Вот так и человек, размышлял я, коли совершит что-то паскудное, то и второй раз ему проще, и зудит до третьего. И что поделаешь с таким плохим домом – с землёй не сравняешь, освятить бы. Единственное оружие – теперь именно у нас в терраске иконы – по сути, всё, что осталось от разрушенной церкви. В советское время повелось с ними хоронить, а хранились они у старой бабки Веры, имевшей с этого даже кое-какой мелкий доход; потом домик её купили бабушке, и иконы тоже стояли в сенях в кладовке (вообще-то тут нужно более почётное место), бабушка, тоже сбирая копеечную мзду, отдавала их подновлять заезжему Коле-художнику, но он сильно пил и оказался совсем не сведущ в несветских сюжетах… а теперь вот и к нам перешли, хотя тоже в углу в терраске…
Недавно меня приглашали на круглый стол по проблеме, как автор себя ощущает в литературном процессе и должен ли он реагировать на читательский вкус (сформулировано было, конечно, куда замысловатее). Не любитель теоретичностей и пустозвонства, я всё думал, что сказать, и решил поведать историю о бредущем и поющем в темноте. Николай Глухой! Встречайте! Вот это, понял я, и есть модель писателя. Такого вы ещё не слышали!
Благо, что на диспут я тогда не попал. Зато вот я опять в деревне… «Птица щастья завтрешнего дня, выбери меня!..» – горланит он от души своё излюбленное, и мне тоже почему-то радостно.
Колобок
Тётя Валя Колобок – ныне чуть не единственный уцелевший в селе наш родственник, из них и так все были лишь троюродные, вот и она дочь бабушкиного брата. Бабушка, вышедшая замуж рано, рано потерявшая мужа, лет на пятнадцать её старше. Это она дала ей прозвище и всячески подтрунивала над ней – уже на наших глазах, когда тоже уже пожилой Колобок закатывался в гости к бабушке, жаловался на одышку и на какие-то боли: «Ой, чтой-то жуёть», спрашивал «ножку» (но-шпу), которой у бабушки отродясь не водилось… Вместо этого ей подносился стопарь самогона или водки с какой-нибудь скудной закуской. Тёть Валя тогда и впрямь была округла, но не жирна, просто роста соответствующего и не отказывалась и от второго стакашка, который, впрочем, подносился крайне редко. «Лётаешь, как Колобок, – выговаривала по уходе гостьи бабушка, – больная нашлась, чёрт тебя уложит!»
Захаживала тёть Валя Колбаса, которой без обиняков преподносилось два стопаря с совсем уж минималистичной закуской и говорилось потом примерно то же самое. С той разницей, что Колбаса была сухая, поджарая, лётала ещё быстрее, а жила дальше, вкушала крепкие напитки почти ежедневно и возрастом уже тогда была слегка за 80. К ней не прилагалась концовка «Всю жизнь за мужниным горбом прожила!», также она не ведала слов «жуёть» и «ножка», что ставило её куда почётнее.
Был ещё дядь Вася Ковалёв, бабанин младший брат – вот все посетители. Ему подносилось аж три стакашка, правда, третий уже с приговорами, что дюже, мол, попивает. Он тянул их, трясясь и рукой, и всем телом (на руке вместо половины пальцев культяпки), чуть не стуча железными зубами и как бы для погашения колебаний жёстко упираясь железной трубой, торчащей из ноги, в старый, ставший уже мягковатым пол. Находились и такие, кто по пьяной лавочке провозглашал: «Ты, можть, сам ногу-то задрал к пушке, тебе и стрельнули, шоб теперь, значить, всю жизнь пенсию получать, да орден, да машину!» Машина была «Запор», инвалидка. В ответ (да и просто) ветеран, заикаясь (как-то постоянно якая), юмористически костерил родственников, соседей и председателя. О войне дядя Вася никогда ничего не рассказывал.
Колобок же провозглашался сестрой и братом неумехой и лодырем, и, судя по всему, небезосновательно. Когда сажают картошку, польза от неё как от пьяной Лимонхвы. Когда выбирают, тоже за ней стараются для контроля по той же борозде следом пройти. Однажды довелось ей напроситься что-то помочь приготовить. Бабушка доверила самое простецкое – огурцы в салат порезать. Только огурцы у бабушки водились специфические: от недостатка полива быстро жухнет ботва, и они постоянно жёлтые и перезревшие, почти как дыни. Сначала их щедро очищают (внутри они, если совсем не горькие, довольно вкусные), а потом режут полукружиями. Колобок, конечно, неострым ножом отпахала те ещё кругляки, так что потом дядь Гена (в честь приезда коего и был банкет), отличавшийся, по словам бабушки, во всём комичностью, накалывая на вилку «изделие», интеллигентно-комично (он всю жизнь работает на экскаваторе, а тут со своими очищами да подтяжками сходит за академика или театрала), тихо и немного в нос, как Папанов (для деревни вовсе нехарактерная интонация!) риторически поинтересовался: «А шо это? Телку, что ль, нарубили?..» Все долго смеялись.
