– Другое? Почему другое?… – заволновалась толпа.
– Я объясню вам. Во-первых, Дью не вступил еще в возраст мужчины. Ему только тринадцать лет, и он ни разу не участвовал в испытаниях Крадущейся Рыси. Он не мужчина, но мальчик, не имеющий имени. Вправе ли мы наказывать его по всей строгости?
Голоса в толпе разделились.
– Вправе! Вправе! – кричали одни. – Если он вырос для ночных краж, значит, годится и для наказания! Младенцы и малые ребята не забираются по ночам в чужие дома! Он вырос, Хиваро! Вырос!..
– Пощади его, Хиваро! – кричали другие. – Он мал и глуп! Нельзя наказывать неразумных детей так же сурово, как взрослых!..
Дью с любопытством всматривался в лица соплеменников. Оказывается, очень интересно наблюдать, кто жаждет твоей казни, а кто жалеет и громко требует снисхождения. Жаль, что не всегда можно четко разобрать выкрики.
Многие женщины требовали сурового наказания. Многие мужчины, грозные и грубые, кричали, что он – неразумный ребенок. Вот странно! Приятели Дью просто свистели и прыгали, толкая взрослых локтями. Впрочем, кое-то из мальчишек орал во всю глотку: «Он вырос, вырос, Хиваро!» Вряд ли они делали это от злобы. Скорее, было просто любопытно взглянуть на захватывающее и редкое зрелище отсекания воровской руки.
– И второе, – переждав шум, продолжил Хиваро. – Вынося решение, мы не могли не учесть просьбу Вьюхо. Ведь именно его дом осквернил вор. Великодушное сердце Охотника за Невидимым не жаждет мести. Он просил нас не применять к мальчику суровых мер, которые искалечат всю его дальнейшую судьбу.
Дью отказывался верить своим ушам. Старик Вьюхо просил за него?! Его великодушное сердце не горит жаждой мести?!.. Как это понимать? Еще чуть-чуть, и у него лопнет голова – настолько трудно переварить услышанное.
Дью нашел глазами фигуру знахаря. Тот стоял в первых рядах толпы, скромно одетый, почти без камней и безделушек. Лишь черные перья ворона топорщились на морщинистой шее. Весь вид его выражал смирение и усталую доброту.
– Скажи это всем, Вьюхо, – попросил Хиваро. – Боюсь, что мне они не верят. Да и впрямь: трудно поверить, что тот, чей дом осквернил вор, может просить о снисхождении.
– Да, я прошу помиловать мальчика, – произнес Вьюхо с умильной и сокрушенной улыбкой. – Он еще очень неразумен, несмотря на ловкость охотника и крепкие мускулы. Его ум – ум ребенка. Конечно же, он не понимал, каким позором покрывает себя и свою достойную мать, забравшись ночью в чужой дом. Да, я прошу, я очень прошу вас его помиловать!
Рты приоткрылись у всех, не только у наивных юнцов и простодушных женщин. Помиловать! Вьюхо просит помиловать попытавшегося его обворовать! Подобные снисходительность и кротость были редки в этой суровой среде. Если бы просьбу помиловать обидчика произнес кто-нибудь иной, его могли бы засыпать насмешками. Но смеяться над знахарем никто не решился.
– Ну, раз Вьюхо просит… Пускай!.. Пусть мальчишке не рубят руку… Пусть не выгоняют… – заговорили, забубнили растерянные голоса.
– Конечно же, совсем безнаказанным его поступок оставить нельзя, – снова вступил Хиваро. – Посовещавшись, мы решили, что будет справедливо, если накажет вора тот, кто дал ему жизнь. Тот, кто должен был воспитать его таким, каким надлежит быть мужчине. Грунн, родившая Дью, должна будет нанести сыну десять ударов плетью.
Толпа согласно и удовлетворенно загудела:
– Правильно!.. Конечно!.. Раз нет отца, должна мать… Рука у Грунн крепкая, она справится!..
Десять плетей! Дью едва не подпрыгнул от радости, как сопливый мальчишка. Всего-навсего десять плетей! И рука его, теплая родная рука останется с ним! И племя не вышвырнет его из своих пределов! Сын Огдая изо всех сил втянул щеки и сдвинул брови, чтобы на лице не проступило лившееся через край ликование. Десять плетей!.. О Рург! О Пресветлый Яйо!..
