– Ты с ума сошел! – сказал я Сергею. – Зачем ты это в газету тиснул?
– Разве не правда?
– Но ведь не для газеты мы Феньку покупали!
– Не вижу ничего плохого в публикации. Пусть люди знают, что советские офицеры всегда готовы помочь местным жителям. Может, кто-нибудь последует нашему примеру.
– Еще один почин?
– Понимай, как хочешь.
Все правильно говорил Сергей. А я испытывал раздражение. Оно не покидало меня до субботы. Каждую вторую субботу месяца личный состав полка отправлялся в баню с парилкой. Офицеры тоже. Банный день именовался санитарным. И был почти нерабочим.
Сергей уже был дома. Их батарея отбанилась перед нашей. Тетя Маруся быстро накрыла стол. Помимо привычных чемергеса, соленых огурчиков и картошки, она пожарила курицу. Села с нами за стол, выцедила, не поморщившись, свои обычные полстакашка и, подперев щеку ладонью, слушала, о чем мы говорили.
– Ты же не выполнишь свои обязательства! – сказал я.
– А никто никогда и не выполняет. Это игра.
Сергей хохотнул. Последнее время он стал почему-то похохатывать. Плесканул еще в стаканы. Хозяйка прикрыла свой ладонью: будя! Я с отвращением глотнул шибающий в нос чемергес, запил огуречным рассолом. Вонь исчезла, а в грудях захорошело. Почувствовал себя уверенным, решительным и бескомпромиссным.
– Брехать-то зачем, Серега?
– Не будь Христосиком, Ленька. И кончай занудствовать.
Он разлил остатки и намекающе глянул на тетю Марусю.
– А не лишку буде? – спросила она.
Мы оба замотали головой: не лишку!
Она слазила в подпол, достала еще бутылку, заткнутую тряпицей. Сказала:
– И мне капелюшечку.
Она выпила свой глоток, мы приняли по полстакана. В голове моей стали плавать рыбки. Но я все равно чувствовал, что соображаю нормально. А значит, абсолютно трезвый. И должен сказать Сергею что-то веское, чтобы он понял, что неправ, и его социалистические обязательства вместе с почином – обман. Наконец, я изрёк:
– В разведку бы я с тобой не пошел!
– Ха-ха, – опять хохотнул он. – Такие, как ты, в разведку не годятся.
– Это я не гожусь?
– Ты.
Я начал заводиться. Возникло желание плюнуть в его породистую физиономию. Или врезать по губам, как когда-то в курсантском кубрике. В то же время я соображал, что надо оставаться в равновесии. Кричать и дергаться – значит, показать свою слабость.
– Знаешь, кто ты есть? – почти спокойно спросил я.
– Ну?
– Гнида!
– А ты – болван, – хохотнул он.
– Вы чого, хлопцы? – вмешалась тетя Маруся. – Драку затеваете? Ленчик, тебя же Сергей задавит!
Меня в тот момент никто не мог задавить. Я ощущал себя могучим и сильным.
– Сережа, – жалобно произнесла хозяйка. – Це не вин балакае, а вино. – И мне: – Успокойся, Ленчик. Сергуня тебе добра желае.
Она всем хотела добра, наша хозяйка. Муж ее пропал в войну без вести, осталась бобылкой. В мамки она нам не годилась. Разница в годах была лет семнадцать, не больше. Просто она усохла и сморщилась без мужика. Выбила война сельских мужиков, и некому было приголубить баб.
– Иди спать, Леонид! – сказала тетя Маруся.
Но я уперся: не хочу спать. Сергей тем временем опростал бутылку, налил себе больше, чем мне.
– Поровну! – категорически возразил я.
Он не возражал. Я проглотил свою порцию. И отключился.
Утром Серега чуть растолкал меня. От пробежки к пруду я отказался, и он убежал один. Во рту у меня будто ночевал поросенок. Я блукал по хате, как сонная муха, пока тетя Маруся не налила мне кружку холодного рассола. Я слегка пришел в себя, но в сравнении с Сергеем выглядел мочалкой.
Служба в тот день мне медом не казалась. Даже Дину ни разу не вспомнил, и вылетел из головы Гапоненко.
Танька-попадья
Лихо отплясали в сельской чайной Новый год. С вечера Серегу увела костлявая и сексуально озабоченная фельдшерица. Нашу пьяную размолвку мы с ним, словно уговорившись, не вспоминали.