Но жизнь у Колобка на самом деле не такая смешная, хотя трагическое и комическое тут сплетены как в гоголевских росчерках гусиным пером. Дочь у неё умерла от рака. Тёть Шура, я едва её помню. Она жила в Москве и работала на каком-то странном предприятии, где делали фарфоровые или глиняные маски. Помню, я брал себе компаньона, и мы отправлялись на дальний конец села смотреть маски – очень боялись заблудиться, хотя путь-то всю дорогу прямо: мне было, наверно, года четыре или пять… Маски красовались развешанными на дощатой стене – диковина, нечто из другого мира! – понятное дело, ни у кого в селе ничего подобного отродясь не водилось. Особенно мне запомнилась коричнево-оранжевая, покрытая глазурью маска чёрта или Мефистофеля – с чёрными рогами и бородой, с чёрными выразительными зрачками и непривычными, страшными чёрными зубами.
Другие маски, наверное, были не такие злые, но я их не помню. Я ходил к Колобку всё чаще и чаще, хотя меня и не приглашали. Потом пришёл из армии её сын, он служил в ГДР, и я опять лётал, водя за собой и друзей-подруг, чтоб получить такую невидаль, как разноцветные круглые жвачки, среди которых тоже почему-то запомнились оранжевые (в советских изделиях этот цвет редко использовался – разве только в уже упомянутых перезревших огурцах).
Как-то меня попросила мама подписать тёте Шуре открытку. И я по принятым лекалам изваял обычную концовку: «И долгих лет жизни…» Не помню, то ли мама сказала, что тётя Шура будет плакать, то ли и впрямь плакала. Она умерла лет в двадцать с небольшим. Чёрти и прочие побрякушки куда-то исчезли.
Но это было не всё. Уже в новые времена, вскоре после смерти бабушки, умер Колобков муж (говоривший о себе: «Я полдеревни построил!» – на пару с Борисом) и почти одновременно с этим погиб сын: задохнулся, прогревая в гараже только что купленную машину. (К нему я несколько раз ездил по диссертационным делам в Москву).
Думали, что после этого тётя Валя не выживет. Вся почернела и исплакалась, исхудала – даже Колобком перестали называть.
Но года через три, когда я спросил о её судьбе, мне с присущим сельским жителям цинизмом и юмором ответили, что лётает, мол, Колобок, катается вдоль по деревне – пуще прежнего! Стаканы собирает, выпрашивает продукты питания – дай яичек, дай мясса1! – ежедневно за пивом в ларёк гоняет… Из ума, смеются, выжила, а аппетит прибавился, зарумянилась и впрямь как Колобок!
Вскоре она и сама не замедлила.
Подобных визитов вообще-то чураются. Но тут и помимо Колобка такой стиль общения. Приходит, допустим, бабка – молоко или яйца ей продать обещали.
– Мать дома?
– Нет, уехала.
– А когда приедет?
– Скоро должна, отец поехал встречать.
– А машина около дома стоит.
– На другой.
– Сам ты где живёшь?
– В Москве.
– А-а. А улица какая?
– Такая-то.
– А у наших Лескова.
– Ты с какого года-то?
– С такого-то.
– Ну, этъ ты щ молодой. А жана-то есть?
– Есть.
– С Москвы сама-то? Тоже молодая?
– Да как я почти. Из Тамбова.
– А ребятишки есть?
– Нету.
– А работаишь?..
– Пишу.
– Пишешь? Это грамоте надо знать.
– Знаю…
Грамоте (как и литературе и проч.) тут все знают. «Фермеры приехали…» – говорю, а нескольких лет от роду А. Шепепелёва тут же поправляет: «Фермера правильно!».
