«Что я буду есть теперь? Я не уйду отсюда никогда».
– Что ты улыбаешься? – спросил однорукий.
– Вкусные томаты, – бодро сказала Руди.
– Еще! – повелительно выдохнул калека, и скрюченные пальцы протянутой к Руди руки угрожающе шевельнулись.
– А вы не все возьмете? – вырвалось у женщины.
Безрукий усмехнулся углом щербатого рта.
– Нет. Мы не разбойники. Всмотрись. Мы семья. Я хочу немного продлить жизнь своих. А ты, вижу, всех своих потеряла, если идешь одна. Не жмись. Давай, раскошеливайся.
Руди покопалась в рюкзаке и вынула оттуда обеими руками кукурузный початок в упаковке и железную банку ветчины. Обвела глазами сидящих у костра. Трое мужчин, старший, младше, еще помладше. Две дико отощавших женщины. Они не двигались – у них уже не было сил шевелиться. Сидели, бросив макаронины-руки, вытянув ноги-деревяшки, и огонь лизал развалившиеся на кожаные полоски туфли.
И у самого огня сидел ребенок. Маленький мальчик, лет трех-четырех. Он неотрывно, не мигая, глядел на разудалую пляску огня.
Руди глядела ему в затылок.
И что-то в ней хрустнуло и надломилось. Дрогнуло и поплыло.
Бородатый очень осторожно, будто боясь причинить ей боль грубым прикосновеньем, взял у нее из рук ветчину и кукурузу. Повертел, рассмотрел этикетки. Довольно хмыкнул.
– Спасибо. И как ты волокла такую тяжесть на горбу?
Кивнул на ее рюкзак. Руди снова вымучила улыбку.
– Я сильная.
– Завязывай.
Она схватилась за тесемки. И поймала взгляд мальчика.
Мальчик обернулся от огня. Он смотрел на нее.
Зрачки плясали. Огонь буянил. Глаза мальчика вошли в ее глаза, пробуравили ее мозг, упокоились глубоко в сердце.
Она медленно, как во сне, распустила тесемки, наклонила рюкзак и высыпала на землю добрую половину своих запасов, не прекращая глядеть на мальчишку.
Люди у костра молчали по-прежнему.
Бородатый мужик легко, невесомо прикоснулся ее плечу. Сам завязал тесемки ее рюкзака.
Перед глазами женщины колыхались золотые флаги, синие стрелы. Скрещивались алые и зеленые сабли. Мир на миг стал цветной и веселый, как раньше, до смерти. Мужчина оскалился сквозь бороду – он улыбался ей.
– Сиди. Не ходи никуда.
– Не уйду, – разлепила она губы.
– Мы напоим тебя чаем. Еду, что ты нам подарила, растянем надолго.
– Я рада.
– Можешь отдыхать. Спать будем все тут, у костра, когда он догорит. Так теплее.
– Поняла.
– Ты знаешь какую-нибудь песню?
Она удивленно распахнула глаза. Ее рот сложился в смешное сердечко. Вопрос бородача застал ее врасплох. Она не знала, что ответить.
– Я…
– Ты тоже все забыла?
До нее дошло. Все забыли все. И песни тоже. Петь было не о чем. И незачем.
– Да. Не помню ничего.
– Ну и ладно. Извини.
Длинноносый мужчина, сидевший рядом с бородачом, заваривал чай в железной кружке. Насыпал из пачки в ладонь жменю, бросил в кружку, выхватил из костра обгорелый чайник, залил кипятком заварку. Руди поймала ноздрями забытый запах.
Скатерть… фарфор… тапочки… смех… камчатные кисти… розетка… варенье… свеча… вязанье… поцелуй… что-то еще?.. ах да, звуки… плывут… голос… песня…
Она вытерла грязными руками лицо.
Длинноносый протянул ей горячую кружку. Она взяла и обожглась, сморщилась. Прихлебывала чай, дула на него. Все как раньше. Все как всегда. Чай, и тепло, и утоление жажды. И скоро спать. Баиньки.
Мальчик внимательно смотрел на нее. Молодая женщина рядом с мальчиком держала в руке галету из ее рюкзака. Она поднесла галету ко рту мальчонки.
Руди глубоко вздохнула, и из ее глотки вырвалось само собой:
– Полночная дева… будь со мной! Полночная дева, нельзя быть одной… Вот полночь идет, и звезды во мгле… Мы вместе… с тобой… на нашей…
– Земле-е-е-е… – подтянул мальчик фальшиво, с набитым ртом.
Он тоже знает эту песню?!
По лицу Руди потекли крупные слезы. Она хотела замолчать и не смогла. Против воли, хрипло, натужно, песня вырывалась из ее груди. Песня процарапывала жесткими граблями засеянную железом, окуренную дымом почву. Когтила грудь слева, там, где раньше билось и болело. Песня выдавливала из глаз стыдную, странную влагу – то ли сукровицу, то ли соленую юшку, то ли сонную лимфу.
Люди забыли, когда они плакали. Они смотрели на плачущую чужачку и слушали, как надрывается ее жилистое тело, рождая песню.
Она забыла слова. Костер потрескивал в тишине.
Вокруг огня колыхала огромными крыльями беззвездная ночь.
Бородач тяжело встал, разогнул спину, хрустнули коленные суставы. Он подложил в огонь поленья. Ножки старых стульев, разломанный на дрова кухонный шкаф. Сколько домов вокруг! Сколько мертвой мебели! Хватит, чтобы жечь костры до скончанья времен.