Почувствовав настроение хозяина, лохматый Чарр воспрянул, встряхнулся всем телом и безудержно замахал хвостом. Дью легонько пнул его пяткой и шепнул:
– Живем, Чарр! Еще побегаем с тобой! Еще поохотимся!..
В руке у Грунн оказалась услужливо поданная ей плеть, которой обычно оглаживали непокладистых жеребцов. Охранники подвели Дью вплотную к стволу Черной Ели, грубым толчком заставили наклониться, стянули со спины одежду и привязали за руки. Повернув голову, мальчик исподлобья посмотрел на притихшую толпу. Его интересовало, впрочем, лишь одно лицо – сморщенное слащавое личико колдуна. Дью ожидал, что старик со злорадством вопьется в него белесыми глазками и будет сладко причмокивать от каждого удара. Но он ошибся. Вьюхо и не думал смотреть на поверженного и униженного врага. Прикинув направление взгляда, мальчик понял, что знахарь не сводит глаз с его матери.
Вж-ж-жик!.. Первый удар рассек спину. Дью не позволил себе не то что вскрикнуть, но даже поморщиться. Лишь мелькнула короткая, но горькая мыслишка, что уж родного и единственного сына можно было бы хлестать не с полной оттяжкой.
Мальчик не издал ни звука, но зато громко взвизгнул Чарр, словно удар достался его спине со вздыбленной на загривке шерстью. Один из охранников, жирный Хлеш, пинком отшвырнул собаку. Жалобный визг, перешедший в поскуливание, смешался в ушах мальчика со свистом следующего удара.
Второй был сильнее первого. Дью, едва не вывернув шею, оглянулся на мать. Ее побледневшие губы были закушены, а глаза… Глазами она вбирала в себя белесый взгляд старика.
О Рург! Неужели та сила и жестокость, с которой опускается плеть, тянется, как по невидимой ниточке, невидимой трубочке, из острых глазок, похожих на два белых когтя, обмакнутых в смертельный яд?… И это его мать! Не боявшаяся биться в одиночку с тремя нурришами, метким выстрелом попадавшая в глаз разбуженного среди зимы медведя… Его гордая, его строгая, его отважная Грунн!
Грунн подняла руку для третьего удара, но отчего-то медлила. Толпа зашелестела, недоумевая, что с ней случилось. В глазах вдовы Огдая, обращенных к знахарю, сверкнул гневный огонь, и занесенная рука опустилась. Грунн отбросила плеть и, ни слова не говоря, отошла прочь от Ели.
Перекрывая недовольный, осуждающий рокот толпы, заговорил Хиваро.
– Наказывать и карать – дело мужчин. Дело женщин – рожать, кормить и залечивать раны. Наверное, мы поторопились, заставив Грунн творить расправу над собственным сыном. У Дью нет отца, нет старших братьев. Но может быть, у него найдется родственник из мужчин, пусть не близкий, который мог бы вместо Грунн закончить начатое ею?
Родственник нашелся быстро. Толстый Хлеш вспомнил, что доводится презренному вору троюродным дядей. Похлопывая себя по ляжкам и подмигивая дружкам, он передал свой меч Утто и поднял с земли плеть.
– Тебе осталось восемь ударов, – напомнил Хиваро.
Вжик!.. Хлеш был не столько силен, сколько грузен, но хлестал покрепче матери. По силе и злобе ударов Дью чувствовал, что теперь взор Вьюхо направлен на услужливого родственника.
Вжик!.. Мальчик был уже на грани. Вот-вот он заскулит или взвоет, покрыв себя навеки позором. Чтобы этого не случилось, Дью, извернувшись, посмотрел в лицо колдуну и, чувствуя, как ненависть выжигает ему глаза и сдавливает горло, крикнул:
– Эй ты, жалкий и грязный колдун! (Вжик!..) Ты просил меня помиловать? (Вжик!..) Я плюю на твои милости, слышишь?! Клянусь Рургом! (Вжик!..) Я тебя уничтожу!..
Казалось ли то Дью, либо на самом деле с каждым его выкриком удары становились всё яростнее, но только тот, что последовал за «уничтожу!», обрушился с такой силой, что мальчик потерял сознание.