Меня этот блиц-опрос не смущает. Вернее, в общем-то, смущает, но что, так сказать, на противоположном конце общительности? Как говорят, не в зуб ногой – полное столичное отчуждение. А тут полминуты побеседовал, и сразу всё понятно, можешь твёрдо заявить: такого-то я знаю. Это ещё чужая, а свои, знакомые и родственники, могут и в куда более личные детали вдаться, вызнать, почём жизнь, дать советы – как общие-смысложизненные, так и обиходно-частные, к примеру, насчёт внешности.
Привыкнуть и за десятки лет трудно, а непривыкший человек, если его не гостем встречают на пару дней, как будто в тюрьме или в армии оказывается: таков подход не только у подростков или пьяниц в стилистике оторви и брось, а у всех абсолютно, от мала до велика. По сравнению с вялыми и равнодушными, а то и шизоидными городскими гражданами селяне более агрессивны, более экспансивны, целостные, но дюже шумные…
Кроме того, тут испокон веков заведено, что двери не выполняют своих привычных функций – это к барину без доклада не войдёшь, а к батраку запросто. Случилась революция, индустриализация и т.п., многое изменилось в умах и в домах, но понятие изолированной комнаты так и не прижилось. Кто угодно когда угодно может завалиться в дом – причём как через переднюю, так и через заднюю дверь. Нормальный человек (малознакомый, как правило, городской) ещё орёт с порога: «Хозяин! Хозяйка!» или «Есть кто дома?» и продвигается вглубь медленно, выкрикивая и прислушиваясь, а местный сельпоман, такой Юрий Борисович или Колоб на правах родственницы в минуту обшаривают все комнаты, и если ты спишь или моешься, тебе не избежать подробного тестирования нагишом.
Хорошо запомнилось, как Колобок, явившись, как Винни-Пух, с утра пораньше, когда мы с братом, толком не проснувшись, ещё валялись на раскладушках, докладывала про кого-то бабушке: «Я захожу, а они …!..» – неприличный глагол она произносит с просторечным «и» вместо «е». Катается себе, где хочет…
Я поговорил с тётей Валей честь по чести, ответив на все вопросы. Впрочем, я и со всеми одинаково разговариваю: ненавижу, когда в разговоре сразу дают понять, «за кого тебя содержат». Ей это понравилось.
– Пиву будешь? – вдруг спросила она и достала откуда-то бутылку «Балтики».
Я отказался, она тут же откупорила бутылку об железяку, половину пролила пеной, остальное в несколько минут выглотала. Недослышит, недовидит, рот совсем беззубый!..
– Мне эта… в груди тут жуёть… надоть «ножку» купить. Мать куда поедеть, пусть купить, – и помявшись, достала узелок платочный и кое-как развязала из него кошелёчек.
– Да не надо, тёть Валь.
Долго теребилась, перебирая пятитысячные, наконец, выудила пять рублей. Подумала и добавила два с мелочью. Положила на стол, схватив взамен несколько конфет.
Когда пропадают конфеты или спиртное, у нас в доме всегда есть отговорка: видно, Колобок заходил!
Как-то прикатился Колобок Аню смотреть. Покажи, мол, жену. Она, понятно, стесняется и возмущается. А тут обычное дело – сама поглядела, одобрила и понеслась всем остальным пересказывать. «Это ещё скажи спасибо, – смеюсь я, – что они не все вместе, не всей лечебницей припожаловали!»
Дочка у неё живёт в Москве и приезжает на лето, но Колобок уж, идёт молва, её замучил: то пива принеси (не такое!), то мяса нажарь, то колбасы напарь… И очутилась она в нашей больнице, где открыто вроде как отделение для престарелых, богадельня такая. Думали, опять же, от всех ушёл, рехнётся с тоски, а не тут-то было!
«Да у них там – веселье, шалман целый, тусовка!» – рассказывают наперебой диковины при застольях. Не стоило бы верить, но, во-первых, первоисточник надёжный: братова тёща как раз нянькой в больнице работает, а во-вторых, я сам, когда недавно прихватило с зубом, видел двух бабок лет по восемьдесят, раскуривающих у входа на лавочке «Беломор». «Пьют все, за пивом как штык, самогон по деревне добывают, в ларьке вскладчину курей копчёных, колбасу дорогую заказывают (каша им, видите ли, нескусная!), картошку им жарь, в картишки режутся на деньги, в лото зимой – до драки, а летом – дискотеку им подавай! Совсем рехнулись. Любовь, понимаешь, у них! Да-да, любовь, говорят, крутят – „Дом-2“ натуральный, молодой-то позавидуешь!»
