– Спит тем сном?
– Да, – Александр чуть отстранился от Мартина, и они оба выпали обратно в мир-квартиру. – Спит тихим беспробудным сном, всегда спокойным. Он под звёздами нашёл покой.
И уже шёпотом, куда-то в сторону, так, как может говорить только живой ветер: «И мне хватило сил на одно слово. Пли. И моя Маргарита спит спокойно, под небом найдя покой».
За проявившимся в дальней стене окном начинается дождь – это ветер остриём своих потоков врезался в массив серо-синих туч, разметал их, заставив плакать вместо себя. Кап-кап. Вода несолёная? Ненастоящие слёзы? У других нет больше и таких. Кап-кап. Мёртвых нет.
– Господин Александр, покажите ещё, – Мартин, вот этот живой котёнок-оборотень, не понимает игры, он хочет ещё. Ещё узнать такое, от чего больше не приходится спать – иначе в каждом сне каждую ночь, а часто и день, видишь лица тех, кто теперь спит постоянно. Спокойным сном.
– Давай руку, – и Мартин протягивает ветру руку, и тот, прежде чем показать следующую часть игры, гладит свободной рукой мальчика по голове как сына. Как мог бы гладить свою дочь молодой генерал, если бы только он в давнем-предавнем будущем не решился на одно-единственное слово.
Лает собака. Плешивый пёс с левым обгорелым боком. Морда вся истрепана, в колтунах шерсть, бывшая некогда пушистой, такого жёлто-кирпичного оттенка. Теперь же шерсть грязно-серая, слипшаяся. А вот уже пёс воет – не на Луну или, как говорят о собаках с очень-очень хорошим зрением, – на Юпитер. Отзываются ему в ответ воем частички той стаи, что решили для себя: не лучше ль того, чтоб греть бока друг друга и поровну делить свой дом с ветром и небом, – принять в стаю человека. Принять под защиту свою и свою ответственность – ответ держать. Когда не бездомного пса находит человек, но человека без дома в душе своей – находит пёс. И люди не будут знать о том, что приняты они в стаю, но каждый вечер, а когда случается беда – то и в час дня и в каждую минуту горя, – перекликается стая, спрашивая и отвечая: Цел ли каждый?
Человек? Зверь?
Без разницы. Цел ли каждый? Цела ли стая? Ответ держат некогда волчьи переклички, потребные для охоты. Теперь иначе всё.
Воет пёс, скулит. Воет. И слышит вой в ответ: целы мои, цел мой, целы…
Воет – цел сам пёс и ответ несёт за тех, кто выть не может, но так же в стае. В семье – если на языке человеков.
А этот пёс одиноко воет – о себе говорит. Хочет и о доверившемся ему человеке, да нет его рядом. Вот здесь, в метре, ещё нос чует. Нет, нос давно его чуять перестал – и три луны прошло и шесть скоро будет. Лежит не шелохнётся человек, сквозь землю ни запаха его, ни слова, ни сердца удара не услыхать. Только греть его, хоть бы вот так, через матушку-землицу отощавшим животом своим и шерстью, уж какая теперь есть, остаётся псу. И греет. Защищает – как может. Нет у собак своего бога, но, как и у Бога – нет мёртвых, нет их и для собак.
Только одиноко и протяжно звучит вой усталого пса, обрываясь там, где ответ должен звучать за своего человека. Нет ответа, но я берегу его, человека, и отвечаю, как могу, – я цел, я с ним.
Теперь сам Мартин выходит первым. Отключается от Сети. Незаметно для него самого, обернувшегося котёнком, – отпадают штекеры проводов от ячеек подключений в шерсти на кончике хвоста Мартина.
– Ма-у. Ма-у, – жалобно разносится по миру-квартире. Котёнок понимает и принимает беспокойство пса – куда больше естественное, родное – то, что он уже испытал сам. Ребёнок-без-родителей, это он был почти как те люди, без дома в своей душе. Одни дают имя, другие помогают выстроить дом. Родные. И что стоит имя, если нет рядом, нет больше того, кто произносит его так же, тем же голосом, каким дал. Чего стоит дом, даже внутри себя, если часть его пуста, часть его мертва.
– Покажи мне ещё, ветер. Я хочу знать всё. Покажи, – теперь Мартин-человек, уже не согласен на игру, а только на то, что есть на самом деле. Игра ведь – это всегда понарошку. Даже если понарошку – родители просят ребёнка прятаться от тех смешных маленьких са-мо-лё-тов, которые всего недавно пытался ребёнок поймать в сачок для бабочек. А теперь вот они бросают свои железные шарики и пытаются поймать под их громкое «бум» мальчика.