Полуочнувшись, словно сквозь мутную и душную пелену сна, он слышал голоса, витавшие вокруг – сокрушенные, сочувственные, злорадные, – и среди них ненавистный приторный говорок Вьюхо:
– Ну, разве так можно?… Так недолго засечь и до смерти… Ведь это же мальчик, а не рыжий нурриш… Ах, Хлеш, Хлеш… Если б ты был таким в битве!.. Но отойдите-ка все от него! Я попробую его вернуть…
Дью чувствовал, как на горящую спину льют потоки теплой воды, как кто-то из женщин забинтовывает ее мягкой тряпицей. Он ощущал на левой пятке торопливые влажно-шершавые прикосновения: видимо, Чарр таким образом пытался облегчить боль хозяина. Мальчику растирали виски, дышали на веки… Голоса становились всё отчетливее. Сын Огдая готов уже был открыть глаза и крикнуть насмешливо: «А я и не думал отправляться к предкам! Зря радуетесь!» Но не успел. Зубы его разжали острием ножа, и в рот влилась жгучая, горькая жидкость.
– Сейчас-сейчас, попробуем вытащить мальчика с того света… – бормотал ласковый голосок. – Если уж и это питье ему не поможет, тогда я не знаю… Тогда уж ничем не поможешь… Ах, Хлеш, не соизмеривший силы! Неужто твои удары оказались для бедного мальчика роковыми?…
Дью попытался выплюнуть горькое снадобье и крикнуть, что колдун поит его отравой. Но не смог. Яд проник в горло и заструился вниз, к желудку. Странное онемение разлилось по всему телу. Дью перестал чувствовать руки, ноги, пылающая болью спина отдалилась, уплыла куда-то… Только искра сознания шевелилась под лобной костью. «Вот что, должно быть, есть та самая искра Яйо, – вяло подумал мальчик. – То, что живет, когда всё остальное умерло».
* * *
Сын Огдая не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Не мог вздохнуть, не мог приоткрыть веки. Яд колдуна превратил все мускулы в холодный и безжизненный студень. Но он всё слышал и осознавал.
Он слышал, как говорила с ним мать.
Дорийские женщины не плачут. Даже если теряют единственных сыновей. Грунн сидела возле недвижного мальчишечьего тела так же недвижно. Порой она брала его холодную ладонь и держала в своей, словно надеясь отогреть, растопить застылую кровь. (Дью изо всех сил пытался шевельнуть пальцами, дать ей понять, что жив, – но даже пальцы, легкие и чуткие пальцы не слушались.)
– Отчего ты ушел, Дью? – спрашивала Грунн, нарушая черное, как беззвездная ночь, молчание. – На Пепельные Пустоши не уходят от десяти ударов плетью. Ты обиделся на меня за мои два удара и ушел? Но разве моя обида не больше? Мое горе больше. Мой позор не сравнить ни с чем на земле. Я дала жизнь вору.
Дью слышал, как к ней подходили мужчины и говорили, что тело мальчика нужно отнести в место упокоения. Нельзя держать тела умерших в селении слишком долго. Но Грунн не поворачивала к ним головы, и они уходили.
– Что ты будешь делать на Пепельных Пустошах, Дью? – спрашивала она. – Рург сажает с собой за пиршественный стол лишь тех, кто погиб славной смертью. Тебя он не позовет. И друзей у тебя там не будет. Не будет зеленых лесов для охоты, синей воды, в которую можно нырять с разбега. Не будет резвых коней и верной собаки…
– Зачем ты ушел? Ты ведь еще так молод. Позорное клеймо вора ты мог бы смыть кровью врагов, своей собственной кровью, пролитой на поле битвы. Отчего ты так поспешил, Дью? На Пепельных Пустошах не слышно звона мечей и посвиста стрел, там никто и ничто не смоет с тебя позора. Ты встретишь там своего отца, Огдая, но он не узнает тебя, не обнимет тебя: он будет пировать за длинным столом Рурга среди таких же, как он, доблестных воинов…
Мать сидела над ним, то молча, то возобновляя негромкий недоуменный разговор, всю ночь и весь следующий день. Вечером снова пришли мужчины. Они требовали отнести тело в место упокоения, требовали резко и твердо.
– Ты сошла с ума, Грунн, ты стала безумна, – слышал Дью грубые, режущие слух после тихого голоса матери речи. – Посмотри на себя, Грунн! Посмотри в бронзовый щит или в воды озера: ты стала совсем седой, ты стала безумной. Если тело не вынести из селения и не положить на скалы до тех пор, пока на нем не появятся первые признаки тления, дух умершего разгневается. Он оскорбится и будет мстить. Он будет мстить всем нам, Грунн…
Невзирая на молчаливый протест матери, они взяли тело мальчика, завернули в грубую ткань и понесли в место упокоения.