Зачастила письмами Серегина Ольга. И совсем перестала писать Дина. После службы я бегом спешил домой, и первое, что слышал от тети Маруси:
– Нету письма, Леонид.
Дина не ответила на шесть моих писем. И я ворошил свою память, словно подгнившее сено.
…Дождь, дождь, дождь. В их огромном подъезде сухо и гулко. Я стою у стены в мокром обмундировании с курсантскими погонами. И она с зонтиком и сумкой-портфельчиком.
– Я же говорила тебе, встретимся у скамейки. А ты сюда… Вдруг увидит кто?..
…Нет дождя. Под ногами сухие и хрусткие листья в скверике. Мы с Диной бредем по безлюдной аллейке. В моей голове крутятся стихотворные строчки: «И, как много лет назад, уведу вас в листопад, в тихо осыпающийся сад». Она остановилась, повернулась ко мне. Потрогала золотистый погон на моем парадном мундире.
– Подожди до лета, Лёнь. Я приеду к тебе, куда скажешь…
Почему я не могу вспомнить ее глаза? Вижу лоб, завиток возле уха. А глаз не вижу… И еще вижу дачную комнату, лицо в обрамлении рассыпанных на белой подушке черных локонов. Зачем было воздерживаться в ту ночь? Я же чувствовал, что ей тоже невмоготу. Глупый, глупый смешной дуралей! Вот и беги теперь за паровозом, унесшим с собой вчерашний день!
Стой, планета, кончай крутиться!
А она все крутится. Я вижу, как Дина уходит. Куда? Чуть приподняты плечи. Опущены руки. «Я не знаю, куда девать руки. Мне обязательно надо что-нибудь нести…».
– Нету письма, Ленчик! – виновато говорила тетя Маруся и утешала: – Здалась вона тебе така-сяка? Вон дивчата яки без хлопцев страдают!
Что поделать с этим «нету»? Отпуск мне не дадут, отпуска по графику. По семейным обстоятельствам – Хач не отпустит. Да и нет их, семейных обстоятельств.
Серега на все лады костерил Дину и по-своему проявлял обо мне заботу:
– Давай уведем у попа Таньку! Она же давно глаз на тебя положила!
Я и сам это заметил. Бывшая буфетчица совсем не годилась на роль матушки. Та же бойкая бабенка, тот же манящий взгляд, которого я старался не замечать.
– Не дрейфь, – не унимался Сергей. – Матушкиным любовником станешь. У меня фельдшерица, а у тебя, ха-ха, матушка.
Я отмахивался, но от его шуток становилось легче.
Однажды, в выходной, когда тетя Маруся повезла в район одноногого агронома, Серега исхитрился привести Таньку в гости. Выставил на стол банку тушёнки и бутылку казенной, не угощать же гостью чемергесом.
Бывшая буфетчица не чинилась. После первой зарумянилась, расстегнула ворот кофточки, в которой явно тесно было ее роскошным грудям.
Бутылку мы опростали без спешки, после чего Серега быстренько собрался и сказал:
– Я отвалил. Ты, Танюха, смелее с ним, а то он шибко скромный.
Едва он захлопнул дверь, как она подошла ко мне, прижалась. Голова моя пошла кругом, и намерение сбежать улетучилось. Я не отшатнулся от нее. Она впилась в мои губы, и мы свалились на кровать.
Опыта в этом деле у меня не было. Но ее умения хватило, чтобы я не промахнулся. Однако уплыл со скоростью снаряда и стыдливо сполз с нее. Она погладила меня, как ребенка, и успокоила шепотом:
– Отдохни. И разденься. На втором заходе не торопись.
Встала. Сбросила с себя все одежки. Тело ее так и дышало спелостью. В нем всего было с избытком: могучая грудь с темными сосками, зад шириной с комод и курчавые рыжеватые волосы чуть ли не до пупка. Наклонилась, стянула с меня брюки и все остальное. Легла, притиснувшись ко мне горячим телом. Стала оглаживать пальцами всего. Через малое время я снова был в боевой готовности. И по ее совету не торопился. Она извивалась, постанывала, шарила руками по моей спине и по ягодицам, втягивала в рот мои губы и язык. Вдруг лицо ее исказилось, и в тот момент, когда я снова поплыл, она испустила долгий утробный вопль…
А минут через пять деловито сказала:
– Мне домой пора, Ленчик. Через час батюшка на обед явится, кормить надо.