Генерал Александр Кромвель показывает Мартину то, что привык видеть сам. То, где легче всего познакомиться и определиться с тем, кто такие мёртвые. Ветер несёт Мартина в будущее, показывать… Войну.
На шатающейся на одном оставшемся целым винте обгорелой табличке отчётливо видны все, кроме первой буквы. Нет заглавной, первой, главной.
«…лавянск».
И скрип-скрип, шатает ветер табличку.
На обгорелой траве, уцепившись обеими ручками за металл столба, который и венчает обгорелая надпись, стоит ребёнок. Четыре ли года? Пять? Одежду ему заменила сажа – темны от неё руки и ноги. А вот лицо бледно и красны глаза мальчишки, слёз полные и обиды. Мальчик смотрит на дорогу – широкую ленту – асфальтовую змею, растерявшую часть гладкой своей чешуи, променяв её на выбоины и широкие ямы, что взрослые называют: воронками. Мальчик смотрит. Не кричит больше ребёнок, только смотрит, сжимая пальцами металл столба, на котором раньше приветственно с большой заглавной встречала приезжающих в город людей табличка с именем этого града. Мальчик ждёт родителей, лишь иногда призывно, так, что, не желая этого, – далеко уносит по дороге ветер слова, зовёт: «Ма-ма! Па-па!»
Зовёт прийти к нему, оттуда – с дальнего конца дороги, где она изгибается и теряется за посадкой молодых деревьев, сейчас же поваленных и покошенных. Мальчик не оборачивается – за спиной его тлеют останки дома, где он уже звал родителей, и они не пришли. Если мама не пришла из дома – значит, её там нет? Ведь так? Так?!
Дом у обочины мёртв. Но ведь в мёртвом не могут быть мама и папа, они-то всегда живы. И придут – обязательно придут. Иначе и быть не может.
– Ма-ма! – ещё раз летит в строну дороги и чуть-чуть в сторону дома (а вдруг где-то за ним мама?). В ответ мальчику раздается вой тревоги воздушной опасности. Город отвечает, как может.
Тишина. И нарастающий свист, затем самое дальнее эхо, ещё звучащее голосом ребёнка разрезается резким: Бум!
– Мёртвые, они как живые, только их нет рядом? Ведь так, скажи! – тело Мартина трясёт озноб, но голос чёток и твёрд, вроде не мальчик лет семи говорит, а сам генерал Кромвель отдал мальчонке свой голос и тон.
Ветер только вздохнул – тяжело и холодно, так что с потолка посыпались снежинки, а пол вокруг сидящей на нем пары мужчин засверкал ледяной гладью и инеем.
– Ты знаешь такое слово – «визовил»?
Мартин отрицательно качнул головой, и если бы кто-то был сейчас в мире-квартире кроме этих двоих, то ему бы показалось – вокруг гуляют метели и тяжёлые лапы елей ищут человеческих плеч, чтобы лечь на них и отогреться от массы снега на своих иглах. Но нет здесь никого, кроме Мартина и Кромвеля, и елей нет и нет метели.
И господин ветер начинает свой рассказ доверенному его власти ребёнку, погружая его в картины, что он – ветер, лицезрел сам, где раздувал огонь, ломал волны, распространял летучий мор на своих крыльях или просто смотрел. И Мартин, зачарованный странник, путешествует по картинам полным ветра и смерти – визовила, узнавая, что значит это слово. И кто такие – загадочные мёртвые. Живые только пока их помнят.
…Мёртвый – это находящийся в состоянии визовила – когда ты уже не отец, машинист, чей-то брат, но только память в чужой голове. Но вот чужое сознание, хранящее память о мёртвом, перетечёт в небытие – и визовил исчезнет. Это ещё одна часть смерти, окончательной.
Мартин хотел узнать, что общего у его матушки-Тьмы с мёртвыми. И ветер не знал, как ответить. Но как не ответить ребенку? Её сыну.
– Я не знаю, Мартин, я не знаю. Матушка-Тьма, так ты называешь маму. Я зову её прямо и просто – Смерть. Иногда Мортис. А вот на языке птиц пожелание встречи с твоей матушкой звенит похоже – Мортум. Твоя матушка, матушка… мы, живые вещи, чувства, стихии, иногда даже стихи – не знаем, как делаем свою р-работу, предназначение, как мы исполняем свою суть, для которой рождены.