«Не отдавай меня им!» – беззвучно молил Дью, но Грунн, даже если и слышала что-то в глубине души, ничего не могла поделать. Обычаи племени сильнее материнских чувств.
Голоса ее Дью больше не слышал. Как только холодную ладонь сына выдернули из ее руки, Грунн замолчала и хранила молчание во все время недолгих похорон.
Другие голоса кружились над закутанным в холстину телом. Отрывистые, сокрушенные, хмуро-деловые. Громче всех жужжал приторный голос вездесущего колдуна. Он причитал, вздыхал, укорял Хлеша за чрезмерный размах руки, ругал себя, что не был настойчив и не смог убедить мужчин вообще не наказывать мальчика. Он призывал богов в свидетели, как он сокрушен и печален…
О Рург! Дью мутило от бессильной ненависти. Если б у него хватилосил на одно-единственное движение, это был бы плевок в сморщенное, наигранно скорбящее личико с белесыми, как птичий помет, глазами.
И еще один голос – тонкий, отчаянный – плеснулся над ним однажды, когда тело положили на голый камень и готовились отойти.
– Он не был вором! Вы не должны были его наказывать! Он пытался спасти Крея и остальных, а вы… Вы убили его! Теперь Крей не вернется! Зачем, зачем вы поверили колдуну?!..
«Замолчи, глупая! – мысленно кричал ей мальчик. – Замолчи, убегай, прячься! Вьюхо уничтожит тебя. Он расправится с тобой так же, как и со мной…»
– Бедная девочка, рассудок ее совсем помутился! Потерять жениха, а теперь еще эта нелепая смерть… Но я попробую ее исцелить. Не отчаивайся, моя маленькая… – скрипел сладкий голосок, в то время как Найя продолжала кричать, вырываясь из рук рассерженных женщин.
Дью слышал, как ее силой уводили вниз по склону горы.
Наступило самое страшное. Один за другим соплеменники возвращались в селение, покидая его. Сын Огдая напрягся в последнем неимоверном усилии, чтобы выкрикнуть: «Не оставляйте меня! Я живой!!!» – но даже слабый шепот не мог пробиться из застылых губ.
Пронзительный вой Чарра пронесся над скалами, заставив многих вздрогнуть. Мальчику казалось, что щенок слышит его и пытается, как может, вызволить из небытия. Вой сменился захлебывающимся лаем, потом утих: как видно, щенка унесли с места упокоения насильно.
Последней спустилась вниз Грунн. Двое мужчин шли позади нее, следя, чтобы она не побежала обратно к телу сына, освобожденному от ткани – дабы хищные птицы разглядели подношение.
* * *
– О, непокорный камень! Погоди же, я сумею тебя укротить…
Сын Огдая выплыл из темного забытья от громкого шепота. Он открыл глаза и тут же зажмурился: тысячи разноцветных искр переливались прямо над ним, и вынести их сияние было невозможно.
– Я все-таки заставлю тебя работать на меня, мой чистенький, мой благородненький камушек…
Голос Дью узнал сразу.
– Проклятый колдун…
Язык и губы снова его слушались, и слова прозвучали вполне отчетливо.
– Очнулся, очнулся, мой мальчик! – радостно хихикнул Вьюхо. – Открой же свои светлые глазки, не бойся!
Дью приоткрыл веки и повернул голову, чтобы искры не слепили зрачки. Веки, губы и шея ему повиновались. Но как он ни напрягал мускулы спины, рук и ног, встать или хотя бы приподняться не получалось.
– Не дергайся, не дергайся! – заметив его усилия, весело прикрикнул старик. – Пока что ты мне нужен спокойненьким. Неподвижным, как камушек. Этакий большой теплый камушек, смирно лежащий там, куда его положили. Совсем скоро ты забегаешь, можешь мне поверить! И не на двух, а на целых шести ножках! Ведь правда, это будет здорово, мой мальчик? Шесть замечательных мохнатеньких ножек вместо двух неуклюжих столбов.
Судя по затхлому воздуху и пылающим вдоль стен факелам, Дью находился в подземелье. Но как отличалось это помещение от сырой и грязной шахты, где долбили землю изможденные полулюди! Низкий потолок был сплошь выложен прозрачными, как вода в источнике, кристаллами. В их гранях дробился и умножался до бесконечности свет факелов, создавая ощущение подземного дворца. Пол и стены из темного отполированного камня посверкивали сине-зелеными переливчатыми вкраплениями, похожими на перья павлина. Из того же камня был сделан и длинный стол, на котором лежал на спине сын Огдая.