Юрий Борисович
Юрий Борисович – настоящий местный аристократ, не то что Лимонхва какая-то. Отец его был каменщиком – вместе с мужем Колобка они учились в ФЗУ и приобрели даже и тогда редкую, почётнейшую и доходнейшую профессию. «Я полсела построил!» – не без гордости говаривал каждый из них при пьяных харчеваниях на очередной стройке (и справедливо: во всём селе нет ни одного деревянного дома!), они имели деньгу, жили калымами, не работая даже в колхозе. Кроме нашего села есть ещё и окрестные, дом-то уж не часто возводить приходится, а печку сварганить, печку русскую в плиту переделать, трубу к ней справить, сарайчик для свиней или мотоцикла – извольте. Теперь вот нет обоих, нет каменщика, и лет пятнадцать ни полдома новых не появилось, все сараи, гаражи и голландки поразвалились…
Отец, однако, именовался запросто Борька, а уж в летах заслужил и Бориса. А сынок, имеющий на себе явные признаки профессионального алкоголизма бати, всячески не чуждый сам и за всю жизнь не ударивший палец о палец, начал в остроумном нашем народе именоваться не иначе как Юрий Борисович (причём отчество даже без панибратской редукции «Борисыч»! ). Вот уж вправду могут припечатать! Любой Д. А. Пригов такому имиджу позавидовал бы! «Юрий Борисович то, Юрий Борисович это!..» А что то и что это? Юрий Борисович пьянищий в колее на дороге валяется – машина ехала, чуть не задавила, а он вскочил и ещё грязью зачерпнул и всю машину обдал! Юрий Борисович враздуду на своём велике драндулетил, пока не навернулся с него так, что потом как-то вплёлся межу рамкой и в полусне ещё метров пятнадцать по дороге вместе с ним прополз!
В молодости Юрий Борисович (уже тогда называвшийся Юрием Борисовичем) рассекал на мотороллере. Советский мотороллер – это вам не нынешний. Кроме прочего, его отлично было слышно во всех концах села и особенно удавались с него каскадёрские кульбиты через руль. Потом мотороллер в каком-то буераке развалился (как раз, смеются мужики, в один день с Союзом каким-то), и было года три-четыре относительной тишины. Тут и Борисовым трудовым на трёх сберкнижках капут! Но воспрянул Юрий, восстал из пепла Борисович! – купил мотоцикл – какой-то дурацкий, салатового, все дивились, несуразного цвета, не мощный, не солидный, зато дешёвый и громче прежнего! Ох и выписывал он восьмёрки, шестёрки и знаки бесконечности! Но и ему пришёл конец – только фара, как голова оторванная, как кочан капусты, на дороге валялась… А тут ещё дефолт какой-то!.. В итоге в новый миллениум не сказать, что ворвался, но вступил и въехал Ю. Б. на экологическом транспорте…
А вот куда всегда не дурак он ворваться, так это в дом. Собирает стаканы по деревне, назад влачится уже порой в чём жизнь и душа, мотаясь как при шторме, а над собой, как будто с донесением разведчик плывёт, в кулаке бумажку измусоленную держит. Суёт он её повсеместно, торгуют ли тут самогонищем или нет. Как правило, это лишь половина суммы. Кто-то отливает ему ровно по факту, а кто-то, чтоб всё же хоть как-нибудь отвязаться, даёт полулитру. Иногда бумажки нет вообще или она, как у фокусника, внезапно исчезает – схватив заветную бутылку, он обещает расплатиться завтра, а сам с заветной бумажкой спешит в другой дом.
Иной раз приходилось ему драндулет с полдороги катать, чуть не на себе таскать – то бензин кончится, то сломается, отвалится что-нибудь. С такими надобностями он спешит исключительно к отцу. «Саньк, – обращается он ко мне, зыркая вокруг нетрезвыми глазками, похожими на свиные (а уши оттопырены), – Сан Саныч дома?» Он боится, что его обманывают (что часто случается: скажут «нету», а отец как раз откуда-нибудь выходит!). Я, впрочем, говорю с ним почтительно, повторяя ответы по несколько раз, пока он не переходит в полное фамильярство и не норовит пройти весь дом до последней комнатушки. Братец вот с ним не церемонится: раз я застал, как Ю. Б. только что-то спросил-переспросил и едва успел улыбнуться своей дебиловатой улыбочкой, как братец зарядил ему по соплям, так что соискатель отлетел в грязь и какое-то время валялся там, бормоча, улыбаясь, размазывая по физии кровь.