Ветер прикрывает рукой свой глаз, пальцами заставляя веко сомкнуться:
– Твоя матушка – очень добрая женщина, она протягивает руку тем, кто оступился и уже не встанет, кто уснул без возможности проснуться…
– А дальше она помогает им, Александр?
– Я, я не знаю, Мартин, я не умирал. По крайней мере, насовсем. Спроси у неё сам и знаешь что…
– Что?
– Ладно, просто спроси, может, хоть один живой будет знать, как помогает Смерть мёртвым.
– Спрошу. И о твоей дочери – Маргарите, так её зовут?
– Зовут, да, зовут. Спасибо, Мартин, – Александр целует мальчишку в висок и мановением руки обращает мир-квартиру в тихий сад с кустами роз цвета синего неба и жёлтыми тюльпанами, уходящими за горизонт. Главное не приглядываться, иначе разочаруешься в том, что это только рисунки на стенах. Только запах цветения неподдельный. Мальчик, наконец, улыбается, после всех картин теперь увидев что-то живое.
– Сме… матушка-Тьма скоро придёт сюда, у неё будет много дел, но, думаю, она найдёт время побыть со своим сыном. Мне нужно вернуться сейчас в те миры, что не могут без ветра или где для меня есть работа – вроде переноса домика из Канзаса или перегона стада туч из долины Гальв’В до высохшего моря Клинков.
– Я понимаю, – мальчик не понимал много и понимал всё, такой уж ребёнок с глазами, знающими что-то самое-самое важное. – А ты, ветер, придёшь ещё вот так, чтобы не во сне? Мне о многом хочется ещё спросить тебя.
– Приду, Мартин. Если позовёшь или я буду рядом, только уже не в этот мир.
– Почему не в этом?
– Я же сказал, у твоей матушки скоро будет очень много работы здесь. Здесь, за пределами твоей комнаты целый мир, Вавилон, полный разных чудес и, увы, обреченный. Матушка-Тьма уже приходила сюда совсем недавно, сняла мерки, подсчитала, подсчитала и взвесила, сколько потратиться на то, что она делает. Осталось разделить. Такова её работа. Смерть приказы не обсуждает и не отменяет. Правда, она вычла из сметы тебя. Своего сына. Видно, живо ещё хоть где-то главное правило всех эпох: мир не ценнее слезы ребёнка. Твоей слезы, Мартин. Жаль, я сам, не вспомню об этом правиле, жаль, – Кромвель смотрел в лицо ребёнка… своим единственным живым глазом в глаза Мартина – в глаза самой Смерти. Вот же её взгляд в паре мальчишеских зрачков: один – живая искорка света, второй – живая копошащаяся в зрачке тьма. Этому ребёнку придётся носить всю жизнь, очень долгую жизнь, очки, иначе каждый встречный, встретившись с Мартином взглядом, поймёт, кто перед ним. Или ошибётся? Вот как ты сам сейчас, Кромвель, смотришь в его глаза и не видишь главного: тебе не верят. Показать ему? Показать…
Ещё раз. Только бы обойтись без переходов в иные миры. Всё так просто – вырастает в стене окно, наверняка так делала сама Смерть, навещая своего сына. За окном внешний мир. Дома, люди, машины, витрины магазинов, обязательные в Вавилоне – висящие везде провода, формирующие своими провисшими линиями контуры второго неба. Небо под небом. А вот и доказательство для Мартина. Не зря ли ты это делаешь, Кромвель? Однажды ты уже поплатился за взгляд на небо.
– Встань, Мартин, иди и смотри.
Мартин-человек встает и идёт смотреть в окно, за которым сотни людей обратили свои лица к небу. А небо сжимается в тёмную полоску, переливающуюся огненными цветами, сжимается под тёмной тушью-тенью ещё далёкой, но неминуемо движущейся к небу… фигуры? Монстра? Кого?
– Я сам не знаю, – ветер предупреждает ответом вопрос. – Они приходят пожирать мир, когда в нём остаётся мало цвета.
Кромвель обводит руками мир-комнату, и за красками цветов – синих роз, жёлтых тюльпанов, зелёных побегов и листьев – проступает серость стен и пыль.
– Ты можешь спросить у самого мира, он же твой должник. Весь мир не стоит единой слезы ребёнка. Здесь ещё действует этот покон. Я помню, как ты плакал, ребёнок-без-родителей. Это я своими порывами смешивал капли дождя с твоими слезами, и не давал самым большим струям-бичам небесной влаги касаться твоего тела.