И я вернулся с грешного неба на землю. Она, не торопясь и повиливая могучей кормой, оделась. Махнула по волосам гребенкой. Сказала:
– Будет желание, дай знак, – и ушла…
Желание у меня было. Но знака ей не подавал: совесть терзала. Как я встречусь теперь с Диной? И появилось дурное предчувствие, что не будет обещанного Диной следующего лета. И вообще ничего не будет.
Зато точно знал, что никуда не денутся от меня рядовой Гапоненко, весенняя проверка боеготовности, летние лагеря и стрельбы…
Кто ты есть, Гапоненко? И как мне тебя воспитывать?..
– Вы верите, что справедливость всегда торжествует? – спросил он.
Верю ли я?.. Бывает, что торжествует. Если за нее хорошо подраться. Себе я могу признаться, что не всегда лез за справедливость в драку. А что сказать подчиненному?
– Нет, не всегда торжествует.
– Я думал, вы побоитесь признать это.
– Вы – что, считаете себя несправедливо обиженным?
– Считаю.
– В чем, если не секрет?
– Секрет…
Не хочешь говорить, Гапоненко, не говори. Но, между прочим, если всем обиженным ковырять свои болячки, толку мало будет. Меня вон тоже обижают, а не ковыряю свои обиды. Некогда ковырять, выматываюсь.
– Все-таки ты не прав, Гапоненко.
– Так даже приятнее.
– Что приятнее?
– Что вы меня на «ты».
– Скажи, Гапоненко, что тебя ест? Почему ты всегда один?
– Неправда ваша, товарищ лейтенант.
– Ну да! «Неправда ваша, дяденька»!
По его неулыбчивым губам пробежала смутная улыбка.
– Товарищ лейтенант, а слабо поговорить без погон?
– Давай без погон.
– Вы капаете мне на мозги, потому что я вчера попался. Так?
– Так.
– И раззвонили о моей самоволке на весь полк. Так?
Я счел за лучшее обойтись без второго «так».
– Самоволили мы, товарищ лейтенант, на пару с Зарифьяновым. А Зарифьянов – подчиненный вашего дружка Толчина. И Толчину тоже известно про самоволку. Но тот не стал звонить. Завел Зарифьянова в каптерку и врезал пару раз по морде. И все шито-крыто.
– Ты хочешь, чтобы и тебя тоже по морде?
– Честнее было бы. И всем легче. Вы тоже втык из-за меня получили.
– Получил, Гапоненко. Но бить подчиненного – не по-мужски. Он же не может дать сдачи.
– Зато на психику никто не давит.
– А на тебя кто давит?
– Вы. Да и сами маетесь. Пожалели бы себя. Ваш дружок-инициатор не Зарифьянова пожалел, а себя.
– Почему вы все о Толчине, Гапоненко?
– Все к тому же, о справедливости. Его хвалят, а вас ругают, хотя вы вкалываете больше, чем он.
– Хвалят и ругают за результаты.
– Одни и те же результаты по-разному могут выглядеть…
Да, по-разному. Тут уж мне нечего было возразить. Уложил меня подчиненный на обе лопатки.
Он вздохнул и сказал:
– Хорошо побазарили, товарищ лейтенант. Разрешите идти спать?
– Идите…
С утра мы выехали в поле. Свой учебный район я уже успел изучить. «Мостушку» мог привести на место даже с закрытыми глазами. Но что-то случилось в тот раз. То ли застил глаза мелкий буранчик, то ли черт закружил. Приотстав от колонны и желая сократить путь по зимнику, мы заблудились. Путлякали по полю без единого ориентира, втыкались в каждый поворот. Наткнулись на санную дорогу и поползли по ней. Она забирала все левей, а нам надо было как будто вправо. Попался заснеженный стог, раньше я его никогда не видел. Уже и рассвет выползал со стороны нашего городка.
В растерянности я велел водителю затормозить и спрыгнул на землю. Стоял, разглядывая незнакомое место. Вылезли из кабины станции и мои подчиненные. Они уже поняли, что мы блуданули.
– Давайте назад по своему следу, – предложил сержант Марченко.
Я достал карту и попытался при свете фары сориентироваться. Санной дороги, конечно, на ней не было. Гапоненко тоже сунул нос в карту. Спросил:
– Сарай нигде поблизости не нарисован?
– Какое-то строение есть.
– Туда, наверно, и ездят на санях. Давайте и мы туда?
Деваться было некуда: поехали. Минут через десяток оказались у глинобитного строения. На крыльце я заметил тетку в телогрейке. Намылился к ней выспросить дорогу. Но Гапоненко уже выскочил наружу и, опередив меня, рысцой подбежал к ней. Я лишь услышал, как она воскликнула басом:
– Лешка! Откуда ты взялся?