Мартин не ответил и больше не спросил. Мартин снова плакал. Мальчик, ещё далёкий от образа мужчины, может позволить себе плакать. Куда ещё девать запасы слёз, если их не истратить в детстве?
Матушка-Тьма пришла сюда не от скуки, не от любопытства и, увы, не исключительно ради обретения сына – его, Мартина. Матушка-Тьма пришла за всем миром, ей указали его. Но ведь здесь она обрела меня, своего Мартина! Может, она ошиблась, и ей не нужно выполнять столь строгий указ – забрать всех?! Может… Я ведь сын её, она почти дала мне имя, она стала моей матерью. Если не подчинится не она, а я? Я ведь могу. Я её сын! Я удержу небо и тех, за ним. Я…
Не человек защищает свой Дом, что неожиданно оказался больше дома своей души или даже мира-квартиры, но живущий внутри зверь, загнанный в угол только тем, что увиденное им обещает быть тут же разрушенным. А он ещё не успел полюбить увиденное, почувствовать его, лизнуть, почуять запах и вкус. Отбирают. Кто? Ма-ма. Нет. Кто приказал матушке. Кто тот зверь, что больше и прожорливый? Неизвестно и неважно. Мама же не обидит своего сына? И всё то, что станет частью её дитяти.
Глаза котёнка Мартина медленно закрываются. Сэр Сон снова пришёл неожиданно и не вовремя. Или пришёл не он? Выскакивает за дверь перепуганный ветер, стремясь уйти вовсе из этого Дома, что оказался на обочине дороги жизни. И только маленький новоиспечённый титан тяжело падает на пол, уже во сне кто-то укрывает его худенькие плечи пледом. Плечи, теперь держащие на себе Небо Вавилона. Мира, за который ребёнок готов отдать больше одной слезы.
Часть пятая. Открой глаза, Человек!
Даже бездны на краю, даже несколько за краем
Мы играем роль свою, даже если не играем.
Игорь Губерман
Пролог
Переиграл в жизнь-театр, слишком пропустил эту мысль сквозь себя. Перегорел. Разум. Три дня урагана в родном городе – как представление в трёх актах. Люди, толпа – статисты. Отдельные люди – личности, персонажи, актёры. С разделением: их жизнь – роль, их душа —актёр. Тело – грим. Затянутый сюжет и непрописанные роли у многих из них: изо дня в день одни и те же разговоры и действия. Так и хочется кричать: выпустите меня со сцены! Но вместо этого соблюдаю свою роль. День за днём, ночью дописывая реплики, дорисовывая декорации, выдумывая, на какую сцену выйти завтра. Театр стал мной, я игрой – режиссером, сценой и ролью.
Итак…
Занавес!
Свет!
Вступление
– Открой глаза, Человек!
Я сыграю в твою жизнь – это момент Иллюзии. Тебя не будет в момент моей игры в твоём теле. Нет, ты не растворишься, но исчезнешь как роль из пьесы, и не узнают иные, что ты был, как если бы все пришли на премьеру, не зная всех персонажей. Впишу потом, задним числом, как deus ex machina, только ожидаемо, недостающим кусочком паззла. Вроде ты вышел минуту назад из комнаты, но кружка с твоим неостывшим чаем стояла на сцене с самого начала представления. Если не раньше.
Страшно?
Так и будет, а страх замажем гримом. Помнишь? Тот актёр, игравший Дракулу, вдруг перестал отражаться в зеркалах. Помнишь? Специально не молилась на ночь актриса, игравшая Дездемону, чтобы хоть что-то на сцене стало правдой. Помнишь? Как приглашали на роль Маргариты Маргариту, а на роль Воланда…
Помнишь, конечно, поэтому и боишься.
Но в момент Иллюзии тебя не будет на сцене или в зале, и ты не увидишь свою лучшую роль. Мою роль в гриме твоего тела.
Нужно было бояться ещё раньше, подписываясь на роль Меркуцио в НАШЕМ театре…
И Синяя Птица (синяя стерва) кудахчет на ухо:
«Быстрее, нас ждут!»
Акт первый…
Я открываю глаза. Очередной Он уходит прочь. Теперь есть роль и слова. Пока не наступит ночь, нельзя вновь играть в себя.
На сцене пустое место – я. Такая роль, как Страшный Суд, – в стране с миллионом в несколько наберётся миллион Иуд, так и на сцене с пустым местом найдётся тот, кто его играет.