– Здорово, тётя Поля. Катюха не тут?
– Что ей тут делать? На дойку пойдет.
– Нам на стрельбище надо, тетя Поль. Вроде бы отсюда налево, так?
– Куда ж еще? Ваши завсегда там воюют. Прямо по-над сараем, и держитесь края. Там своих и увидите.
– Спасибо, – сказал я тетке и направился к тягачу.
Гапоненко нагнал меня.
– Знакомая? – спросил его.
– Фермой заведует. У них тут зимние корма…
В конце концов, на место мы попали, но опоздали на целый час. Бататареи уже заняли огневые позиции. Расчеты занимались оборудованием орудийных двориков. Было слышно, как в скрытой от глаз балке фыркали двигатели тягачей.
В большой палатке был развернут полевой командный пункт. Оставив «Мостушку» на попечение сержанта Марченко, я поспешил в палатку. Вошел, доложил тусклым голосом о прибытии и застыл у входа.
Два длинных самодельных стола были вкопаны прямо в землю. Скамейки возле них – тоже. На них сидели офицеры. На передней пристроился Серега Толчин. Он кивнул мне, выказывая сочувствие: терпи, мол. Подполковник Хаченков стоял в торце стола без шапки, что само по себе уже не предвещало ничего хорошего.
– Явился, голубчик! – Изрек, наконец, он, и его «голубчик» прозвучало, как «сволочь». – Полюбуйтесь на него!
«Любовались» мной довольно долго, так, во всяком случае, мне показалось.
– Два офицера закончили одно училище и оба по первому разряду, – продолжил Хач. – А разница между ними – небо и земля. Я говорю о Толчине и Дегтяреве… Объясните свое поведение, Дегтярев!
Что я мог объяснить? Ну, заплутался. Присыпало снегом поворот, не заметил его. А напрямик поехал – хотел, как лучше.
Хач задавливал меня. У меня даже голос менялся, делался тихим и робким, когда он заговаривал со мной. Я ненавидел себя за это, но ничего поделать не мог. Вот и в палатке смог произнести одно лишь слово:
– Виноват.
Но в этот раз оно не смягчило подполковника.
– Прошу высказываться! – буркнул он.
Все высказались примерно одинаково, в том смысле, что я несобранный, что у меня затянулся процесс командирского становления. Я и сам клял себя за свою дурацкую оплошность. Понимал, что заслуживаю наказания. Слушал без обиды и не залупался даже мысленно.
Ждал, что скажет комбат Шаттар Асадуллин. Ему по должности положено было пригвоздить прямого подчиненного к позорному столбу. Но он отмолчался. Зато вдруг вылез Серега, хотя за язык его никто не тянул. И заявил, что я зазнался и ничьих советов не признаю.
В голове моей пронеслись зеленые мыльницы, самовольщик Зарифьянов, газетные синие птицы. И я неожиданно для себя вызверился:
– Заткнись, Зеленая мыльница!
Тот обиженно заткнулся, зато заговорили все сразу. Всем стало ясно, что я завидую его славе и авторитету. А комсомольский цицерон Лева Пакуса с пафосом объявил, что инициатор почина – это маяк, в том числе и для меня. И пообещал, что моим делом займется комсомольский комитет.
Я стоял со звоном в голове и обреченно ждал конца экзекуции.
– У молодого офицера вышла осечка, сказал замполит. – Надеюсь, комсомол даст правильную оценку его проступку.
Хач покривился, но ничего не сказал.
Потом, до начала боевой работы, мы сидели с замполитом вдвоем в нашей «Мостушке». Я выложил ему все, что думаю о Серегином почине, о зеленых мыльницах и о рядовом Гапоненко. Хотел рассказать о самоволке Зарифьянова, но во время удержался. Не стал стучать на однокашника.
Трое суток ареста от командира полка я схлопотал. На гарнизонной гауптвахте из офицеров оказался я один, и меня назначали старшим команды по очистке плаца от снега. Все бы ничего, но когда мимо проходила строем моя батарея, чувствовал себя, как нашкодивший пес. В остальном же было терпимо. Чистое постельное белье, солдатский харч и даже сортир в помещении, а не на улице. И зеленая тоска от зубрежки уставов внутренней и караульной службы. В восемнадцать ноль-ноль на гауптвахту являлся комендант и принимал у меня зачеты по главам уставов. И не по смыслу, а назубок.